— …они, подобно амебам, — доцент к этому времени успел еще трижды сослаться на земляка-Мечникова и дважды подхватить на лету спадающее пенсне, — обволакивают инородные тела, бактерии, продукты распада тканей и переваривают их с помощью ферментов, пока сами не погибают от действия накопившихся продуктов распада. Скопление мертвых тканевых клеток, бактерий, а вместе с ними живых и погибших, так сказать, на боевом посту лейкоцитов — все это образует густую желтоватую жидкость; иначе — гной…
Покинув заседание, Павел Аньянич долго не мог избавиться от гулкого эха где-то на окраине сознания:
"…обволакивают инородные тела… пока сами не погибают… так сказать, на боевом посту… гной!.. гной.."
Разговор с раввином сложился куда проще, без латыни.
— Вы выкрест, молодой человек? — смешно растягивая гласные, поинтересовался старик и, получив отрицательный ответ, без перехода осведомился:
— И шо вы думаете за погромы под Житомиром?
Из дальнейшей, длинной и сумбурной, речи раввина следовало, что погромы давно стали для него обыденностью. Авраамитов не любили нигде, частенько давая выход этой плохо объяснимой логически нелюбви — от костров в Картахене, ставших достоянием истории, до вышеупомянутых чугуевских погромов. Избранный народ, заключивший союз со своим мстительным и ревнивым божеством, платил за избранность давно и дорого.
— Можно сказать, что вы в Законе? — осмелился спросить Аньянич, чувствуя себя полным и клиническим идиотом.
В ответном взгляде раввина, под восковыми, прозрачными веками, промелькнуло дружелюбие — совсем как у давешнего лысого толстяка, знатока латыни.
— Молодой человек, вы жандарм, — меленько покивал старик, жуя губами. — А жандарм есть жандарм, не в обиду будь… Да, можно сказать и так: мы — в Законе. Мы бережем свой Закон, лелеем и холим его; мы тщательно исполняем заветы, которые со стороны, снаружи, кажутся смешными и нелепыми пережитками прошлого… Мы — в Законе. Молодой человек таки попал в яблочко! И поэтому близ Чугуева снова летит пух из наших перин…
Покинув старика на его скамеечке, Аньянич долго вспоминал их обоих: раввина и доцента в пенсне. Удивительные мысли тревожили юношу, чужие мысли, неправильные, невозможные. Впервые господину облав-юнкеру довелось задуматься: действительно ли сам факт "эфирных воздействий" является реальной причиной отторжения магии обществом? государством?! Или все-таки причиной является некий Закон, Закон замкнутой, отличной от прочих группы людей, скрытый от досужих глаз Закон инородного тела, на розыск и уничтожение коего бездумно, рьяно кидается «моноцит» Павел Аньянич?! — даже рискуя превратиться в густую желтоватую жидкость; иначе — гной…
А если так, то можно ли допустить крамолу: дело не в «эфире», облыжно выставленном в качестве жупела для обывателей!
Дело совсем в другом!
В чем же?!
Словно в ответ на невысказанный вопрос, оркестр в парке «Тиволи» взял немыслимое «форте», заставив ворон откликнуться заполошным карканьем.
V. ФЕДОР СОХАЧ или ДЫШЛО ЗАКОНА
…Радостный, заливистый лай Трисмегиста. Гулко бьют полночь часы, и полночи остается только вздрагивать от каждого удара; во дворе шум, суматоха, лошадь ржет — небось, чужая, не хозяйская, дога испугалась! — голоса во дворе громкие, дневные.
Вгляделся Федор, не подумавши: где ж разглядеть ворота из окна спальни? на другую ведь сторону окно выходит! Однако же: разглядел. Воистину разглядел! Или спьяну да впотьмах померещилось?
Вот: въезжает в ворота княжья коляска. Вот: следом — пролетка извозчичья трюхает. А в первом-то экипаже на козлах — самолично Циклоп, полковник Джандиери! рядом — Княгиня, белей известки (или это луна шутки шутит?!); позади на сиденьи лежит кто-то, не пойми кто…
Акулина?!
