Всего один день - Форман Гейл 11 стр.


Он снова подходит к дому, я за ним. На углу от лесов идет перекладина, с которой можно попасть в открытое окно. Там парусом развевается занавеска.

Уиллем смотрит на то окно. А потом на меня.

— Сможешь туда влезть?

Вчера я бы сказала «нет». Слишком высоко. Чересчур опасно. Но сегодня я отвечаю иначе:

— Можно попробовать.

Я вешаю сумку через плечо, а Уиллем сцепляет руки, и я наступаю на них, как на ступеньку. Он меня поднимает, я зацепляюсь ногой за выбоину в штукатурке и по лесам взбираюсь на перекладину. Проехав по ней на животе, я цепляюсь за закругляющиеся перила, которые проходят возле окна, и залезаю туда головой вперед.

— У меня получилось, — кричу я. — Все хорошо.

Я высовываюсь из окна. Уиллем стоит там, внизу. Со своей фирменной полуулыбкой. А потом легко, как белка, примеривается и вспрыгивает прямо на перекладину и идет по ней, раскинув руки в стороны, словно канатоходец, потом присаживается и аккуратно прыгает в окно.

Целую минуту глаза привыкают к темноте, и потом я замечаю, что тут все белое: стены, полки, стол, глиняные скульптуры.

— Нам оставили ключ, — говорит Уиллем.

Мы молчим. Мне приятно думать, что это такая дань благородности судьбе за эти случайности.

Уиллем достает маленький фонарик.

— Посмотрим, что тут?

Я киваю. Мы начинаем со скульптуры, сделанной как будто из маршмеллоу, потом видим серию черно-белых снимков с обнаженными толстухами, серию масляных картин с обнаженными худышками. Потом Уиллем освещает огромную футуристическую скульптуру, сделанную из металла и каких-то трубок, все элементы конструкции причудливо переплетаются, как будто бы художник пытался изобразить орбитальную станцию.

По скрипучей лестнице мы осторожно спускаемся в комнату с черными стенами, на которых висят огромные фотоснимки людей в синем море. Стоя там, я буквально ощущаю мягкость воды и вспоминаю, как я иногда в Мексике ходила плавать по ночам, чтобы избежать толпы, и волны ласкали мое тело.

— Ну, что скажешь? — интересуется Уиллем.

— Лучше, чем Лувр.

Мы возвращаемся наверх. Он гасит фонарик.

— Знаешь что? Однажды что-нибудь из этого вполне может оказаться там. — Он касается овальной белой скульптуры, которая как будто бы светится в темноте. — Думаешь, Шекспир предполагал, что четыреста лет спустя «Партизан Уилл» будет ставить его пьесы? — С его губ срывается смешок, но вообще в его голосе звучит чуть не благоговение. — Не угадаешь, что останется на века.

Это он уже говорил раньше насчет случайных событий — не угадаешь, где на дороге всего лишь резкий поворот, а где развилка, и жизненные перемены не осознаешь, пока они не произойдут.

— А я думаю, что иногда угадать можно, — говорю я, и меня переполняют чувства.

Уиллем возвращается ко мне и кладет руку на ремешок моей сумки. На миг я вся застываю. Даже дыхание останавливается. Он снимает сумку и бросает на пол. Поднявшаяся пыль щекочет мне нос. Я чихаю.

— Gezondheid[25], — говорит Уиллем.

— Хахелслах, — отвечаю я.

— Ты это запомнила?

— Я запомнила все, что сегодня было, — от осознания, что это действительно так и есть, у меня комок встает в горле.

— И что ты будешь помнить? — Уиллем роняет свой рюкзак рядом с моей сумкой. Они жмутся друг к другу, как закадычные друзья с войны.

