Они не могут развестись, потому что я им не позволю. Вот послушайте.
– Мы встретили в «Диснейленде» одну семью, – говорю я. – И Папá знал ту тетеньку.
Она пьет эти таблетки. Я видела, как она вытаскивала их из ящика с косметикой и запивала водой. У нее там целая куча всяких лекарств – донормил, ароматическое масло «Ночная Примула» и тра-ля-ля. Если мальчик будет пить такие лекарства, у него вырастет грудь, потому что Жирный Перес говорит, что в них содержится гормон, который называется женским. И у тебя будет изменение пола, про него показывают по телевизору. Я видел такую передачу: можно превратиться в девушку, и тогда не будешь насильником. Платишь пятьдесят тысяч евро, и тебе отрезают член.
– Расскажи мне про эту семью, Луи, – говорит Маман. Ледяным Тоном – это Папá так его называет. Ледяной звяк. – Это что еще за тетенька?
Папá встает из-за стола и начинает выгружать посудомоечную машину, расставляет тарелки в буфете.
– У этой тетеньки две китайские дочки, и они все время хихикают. Они приемные дети. А малыш не приемный, у него дурацкая шапка с ушами, как у зайца.
– Это Моя бывшая сослуживица, – говорит Папá, вынимая ножи и вилки. – Из «Эр Франс».
Он гремит тарелками.
– Из какого отдела?
– Ээ. Из отдела кадров.
– Симпатичная? – спрашивает Маман.
Она говорит мне, а сама странно так смотрит на Папá.
Но он стоит к ней спиной и гремит тарелками, а сам, наверное, думает: ледяной звяк.
– Да, очень симпатичная. Но нам было пора уходить. Пана сказал, что пора. А было не пора. Я еще даже не хотел есть, но он повел меня в ресторан, который назывался «Мехико».
– Понятно, – говорит Маман. – Значит, «Мехико».
Она продолжает глядеть на Папá, но он рассматривает стаканы, вымыты или нет.
– Лу-Лу, пойди посмотри мультфильмы, – говорит Папá и смотрит на меня грустными глазами. Если бы он не был сильным, даже почти Машиной-Убийцей, я бы мог даже подумать, что он трус.
Не знаю, зачем я рассказал Маман про эту тетеньку. Я ведь не говорил, что за тетенька и что ее звали Катрин, и даже не сказал, что Папá был на ней женат. Но, наверное, Маман догадывается, потому что сейчас они будут ссориться. Я смотрю «Мадлин»,[35] а Маман орет на Папá, а он пытается ее успокоить.
– Ведь это была она, так? Ты меня обманул! Зачем ты врешь? – вопит Маман. – Господи, почему ты не можешь сказать правду?
Папá что-то тихо отвечает, так тихо, что я не могу расслышать.
– Ты собираешься с ней встретиться, так? Будешь ползать перед ней на коленях. Давай, пожалуйста, если тебе так хочется. Ты нам с Луи не нужен.
Папá снова что-то тихо говорит, успокаивает Маман, а потом я слышу обрывки ее фраз: Раз ты так угрызаешься. Ребенок. Ты не посмеешь. И зачем я только. Нужно было дать вам волю. Сердце кровью обливается. Сделала бы тебя счастливым. Придется смириться. Меня не за что винить. Это твоя ошибка, а не моя.
Все это я рассказал Густаву, а Густав молчит. Никогда не знаешь, сможет Густав говорить или будет кашлять и кашлять, до тошноты, пока водорослями не вырвет. Но на этот раз ничего такого. Он даже не шевельнулся. Он плохо себя чувствовал, больше крови, чем обычно: ярко-красная кровь, она сочилась через бинты. Я подумал, что, наверное, он плачет под своими бинтами. А я вам говорил, что у Густава голова забинтованная, как у мумии? И что у него нет лица? И что он живет у меня в голове?