Как пружиной Федьку подбросило! Он тут, понимаешь, с Друцем водку калиновую пьянствует, а с женой тем временем невесть что приключается! почему — лежит?! почему — сам князь лошадьми правит?!
А едва вскочил — так разом и исчезло все: темное окно перед глазами. Звезды в небе колючками топорщатся, прямо в душу ткнуть норовят; луна на ущербе в стеклах отблескивает, ива старая шелестит у подоконника, грустит ветвями плакучими.
Только шум со двора никуда не делся.
Дневной шум; невпопадный.
Обернулся Федька к Друцу. Глядит; боится. Аж перекосило крестного, водку старый ром расплескал, наливаючи — а такого греха отродясь за Дуфунькой не водилось!.. Ой, Федор, карта чистая, глупая! Отродясь ли?! Помнишь: в Кус-Кренделе тьмутараканском, когда Валета с Дамой на поселение определили? Вижу, помнишь. Кособочился тогда ром, хрустел суставами… Неужто — опять?! И к жене бежать надо, и с Друцем нелады, совестно бросать в одиночестве…
— У тебя что, шило в заднице, морэ? — хрипит Друц, губы в ухмылке растянуть силится; жаль, не хотят губы тянуться.
— Да вот, привиделось… с Акулиной нелады!
— Думаешь, ее привезли? тогда чего стоишь? розмар ту о кхам?![20] Беги, встречай!
— А ты?
— Что — я? Ну, прихватило старика… иди, иди, Федька, сейчас попустит! проходит уже… Ай, брось тугу-печаль! — не сдохну! рано мне еще! А может, и не рано…
Последние слова ром пробормотал еле слышно, одними губами; и Федор, уже ломившийся в этот момент к двери, так и не понял: послышалось? нет?!
* * *Скорее! скорее! — бухает в груди сердце, и в такт бухают по лестнице Федькины сапоги (когда и впрыгнуть-то в них успел?!). Раздраженно хлопает за спиной потревоженная входная дверь. Вот они, экипажи — два, как в комнате грезилось! коляска княжья и пролетка извозчичья! сам господин полковник Княгине на землю спуститься помогает, а из задней пролетки отец Георгий выбирается и почему-то еще с ним Сенька-Крест, кучер полковничий. Выходит, и тут все верно: самолично Джандиери коляской правил! Что ж это? как это? куда, откуда, зачем?! Друц говорил — никаких вещих снов, никаких видений, никаких финтов; неделя, может, две…
Не мог видеть!
Не должен!
А увидел…
Мечутся мысли у Федора в голове вспугнутыми нетопырями, пищат, норовят вцепиться — не отодрать.
Мечется свет фонарей по двору, в глаза кидается, норовит ослепить, свет тьмой сделать.
Спешит-торопится навстречу приехавшим матушка Хорешан, причитает по-грузински. Вроде бы и не должен Федор ее понимать, и не понимает, а все-таки догадывается: о чем ворона князю галдит. Виновата, мол! не уследила, мол! эти неудачники, молодой со старым, княжну-ласточку кататься увезли! да так укатали, что затемно вернулись! а княжна-ласточка умаялась, бедная! спит с тех пор без просыпу, царевна наша!..
Джандиери ей в ответ: здорова, мол, Тамарочка-то? ничего лишнего не приключилось? устала? спит? ну и ладно, ничего страшного, слава Богу: спит — и пусть спит! полно кричать-волноваться, матушка Хорешан! а с неудачниками, молодым и старым, он, князь Джандиери, строго разберется! пусть матушка Хорешан даже не сомневается…
Федору бы старуху дальше слушать, ан не слушает! и князя не слушает — к коляске спешит, мимо всех; подбежал, на ступеньку вспрыгнул, а навстречу жена любимая с сиденья встает, улыбается, улыбается, улыбается… да нет, и впрямь улыбается!
Только в глазах испуг запекся.
— Ты как, Сашенька?! (На людях — Сашенька, это святое!) С тобой все в порядке?