Я опираюсь на рабочий стол. Перед внутренним взором проносится весь день: от игривых интонаций Уиллема за завтраком еще в первом поезде до возбуждения, которое пришло, когда я ни с того ни с сего доверилась ему во втором поезде, до дружеского поцелуя Великана из клуба, до прохладной и липкой слюны Уиллема на запястье, до секретного шепота под Парижем, до чувства освобождения, испытанного, когда с меня сняли часы, до электрического тока, который растекся по моему телу, когда Уиллем положил на меня руку, до раздирающего ужаса в голосе кричащей девчонки, до моментальной и отважной реакции Уиллема, до нашего полета по Парижу, да, я именно так это и ощущала — как полет, до его глаз: как они на меня смотрели, дразнили, испытывали, и в то же время каким-то образом понимали.

Вот что я вижу, когда вспоминаю события этого дня.

Это связано с тем, что я оказалась в Париже, но еще больше — с тем, кто привез меня сюда. И с тем, кем он позволил мне тут стать. Всего этого так много, что не объяснить, так что я отвечаю одним словом, которое вмещает в себя это все:

— Тебя.

— А как же это? — Уиллем дотрагивается до пластыря на моей шее. Я чувствую укол, совершенно не связанный с порезом.

— Мне плевать, — шепчу я.

— А мне нет, — также шепотом отвечает он.

Чего Уиллем не знает — просто не может знать, поскольку мы только сегодня познакомились — что тут вообще ничто не имеет значения.

— Опасности не было, — говорю я, чуть не задыхаясь. — Я избежала ее. — И это правда. Я сбежала не только от скинхедов. Весь этот день для меня был как электрический шок, как будто к моему сердцу наконец приложили дефибрилляторы и вывели из комы, в которой я пребывала всю жизнь, хотя даже не осознавала этого. — Избежала, — повторяю я.

— Ты избежала, — Уиллем подходит ближе, возвышаясь надо мной во весь свой рост.

Спиной я упираюсь в стол, а сердце начинает неистово колотиться от предвкушения неизбежного. Этого я и не хочу избегать.

Моя рука, словно отдельная от всего тела, поднимается и тянется к его щеке. Но Уиллема перехватывает ее, взяв за запястье. На долю секунды это сбивает меня с толку, я думаю, что снова все неправильно поняла, что меня сейчас отвергнут.

Уиллем кажущуюся бесконечной секунду разглядывает мое родимое пятно. Потом подносит его к губам. И несмотря на то, что поцелуй нежен, а губы у него мягкие, такое ощущение, что я воткнула нож в розетку. И в этот момент ожила.

Он целует мое запястье, потом поднимается выше, по внутренней стороне руки до изгиба локтя, где мне щекотно, потом в подмышку — я никогда не думала, что эти места заслуживают поцелуев. Вот его губы уже ласкают мою лопатку и мое дыхание сбивается. Он останавливается у ключицы, как на водопой, а потом переходит к шее, целует вокруг повязки, потом, осторожно, ее саму. Электричество растекается по телу, оживляя такие участки тела, о существовании которых я даже не подозревала.

Когда он наконец целует меня в губы, наступает какая-то странная тишина, как перед ударом молнии с раскатом грома. Одна Миссисипи. Две Миссисипи. Три Миссисипи. Четыре Миссисипи. Пять Миссисипи.

Тыдыщ.

Мы снова целуемся. От следующего поцелуя разверзаются небеса. Дыхание спирает, потом восстанавливается. И я вижу, что все остальные поцелуи, которые у меня были, — это просто недоразумение.

Я запускаю пальцы в его волосы и тяну его к себе. Уиллем кладет руку на шею и гладит пальцами едва заметные выступы моих позвонков. Пщ. Пщ. Пщ! — взрываются разряды тока.

Обхватив за талию, он поднимает меня на стол, наши лица оказываются на одном уровне, и поцелуи становятся настойчивее. Я остаюсь без свитера. Потом без майки. Потом и он тоже. Грудь у него гладкая и рельефная, я утыкаюсь лицом в ямку посередине и с поцелуями опускаюсь вниз. С незнакомой мне доселе жаждой я расстегиваю ремень на его джинсах и стягиваю их.