Густаву все хуже. Он говорит, что однажды застрял в одном темном месте. Он очень хотел есть, но еды не было, да и все равно у Густава не было рта, потому что его отъели. Кровь сочится из-под бинтов и течет по его шее алым ручейком. Там, под бинтами, Густав умирает.
– Расскажи мне дальше, мой маленький джентльмен, – говорит Густав. – Расскажи, пока я не умер.
И тогда я рассказываю ему про грязный секрет Жирного Переса.
Однажды я снова прихожу в его гадкую квартиру в Gratte-Ciel. Перес идет в свою гейскую кухню, чтобы налить мне колы, потому что я всегда требую колы: я отказываюсь общаться без колы, или иногда я еще хочу сладкого. Пока Переса нет, я роюсь в его комнате в надежде найти что-нибудь новенькое. Выдвигаю ящики комода, заглядываю за диванные подушки, потому что туда может закатиться монета, а однажды я нашел бумажку в десять евро, или еще батарейки 3-А – и все это можно слямзить, он никогда не замечает. На этот раз я нашел большую штуку, особенную. Бинокль.
Здоровско.
Я навожу бинокль на окно, кручу колесико, чтобы получилось четко. На улице идет снег: снежные хлопья летают, словно кто-то порвал белую бумагу и выкинул обрывки. Мне интересно, откуда раздается эта музыка, потому что когда я играю в Ничего Не Говори, я слышу, как грохочет музыка и женский голос кричит: «раз, два, три, сжимайте ягодицы, девочки, ведь мы же хотим, чтобы у нас были крепкие попы?»
Жирный Перес вносит в комнату свое монстрообразное тело, и еще он принес мне колу.
– Чем ты тут занимаешься, Луи?
– Вы положили лед в колу? Скажите, зачем вам бинокль, и я отдам его обратно.
– Да, положил, три кубика. Бинокль мне нужен, чтобы смотреть вдаль. На птиц, например.
– Каких птиц?
– В городе можно рассматривать голубей и скворцов, иногда цапли встречаются, – поясняет Перес. – Можно смотреть, как цапля ловит в пруду цветных карпов.
Я навожу на Переса бинокль и вижу сплошное огромное пятно. Кручу колесико, и вот уже можно различить лицо. Перес улыбается, тянется к биноклю. Но я еще не насмотрелся.
– Вы извращенец, да? – говорю я. – Вы смотрите, как тетеньки раздеваются и делают аэробику. Вы смотрите на их попы и грудь. Да?
– Луи, давай начнем наш сеанс.
– Вы смотрите на голых тетенек и играете со своим членом. Вы насильник.
– Кто?
– Насильник.
Перес присаживается в кресло и смотрит на меня так, будто я Чекалдыкнутый, меня так в школе зовут. У Переса сейчас такой же взгляд. Его лицо в бинокле снова размытое, но все равно видно, как гадко он улыбается.
– Расскажи мне про насильников. Ты не в первый раз про них говоришь. Что ты знаешь про насильников, Луи?
Пускай посмотрит в словаре. Я просто маленький мальчик. За окном снежные хлопья все падают и падают вниз, но иногда взметаются вверх, когда их подхватывает поток, который называется термическим. Если долго смотреть на снег, похожий на рваную бумагу, может закружиться голова, и тогда свалишься со стула. Однажды по телевизору рассказывали про этих самых насильников, но я не знал, что это такое. Маман сделала странное лицо, они с Папá переглянулись и оба потянулись к пульту. Папá дотянулся первым и выключил телевизор, и они потом оба на меня так странно посмотрели.
– А что такое насильник? – спросил я.
– Это плохой человек, – сказал Папá и густо покраснел. Маман ничего не сказала, она ушла на кухню и начала резать лук, чтобы поплакать.
– Я никогда не стану насильником, – заявляю я Пересу. – Я либо умру, либо у меня вырастет грудь.