— Хорошо мне, Феденька. Если с тобой — всегда хорошо. Просто сон дурной приснился, и все дела…
Обнял Федор жену. На руки подхватил, будто в день свадьбы; лапы медвежьи ватой сделал, теплой колыбелью. Вздрогнул тайно: неужто одни им сны на двоих снятся? неужто — как раньше?! спросить?.. А если — нет? Если ерунда? пустяки?! Ведь только пуще любимую напугаю. Обожду, решил, ничего пока спрашивать-говорить не буду. Опасно ей волноваться, в ее-то положении. Да и вообще…
Что это за «вообще» такое-растакое, откуда взялось и куда выведет — сие осталось для Федора загадкой. Не успел додумать; кашель помешал. Не свой кашель, чужой, но знакомей знакомого.
Кус-Крендельский кашель.
Обернулся.
Рядом прижимала платок к губам Рашель. Кашель сотрясал ее всю, и бородавчатая жаба подло булькала горлом, клокотала в груди, напоминая о временах, когда Княгиня подолгу мучилась бессоницей, надрывно кашляя студеными зимними ночами.
Нет, конечно, сейчас все было иначе. Приступ закончился, едва начавшись; Княгиня поспешно сунула скомканный платок в сумочку — и на ее бледном, присыпанном лунной пудрой лице мало-помалу проступило некое подобие румянца.
Стоял Федька, жену беременную на руках баюкал; молчал растерянно. Да что ж это творится? Друц, Княгиня! — растолкуйте, разъясните! разведите беду руками! Встаньте за плечами, правым-левым! Эй, Валет Пиковый: сам говорил ведь — не дано силы после выхода! Ни крестным, ни крестникам. Почему я вижу лишнее?! слышу?! чую?! Почему ты пальцами хрустишь, а Рашелю жаба терзает?!
Стоял Федька, жену беременную на руках баюкал; молчал растерянно. Да что ж это творится? Друц, Княгиня! — растолкуйте, разъясните! разведите беду руками! Встаньте за плечами, правым-левым! Эй, Валет Пиковый: сам говорил ведь — не дано силы после выхода! Ни крестным, ни крестникам. Почему я вижу лишнее?! слышу?! чую?! Почему ты пальцами хрустишь, а Рашелю жаба терзает?!
Ответьте, крестные! — вы в Закон выходили, вы в Закон выводили, вы все можете, все знаете, все-все…
Или без-Законное дело творится?!
Последняя мысль засела в голове ядовитой занозой. Раздражала. Мешала. Но дальше не шла, и прочь не выдергивалась, только колола без толку. И из-за этой подлой мыслишки, да еще, наверное, из-за темноты и выпитой водки, Федор плохо видел. Плохо слышал. Плохо соображал, куда идет, куда несет притихшую на руках жену.
Ясно, что к дому, ну и ладно.
И когда прямо перед ним призраком возник белый силуэт — остановился. Ошарашенно помотал головой: кто? что? привидение?!
Здравствуй, княжна Тамара в сорочке кружевной!
Доброй тебе ночи!
Вот тогда только Федор испугался. Нечисти дурной, лешаков с кикиморами, призраков-мороков отродясь не боялся; да и веры особой им не давал. А тут… Вспомнилось недавнее: идет Тамара навстречу Акулине птицей хищной, в руке — нож серебряный, с ближнего стола подхваченный. Ведь если присохла, то с кровью оторвешь, с болью, с воплем сердечным! а тут Федор разлучницу на руках к дому несет! Что жену венчанную — до того ли безумице?! бросится! налетит! без ножа в клочья рвать начнет!
Далеко (не успеть!) что-то кричал князь, надрывалась карканьем матушка Хорешан — а Тамара все стояла. Смотрела на двоих. И такое чудо светилось на пепельно-бледном лице княжны, такое диво брызгало из византийского письма очей, что не выдержал Федька Сохач.
Взгляд отвел.
Отвел — и вдруг понял острей острого: не было ненависти во взгляде Тамары! страсти безумной не было; да и самого безумия!.. Стоит девушка, смотрит на молодую чету. Завидует слегка: вот, им вдвоем хорошо, нашли друг друга, счастливы; а я все одна да одна… тоскливо ведь — все время одной-то!