Мои ноги обвиваются вокруг его талии. Уиллем ласкает все мое тело, рука скользит к изгибу бедра, где она лежала, пока мы спали. Из меня вырывается такой звук… даже поверить не могу, что его издала я.

Откуда-то появляется презерватив. Трусики соскальзывают к сандалиям, а юбка взбивается в районе талии. С Уиллема спадают трусы. Потом он снимает меня со стола. И до меня доходит, что раньше я ошибалась. Только теперь я отдаюсь ему всецело.

После этого мы валимся на пол, Уиллем ложится на спину, я — рядом с ним. Его пальцы ласкают мое родимое пятно, которое как будто раскалено, а я легонько глажу его запястье, рядом с моими тяжеленными часами его волоски такие мягкие.

— Так-то ты обо мне позаботилась? — шутя спрашивает он, показывая на красный след на собственной шее — наверное, я его укусила.

Как и во всем остальном, он обернул мое обещание в некую забаву, в очередной повод поддразнить меня. Но мне смеяться не хочется, не сейчас, не на эту тему, не после того, что было.

— Нет, — говорю я. — Не так. — Какой-то моей части хочется отречься от обещания. Но я не сделаю этого. Ведь Уиллем спрашивал меня, буду ли я о нем заботиться, и даже если это было шуткой, я пообещала, что буду, и я не иронизировала. Когда я говорила, что стану для него той девушкой из горной деревни, я знала, что больше его никогда не увижу. Но не в этом суть. Я хотела дать ему знать, что он не один в целом свете… что я рядом.

Но это было вчера. У меня так сдавливает грудь, что я истинно понимаю, почему в таких случаях говорят «сердце разбито», и начинаю подозревать, что я беспокоюсь вовсе не об этом, волнуюсь не из-за его одиночества.

Уиллем проводит по мне пальцем: на моей коже тонкая пленка белой глиняной пыли.

Но это было вчера. У меня так сдавливает грудь, что я истинно понимаю, почему в таких случаях говорят «сердце разбито», и начинаю подозревать, что я беспокоюсь вовсе не об этом, волнуюсь не из-за его одиночества.

Уиллем проводит по мне пальцем: на моей коже тонкая пленка белой глиняной пыли.

— Ты как приведение, — говорит он. — И скоро исчезнешь. — Говорит он беспечно, но когда я пытаюсь посмотреть ему в глаза, он отворачивается.

— Я знаю. — У меня комок в горле. Если мы не сменим тему, я расплачусь.

Уиллем стирает пыль, и из-под нее проступает моя загоревшая во время тура кожа. Но, как я понимаю, не все так просто стряхнуть. Взяв Уиллема за подбородок, я поворачиваю его к себе. В тонком, как дымка, свете уличного фонаря его лицо с острыми чертами освещено неравномерно, какие-то участки на свету, какие-то — в тени. Потом он наконец смотрит на меня, по-настоящему смотрит, и глаза у него грустные, полные тоски, нежности и тоски, и из этого взгляда я узнаю все, что мне надо было знать.

Я поднимаю к губам трясущуюся руку, облизываю большой палец и принимаюсь тереть родимое пятно на запястье. Тру и тру. Потом смотрю Уиллему прямо в глаза, темные, как эта ночь. Я так хочу, чтобы она не кончалась.

На лице Уиллема промелькнула неуверенность, но потом он стал серьезным, как после того, как мы избавились от погони. Потом он тоже принимается тереть мое запястье. Оно не сойдет, — как бы говорит он.

— Ты завтра уедешь, — напоминает Уиллем.

У меня кровь стучит в висках.

— Не обязательно.

Уиллем смотрит на меня ошарашенно.

— Я могу еще на день задержаться, — объясняю я.

Еще на день. Это все, чего я прошу. Всего еще один день. Дальше моя мысль не распространяется. Дальше — слишком сложно. Полеты отложены. Родители сходят с ума. Но один день. Один день будет стоить мне минимальных проблем, никто не расстроится, кроме Мелани. А она поймет. Рано или поздно.