Но насчет груди это неправда, потому что те женские таблетки, которые Маман вытаскивает из кармана и глотает за завтраком, за обедом, за ужином или на пикнике, совершенно безвкусные, даже если их разжевать, – от этих таблеток ничего не бывает. Потому что и через несколько недель все равно остаешься мальчиком, и грудь не вырастает ни на капельку. Так что Жирный Перес опять меня обманул. Он играл в игру Ври Всегда – это тайная игра, в которую играют взрослые. У них много всяких других игр и свои Секретные Правила. У них есть Клятва Молчания, это такое взрослое Ничего не Говори. И еще у них есть Чрезвычайное Наказание или Притворись, Что Ненависти Нет. В это ужасно трудно играть. Надо уметь хорошо делать Эмоциональную Работу.
– Папá – не мой настоящий отец. Я приемный ребенок, как китайские дети.
– А-а, – говорит Перес. – Интересная мысль. Но дети часто такое думают. А твоя мама?
– Мама у меня настоящая.
– Откуда ты знаешь?
– Потому что она чуть не умерла, когда меня рожала. Ее пришлось разрезать, потом меня вытащили, и мы оба чуть не умерли и не оказались в двутрупном гробу, их можно заказать в Интернете.
– Значит, мама у тебя настоящая, а Папá – не родной. Тебе кто-то сказал или ты сам так решил?
– Мне никто не говорил.
– Тогда с чего ты это взял?
– Просто знаю, и все. Папá взял меня, как из Китая. Это есть такие китайские дети, которых не могут содержать их настоящие родители, и такие дети едут во Францию и живут в другой семье и смеются над мальчиками, у которых дурацкие перчатки.
– Понятно. Кто же, по-твоему, твой настоящий отец?
– У меня его нет.
– Луи, у каждого человека есть отец.
– А у меня нет.
Перес долго думает и щурит свои поросячьи глазки.
– Если бы тебе предложили выбрать другого отца, кроме Папá, кого бы ты выбрал?
Я делаю вид, словно тоже задумался, и делаю поросячьи глазки, как Перес, все думаю и думаю. А потом говорю:
Я делаю вид, словно тоже задумался, и делаю поросячьи глазки, как Перес, все думаю и думаю. А потом говорю:
– Я знаю, кого бы я выбрал. Вас, мсье Перес.
У него такой вид, будто его сейчас стошнит.
– В самом деле? – говорит он тихим и хриплым голосом.
И тут я смеюсь до обалдения, все смеюсь и смеюсь.
– Ага, попались!
Я смеюсь и никак не могу остановиться, и чем дольше я смеюсь, тем больше он меня ненавидит, но сказать ничего не может, потому что ему платят деньги. Знаете, что я вам скажу про Жирного Переса? Ему не справиться с Чекалдыкнутым Ребенком. Когда приходит Маман, они мне включают по телевизору «Les Chiffres et Les Lettres»,[36] a сами отправляются на кухню разговаривать. Перес долго объясняет что-то Маман, а она слушает и потом включает свой Ледяной Тон. Я беру пульт и делаю погромче, потому что ненавижу Ледяной Тон. Делаю звук все громче и громче. Потом Маман входит в комнату и говорит, что нам пора, и еще злится, у нее от злости дергается рот. С ней такое бывает.
Мы садимся в машину, едем домой, и Маман говорит, что у нее состоялся разговор с мсье Пересом, потому что он черт-те что навыдумывал. И я понимаю, что мсье Перес мне наврал. Он уверял, что все наши разговоры останутся между нами и что это наш секрет.
И вот, пожалуйста. Он все рассказал Маман, понимаете? Значит, он врун, как все, и он играет в те же самые игры, например, Притворись, Что Ненависти Нет, как будто шоу на телевидении. Они все притворяются, а я должен им верить, должен верить, будто Папá – мой настоящий отец. А он просто играет в Притворись Его Отцом. Значит, он самый большой обманщик, и когда он звонит из Парижа, я не подхожу к телефону и больше не пишу ему писем, и я ненавижу его, потому что он сделал ужасную вещь, он бесчестный человек, он меня очень сильно подвел.