— Добрый вечер, Александра. Добрый вечер, Федор. Почему шум?
— Гости, Томочка! гости, хозяева! вернулись, сейчас ужинать станем, песни петь… — наверное, Федор еще долго нес бы околесицу, хлопая ресницами, если бы не жена любимая.
Маленький у нее кулачок; твердый.
Хорошо таким под ребра тыкать.
Вот и тыкает.
— Странно, — Тамара помолчала. Медленно огляделась по сторонам, будто впервые здесь оказалась. — Вроде бы, помню все… и не помню. Словно спала очень долго; теперь проснулась. Все какое-то новое… непривычное…
А у Федора в голове голос Друца бубнит издали виновато:
"Я… Федька, я же хотел, как лучше… Понимаешь, Федька… я за тобой хотел… а она… Понимаешь?"
Ничего не понимает Федька. Ничегошеньки. Лишь сердце сладко замерло на миг, в предчувствии небывалого: хотел как лучше, баро? хотел? или сделал — как лучше?!.. ай, ходи, чалый, скачи, чалый, без конца-начала!..
Тут сам Друц возьми да и объявись: легок на помине! Видать, попустило рома. Уставился на Тамару, будто и вправду Ночную Бабу увидал; перекрестился раз, другой.
А княжна возьми-обернись:
— Зачем же вы меня, — говорит, а сама улыбается чему-то, — Ефрем Иванович, одну там оставили? Я уж вас ждать отчаялась. Терпела-терпела, пока ОН не пришел и огонь не потушил. Вы знаете, Ефрем Иванович, едва вы ушли, мне сразу вдвое больней стало! втрое! вдесятеро! Я и не знала, что так бывает…
— Я… — у Друца аж язык отнялся. — Не мог я, княжна, милая! не мог! Я бы остался, если б моя воля!.. казните вы меня, дурака старого!
И на коленки перед ней: бабах!
Друц, вольный ром — на коленки?!
— Встаньте, встаньте, Ефрем Иванович! Не корите себя! Все ведь хорошо закончилось. Это я вам еще «спасибо» сказать должна! ОН, когда огонь тушил, сказал…
А сама рядом, напротив, и тоже на коленки!
Откуда только все набежали: тут тебе и Шалва Теймуразович подхватывает, и матушка Хорешан каркает, и Княгиня успокаивает, и отец Георгий увещевает, и прислуга галдит наперебой!
Не дали Княжне договорить.
Не дали Федору узнать: кто такой ОН, и что ОН княжне сказать успел.
— Тихо!
Это князь, командирским голосом.
А дальше, уже в тишине, строго-настрого велел Джандиери всем спать идти. Время, мол, позднее, все устали, пора и честь знать. Утро вечера мудренее.
* * *Спать не хотелось.
Отнес Акулину в ее комнату (дом большой, покоев на всех хватило, и еще осталось). Раздеться помог, одеялом укрыл; поболтал с женой о всякой всячине. О главном, что сегодня — вернее, уже вчера — случилось, говорить боялись; обошли сторонкой, по молчаливому согласию. Вместе за княжну Тамару порадовались, пожелали ей светлого разума на веки вечные; трижды сплюнули через левое плечо, чтоб не сглазить. После еще и за плечо, куда плевали, глянули: нет, никого там не стоит… ну и ладно, привыкнем.
И пошел Федор к себе. Ибо для утех постельных давным-давно все сроки вышли, жена на сносях…
У себя стряхнул с кровати хлебные крошки, оставшиеся от бестолковой полуночной пьянки. Вынул портсигар, закурил. В голове прояснилось окончательно, хмель сгинул — куда уж тут спать!
Стал комнату из угла в угол шагами мерять. Стал дым колечками (как Княгиня! — кольнуло непрошено…) в потолок пускать. Стал мысли разные-несуразные в голове перебирать. Мысли перебираться не желали, разбегались мышами, додумать до конца ни одну не выходило. Федор даже разозлился на самого себя: вот ведь орясина, лешак таежный, думать — и то за эти годы не научился!