Отчасти я понимаю, что еще один день ничего не изменит, лишь немного отсрочит боль. Но какая-то другая часть меня думает по-другому. Мы рождаемся за день. За день умираем. И за день можем измениться. И за день можем влюбиться. Всего за один день может произойти что угодно.

— Что думаешь? — спрашиваю я у него. — Еще на день?

Уиллем не отвечает. Вместо этого он подминает меня под себя. Его вес прижимает меня к бетонному полу. Но вдруг что-то острое впивается мне в ребра.

— Ой!

Уиллем достает из-под моей спины небольшой металлический резец.

— Надо нам найти себе другое место, — говорю я. — Но только не у Селин.

— Ш-ш, — губы Уиллема заставляют меня замолчать.

Позже, неспешно исследовав каждый потаенный уголок тела друг друга, нацеловавшись, нализавшись, нашептавшись и насмеявшись, пока тела не налились тяжелой усталостью, а в небе не появился предрассветный пурпур, Уиллем берет кусок парусины и мы укрываемся.

— Goeienacht[26], Лулу, — говорит он, и ресницы у него дрожат от усталости.

Я глажу пальцами линии на его лице.

— Goeienacht, Уиллем, — отвечаю я. Потом наклоняюсь к его уху, убираю непослушные и жесткие, как ветки ежевики, волосы и шепчу: — Эллисон. Меня зовут Эллисон. — Но он уже уснул. Я кладу голову в изгиб его локтя и пишу на его руке свое настоящее имя, и воображаю, что буквы останутся там до утра.

Тринадцать

После этой десятидневной жары я привыкла просыпаться в поту, но сегодня утром из открытого окна тянет холодный порывистый ветер. Я протягиваю руку, чтобы чем-нибудь укрыться, но вместо легкого и теплого одеяла обнаруживаю нечто жесткое и шуршащее. Парусина. И в этом расплывчатом промежутке между сном и явью возвращается память. Где я. С кем. Изнутри меня согревает счастье.

Я тянусь к Уиллему, но его нет. Я открываю глаза и щурюсь — хотя день хмурый, но свет отражается от белых стен студии.

Я инстинктивно смотрю на часы, но на руке их нет. Я тихонько иду к окну, натягивая юбку на голую грудь. На улице тихо, магазины и кафе пока закрыты. Еще рано.

Мне хочется позвать Уиллема, но тут тихо, как в церкви, и мне кажется неправильным нарушать эту тишину. Он, наверное, спустился вниз или пошел в туалет. Мне бы и самой не помешало. Я натягиваю одежду и на цыпочках спускаюсь по лестнице. Но в ванной Уиллема тоже нет. Я по-быстрому писаю, брызгаю водой на лицо и пью — чтобы унять начавшееся похмелье.

Наверное, он решил осмотреть студии при свете дня. Или поднялся. Успокойся, велю себе я. Наверное, он уже наверху.

— Уиллем? — кричу я.

Ответа нет.

Я бегу по лестнице вверх, в ту студию, где мы ночевали. Там беспорядок. На полу лежит моя сумка, все ее содержимое высыпано. А его рюкзака, его вещей нет.

Сердце начинает бешено колотиться. Я подбегаю к сумке, открываю ее, проверяю, на месте ли кошелек с паспортом, немного наличности. И сразу же думаю, какая я дура. Он же привез меня сюда на свои деньги. Зачем бы ему у меня красть. Но я вспоминаю тот страх, который я испытала накануне в поезде.

Я начинаю бегать вверх-вниз по лестнице и звать его. Но слышу лишь эхо — Уиллем, Уиллем! — как будто стены надо мной смеются.

Надвигается паника. Я стараюсь защититься от нее логикой. Он пошел купить поесть. Найти место, где можно поспать.

Я встаю у окна и жду.