* * *В детстве я был лунатиком. Мама находила меня в самых неожиданных местах. В первый раз это случилось в четыре или пять лет: мама нашла меня в саду, я там что-то искал. Когда она спросила, что именно я искал, я сказал, что искал «это». То же самое «это» я искал и потом – в саду, на соседском поле, на берегу возле дома. Мои родители беспокоились, да и я тоже тревожился, когда узнавал утром про свое снохождение. Но с другой стороны, мне странным образом нравилось, что какая-то часть меня командует телом в мое отсутствие. Я не помню, что мне тогда снилось, но просыпался я совершенно разбитым, будто испытал тяжелейшие физические и душевные муки, пытаясь найти место, которое никогда не будет обозначено на картах. Постепенно лунатизм становился все регулярнее, особенно в подростковом возрасте, когда мозг и тело стремительно растут. В период полового созревания, в те годы, когда каждый день полон изумления перед самим собой, сексуальных фантазий и мастурбаций украдкой под одеялом, я бродил во сне почти каждую ночь. На берег я больше не ходил, но иногда просыпался в соседском сарае или в чулане, где родители хранили неисправное старье. Странное дело, но в такие ночи я всегда оставался невредим. Мое снохождение было совершенно безопасным, и все, включая меня, считали его идиосинкразией, болезнью роста. И я действительно его перерос. Когда я поступил на медицинский факультет и уехал из дома, лунатизм переместился на дальний план моего ментального ландшафта, потускнел до призрачности, как давние полароидные снимки юности.
Воспоминания побледнели, но остался этот порыв, любопытство – желание снова посетить страну, которой нет на картах – ее контуры я обследовал во сне, безудержно разыскивая «это». Как все, кого завораживает психическая сторона неврологии, в университете я учился под началом профессора Фланка. Но в итоге не функциональные расстройства в сознательной области, а сфера бессознательного увлекла меня на всю жизнь, и, закончив учебу в Париже, я решил специализироваться на коматозных состояниях. Так я оказался в Провансе. Теперешние врачи, особенно хирурги (кроме Филиппа Мёнье, с которым я учился на одном факультете) думают, что забота о безнадежных коматозниках – неблагодарный труд. Многие полагают нашу работу близкой к патологоанатомии: мы ведь имеем дело с живыми трупами, людьми, от которых осталась одна оболочка. Но они сильно ошибаются. Даже поврежденный мозг способен на восстановление связей. Сознание больше, чем сумма его составляющих.
Переговорив с мадам Дракс, я вернулся в кабинет. У стола Ноэль машинально посмотрелся в зеркальце на стене и поразился: какое суровое лицо, лицо догматика. Волосы на висках поредели. Какое застывшее лицо. Глубоко посаженные глаза – я бы даже сказал, запавшие. Осталась ли во мне, что называется, привлекательность, или возраст меня доконал?
Я вдруг представил, что однажды умру. Умру, исчезну.
Одно из карликовых деревьев уже пора было подрезать – мое любимое, вишню, подарок пациентки Лавинии Граден. Набрав номер Филиппа Мёнье, я зажал трубку ухом и защелкал над вишней маленьким секатором. Секретарь сообщила мне, что Филипп болел и только сегодня вышел на работу.
– Ну ты как, жив? – спросил я, когда меня соединили. – Что с тобой было?
– А что сказала Мишель? – огрызнулся Филипп. Сегодня он был на редкость груб, и во мне, как всегда, шевельнулась неприязнь.
– Сказала, что тебе нездоровилось. – Я надеялся, Филипп не слышит, как я щелкаю секатором.
– Ну да, нужно было немного оклематься. Осложнение после гриппа.