Прав был Дух: ничего своего, все — чужое!
Взаймы!
Остановился. Окурок в пепельнице смял, затушил. Перестал ногами по полу топать — и разом голоса услыхал. Внизу, в саду; рукой подать. И голоса-то знакомые: один — Друцев, другой — отца Георгия!
С детства знал Федька: подслушивать — дурно.
Жене сколько раз выговаривал.
А тут как в спину толкнули: подкрался на цыпочках к подоконнику, створки пошире распахнул…
— …ай, бибахтало мануш, кало шеро![21] не сообразил я, башка пустая! Ясное дело: пока один крестник в Закон не вышел, другому вовек не бывать! А княжна бедная места себе не находит, с ножом к горлу подступает: спаси Феденьку! ты можешь, ты колдун! Она-то к нему, к Федьке, присохла, а Федька, вишь, брык — лежит колодой. Да ведь девка любой грех над собой сотворить могла! без ума ведь девка…
Гитара взяла аккорд, другой — сухие, ломкие, не аккорды, сучья мертвые. Наконец тренькнула обреченно:
— Ну, я и решился.
— Княжну! в крестницы! взять?! — ахнул под окном отец Георгий.
И Федька ахнул.
Только про себя, молча.
— Да, отец Георгий! Да! А куда деваться?! Взялись мы за руки, горим в огне Договорном. Молодцом княжна держалась, скажу я вам! всякому бы так! — и тут меня волоком! прочь! Вот он я, ром сильванский, Валет Пиковый! — безумную девку одну бросил, в огне гореть!..
Замолчал Друц.
Лишь гитара всхлипывала прерывисто, виновато, словно жаловалась без надежды.
— И… что? Да не тяни ты жилы, Валет, Бога ради! — батюшка явно пребывал в изрядном волнении.
— Ничего, отец мой. Ничего. Едва обратно откинулся — сразу к ней. Догореть, вместе. Или вытащить. Ан нет, не могу! не пускает! она там, я — здесь! Ай, что делать, не знаю! Стоит княжна, глаза закрыты, рука — как лед. Горит! сама!..
Гитара вскрикнула раненой птицей: умолкла.
— А стали мы ее с Федькой в коляску сажать, она возьми и очнись! "Сгорело там все, дотла, — говорит. — Поехали домой." Ясно говорит; не заикается. Совсем. Потом заснула. А дальше… дальше вы сами все видели, уже при вас было.
Снова поползли по ночному саду растерянные, хмельные, спотыкающиеся переборы гитары.
Молчал Друц, молчал отец Георгий.
Долго молчали.
— Чудо, отец Георгий? может, чудо, а?! — наконец раскололась тишина.
И столько просьбы, столько отчаяния было в этом вопросе — ну кивни! согласись! — что Федора у окна озноб пробил.
— Может, и чудо, — задумчиво протянул священник. — А может, и нет. Тут крепко думать надо. И в первую очередь — мне. Не как иерею церкви; как «стряпчему», Десятке Червей. По Закону ли вышло? был ли Договор? не был?! Не случалось раньше такого, чтоб крестнику — одному гореть. Понять бы…
Отец Георгий разговаривал уже сам с собой:
— Боюсь я таких чудес, Дуфуня. Куда ж Дух Закона смотрел? Или все правильно, а я зря…
Убежал тут от Федьки озноб.
Испугался.
Потому что на собственной шкуре ощутил Федор Сохач, что такое "озарение".
Ведь отец Георгий — не просто священник, и даже не просто маг в Законе! Он — "стряпчий!" А «стряпчий», он никому соврать не позволит… Будь ты хоть сам Дух Закона! Ведь мог же этот Дух их с Акулиной обмануть? запугать? запутать?! Еще как мог, у себя-то дома, со всеми его воробьями-пауками-паутинами! Почему для них Договор — не как у всех?! Почему: только с детьми собственными?! Да еще и без согласия?! А ежели Дух сам же свой Закон нарушил — значит, можно его, Духа этого, через «стряпчего» к ответу призвать, переиграть все, чтоб по справедливости!