Париж начинает пробуждаться. Поднимаются рольставни магазинов, дворники принимаются мести улицы. Гудят машины, звенят велосипеды, все чаще звучат шаги на мокром асфальте.

Если магазины открылись, наверное, девять? Десять? Скоро придут художники, и что они сделают, увидев, что я незаконно забралась в их сквот, как та девочка из сказки про трех медведей?

Я решаю ждать снаружи. Обуваюсь, вешаю сумку на плечо и возвращаюсь к окну. Но при холодном свете дня, когда выветрилось вино, придававшее мне храбрости, без Уиллема, расстояние до земли кажется таким огромным, и упасть совершенно не хочется.

Раз залезла, сможешь и спуститься, — ругаю себя я. Но когда я забираюсь на выступ и протягиваю руку к лесам, она соскальзывает и у меня кружится голова. Я уже представляю себе, как до родителей дойдет весть, что я упала из окна парижского дома и разбилась насмерть. И я плюхаюсь обратно в студию, закрываю лицо руками и начинаю глубоко дышать, как будто задыхаясь.

Где он? Где, черт возьми? Мысль мечется между разумными объяснениями его отсутствия, как шарик в пинболе. Он пошел раздобыть денег. За моим чемоданом. А что, если он сам упал, когда лез из окна? Я подскакиваю, переполненная какого-то извращенного оптимизма, ожидая увидеть распростертое тело Уиллема возле водосточной трубы, ему плохо, но он жив, и тогда-то уж я смогу исполнить свое обещание и позаботиться о нем. Но под окном только грязная лужа.

Я снова опускаюсь на пол, я не могу дышать от страха, сейчас это совершенно иной масштаб по шкале Рихтера по сравнению с тем незначительным испугом, который я испытала в поезде.

Проходит еще сколько-то времени. Я сижу, обняв колени, утро промозглое, и я дрожу. Потом я, крадучись, спускаюсь вниз. Пробую открыть входную дверь, но она заперта снаружи. У меня такое ощущение, что я застряла тут навсегда, что я состарюсь, покроюсь морщинами и умру в этом сквоте.

Сколько эти художники спят? И сколько времени? Но я и без часов могу сказать, что Уиллема нет уже слишком долго. С каждой минутой те объяснения его отсутствию, что я выдумываю, кажутся все менее убедительными.

Наконец я слышу звон цепочки, в замке поворачивается ключ, но когда дверь распахивается, передо мной предстает женщина с двумя длинными косами и несколькими рулонами холстов в руках. Глядя на меня, она начинает говорить что-то по-французски, но я пролетаю мимо нее.

Оказавшись снаружи, я оглядываюсь в поисках Уиллема, но его там нет. Кажется, что его вообще никогда и не было, лишь бесконечные мерзкие дешевые китайские ресторанчики, гаражи и дома, все такое серое под серым дождем. Как мне вообще могло показаться, что тут красиво?

Я выбегаю на улицу, машины сигналят, и звуки у их гудков такие непривычные, словно они тоже разговаривают на иностранном языке. Я кручусь как волчок, совершенно не понимая, ни где я, ни куда идти, но мне отчаянно хочется домой. Лечь там в кроватку. И оказаться в безопасности.

Из-за слез я почти ничего не вижу, но как-то на заплетающихся ногах все же перехожу дорогу и иду по тротуару, как мячик, который пинают от перекрестка до перекрестка. Сейчас за мной никто не гонится. Но мне страшно.

Я некоторое время бегу, поднимаюсь по лестницам и оказываюсь на какой-то площади, на которой вижу стоянку с серо-белыми великами, агентство недвижимости, аптеку и кафе, а перед ним стоит телефонная будка. Мелани! Я могу позвонить Мелани. Я делаю несколько глубоких вдохов и глотаю слезы, а потом, следуя инструкции, пытаюсь сделать международный звонок. Но меня сразу переводят на голосовую почту. Конечно же. Она же выключила телефон, чтобы ей не звонила моя мама.

Назад Дальше