Филипп явно не хотел распространяться на эту тему. Мы, врачи, вообще не любим обсуждать свое здоровье. Честно говоря, мы ненавидим болеть. Болезнь – всякий раз поражение.
– Насчет Луи Дракса, – сказал я, любуясь изящной формой крошечного блестящего листика.
– Так его уже привезли? – мрачно спросил Филипп. – Надеюсь, у него все нормально?
Видимо, сегодня его особенно раздражало, что я его потревожил.
– Да, все хорошо. Он уже в палате.
В короткой паузе я залюбовался только что постриженным деревом. Помню, я пришел в ужас, когда Лавиния Граден подарила мне эти бонсаи, после того как очнулась от шестилетней комы. Я тогда сказал ей, что это хуже, чем домашние животные. А она лишь улыбнулась и ответила: погодите. Они как коматозники, сказала она. С ними много возни и никаких мгновенных результатов, но когда они зацветают…
Лавиния оказалась права: я постепенно полюбил эти деревья за их сдержанную красоту. Однако это странное увлечение, часто напоминает мне Софи. И называет деревья моими дряхлыми детьми.
– Ну, как он? – отрывисто спросил Филипп.
– Проявляет необычайную активность. Скачет по палате и поет «Марсельезу».
Филипп снова умолк, но уже как-то по-другому.
– А ты чего хотел? – продолжил я. Досадно, что Филипп не понимает шуток. Неужели после пятидесяти все мужчины такие? – Ты же перевел его сюда – зачем спрашиваешь?
Снова молчание.
– Вообще-то я звоню, потому что мне любопытно, при каких обстоятельствах с ним это случилось. Он ведь, кажется, в ущелье упал?
– Пускай тебя Шарвийфор просветит.
– А он кто?
– Не он, а она. Детектив Стефани Шарвийфор. Она расследует дело Дракса.
– Пока ничего не знаю. Но она, кажется, звонила.
– Ты что, газет не читаешь? «Семейный пикник обернулся трагедией». Новость попала даже в «Le Monde». И по телевизору был репортаж.
Филипп знал больше моего, и меня это бесило. Я отложил секатор и потянулся за карандашом и блокнотом.
– Значит, я пропустил, – сказал я. – Расскажешь?
– Видишь ли, – пробормотал Филипп. – История – стопроцентная жуть. Шарвийфор знает больше моего. Но суть в том, что, скорее всего, Луи упал не случайно. Хотя он был ребенком, с которым вечно что-нибудь случалось. Я подозреваю, у него недиагностированная эпилепсия, но наверняка трудно сказать. Во всяком случае, мать Луи утверждает, что в ущелье он не падал. Его столкнули.
У меня вдруг пересохло в горле; последовала пауза, которую Филипп не торопился прервать.
– И кто же его столкнул? – почти невольно спросил я.
– Его отец.
– Родной отец?
– Да. Вот такая история.
Тут красноречие меня оставило. Видимо, оно оставило и Филиппа: на некоторое время мы оба замолчали. Я машинально крутил в руке карандаш и таращился на колючие плоды конского каштана – он у меня стоит рядом с кленом. Осенью плоды взрываются, выплевывая блестящие каштаны, мелкие, словно бусы. А рядом с каштаном у меня ива.
– И где же теперь его отец? – наконец произнес я. Филипп тяжело вздохнул, точно ослик под ношей:
– В бегах, судя по всему. Его искали, но, насколько я в курсе, пока не нашли. Хотя, может, есть новости и посвежее. Когда Натали Дракс была у нас, она все время боялась, что муж объявится. Даже завела немецкую овчарку.
Бедная, бедная, подумал я. Филипп словно угадал мои мысли:
– Как она?
Голос напрягся. (Может, это и не грипп вовсе? Может, у него семейные проблемы? Или неприятности в больнице в связи со «смертью» Луи?)