Огонь любви, огонь разлуки - Анастасия Туманова 6 стр.


Софья понимала, что Марфа права. Но и нарядиться сейчас в атласное платье и как ни в чем не бывало спуститься в ресторан она тоже не могла и, поразмыслив, решила все же к Мартемьянову зайти. Хотя бы поблагодарить – несмотря на то, что Софья предпочла бы, чтобы этих вещей в ее комнате не появлялось.

Мартемьянов находился у себя, и еще из коридора было слышно, как он ругается с коридорным:

– Да что ж ты, немчура, человеческого языка не понимаешь?! В тридцатый раз тебе, белоглазый, говорю: не надобно мне пива! От него в утробе бульканье одно! Да еще лохань такую приволок, хоть крестись в ней! Ты думаешь, я с этим полутораведром в пузе три часа в киятре высижу без последствиев?! Водки, сказано тебе, принеси! Ну, что ты хлопаешь лупками-то своими?! Тьфу, нехристь, что в лоб, что по лбу… Софья Николаевна?..

– Добрый вечер, Федор Пантелеевич, – сдержанно сказала Софья, проходя в номер мимо угодливо поклонившегося ей светловолосого парня в униформе гостиницы. – Что же вы на него кричите, если он не понимает по-русски?!

– А я по-ихнему не понимаю! – остывая, буркнул Мартемьянов. – Матушка, может, хоть ты ему растолкуешь, чтобы пива мне не носил? Нутро у меня этой ихней браги перекисшей не принимает! А он, болван, таскает и таскает, как нанялся, и ничего другого не приносит! Хоть бы уж корюшкой соленой али раками разжился, так и того нет!

– Чего же вы хотите? Водки? Или раков? – уточнила Софья, одновременно соображая, как по-немецки назвать корюшку и подают ли в Вене к пиву вареных раков.

– Да теперь уж ничего, – к ее облегчению, проворчал Мартемьянов. – Пошел вон, бестолочь, и чтоб не видал я тебя боле…

Последнее указание парень понял великолепно и тут же исчез. Глядя на сердитую и слегка смущенную физиономию Мартемьянова, разглядывающего действительно огромную глиняную кружку с пивом, оставленную на столе, Софья едва удерживалась от того, чтобы не улыбнуться. Но тут она вспомнила, зачем сюда явилась, и смеяться сразу расхотелось.

– Я, собственно, пришла вас благодарить… – неуверенно начала она. – Право, ни к чему было совершать такие траты, у меня и собственный гардероб вполне пристойный.

– Не понравилось? – огорчился Мартемьянов. – Ну-у, вот так и знал! Говорил-говорил этой дурище в кружевах в ихнем магазине, что, мол, барышня такого нипочем не наденет, воспитание не то, – куда там! Лопочет и лопочет, тащит и тащит шмотья-то, кидает и кидает передо мной… У меня аж в глазах мельканье сделалось, насилу ноги унес!

– О нет, платья прекрасные! – поспешно произнесла Софья. – Право, у вас замечательный вкус, но…

– Да говорю ж, что не я, а модистка выбирала, – с досадой повторил Мартемьянов. – Коли б я, так, верно, еще хужей было бы. Ну, а камешки-то? Не по виду, а по цене брал, уж точно не песочек волжский…

– Камни очень красивые, – со вздохом признала Софья. – Но, Федор Пантелеевич… К чему? Я ведь, кажется, не голой хожу.

– Думал – обрадуешься, – пожал широкими плечами Мартемьянов. – Сама ведь ты, матушка, ничего себе купить не желаешь. Я у твоей Марфы кажин день спрашиваю – нет, говорит, барышня денег не трогает, вся пачка в целости лежит…

– Потому что мне ничего не нужно. – Софья помолчала, глядя через плечо Мартемьянова в окно, на залитые золотисто-алым светом шпили собора Святого Штефана. – Вы поймите, Федор Пантелеевич, что я всю жизнь нищей прожила… и привыкла малым обходиться. За гостиницу платите вы, за стол тоже, платья у меня есть… А без бриллиантов, право, обойдусь.

– Но… что же, матушка, тогда тебе еще-то дарить? – растерянно спросил Мартемьянов, подходя вплотную к Софье и глядя ей прямо в лицо черными, упорными глазами. – Ты уж научи меня, потому как не разумею… Для вашей сестры набор известный – шмотья да брульянты… А чего ж другого надобно?

Глядя в его темное, нахмуренное, искренне озадаченное лицо, Софье хотелось одновременно и плакать, и смеяться. Более глупого положения она и представить себе не могла. Она глубоко вздохнула и сказала то, что думала:

– Федор Пантелеевич, не дарите ничего. Я не хочу вас обидеть, но… если бы мне нужны были платья или украшения, я могла бы их иметь и в Ярославле.

– Да откуда?! – взвился Мартемьянов. – Знаю я, мать моя, кто к тебе в Ярославле езживал! У того графа Игорьева и половины моего дохода нет, то похвальба одна была, да он…

– Федор Пантелеевич, – холодно прервала его Софья. – Если вы помните, единственной моей просьбой к вам было – увезти меня как можно скорее из города. Вы и увезли… гораздо дальше, чем я рассчитывала. – В голосе Софьи прозвучала ирония, и Мартемьянов, почувствовав это, нахмурился, но промолчал. – Более мне ничего от вас не надобно. А впрочем, поступайте как знаете, я полностью в вашей воле. Если вам угодно выбрасывать деньги на ветер – это ваше право.

Мартемьянов молчал так долго, что Софья всерьез испугалась, что он обиделся. Ей этого вовсе не хотелось, и она скрыла облегченный вздох, когда Федор повернулся к ней и своим обычным спокойным, чуть насмешливым голосом спросил:

– Ну, а в тиятр-то твой едем, Софья Николавна? Али тоже побрезгуешь?

Он знал, что говорил: отказаться от первого похода в Венскую оперу было выше Софьиных сил, и даже общество Мартемьянова не могло испортить ей этого удовольствия.

Нынешним вечером в Венской опере давали «Севильского цирюльника» Россини. Совершенно случайно Софья попала на бенефис гениальной Паолины Лукка, лучшей сопрано Европы. Розину пела бенефициантка, графа Альмавиву – молодой Баттистини, Фигаро – Мазини. Сверкающий, как алмазное украшение, театр был полон, мелькали роскошные вечерние туалеты дам, фраки мужчин, лорнеты, бриллианты, веера… Отовсюду слышались воодушевленные разговоры. Поклонники, не смущаясь, напевали отрывки арий, предвкушали, как божественна будет Лукка, как неподражаем Баттистини, как непредсказуем в своих мелизмах Мазини, как великолепно возьмет певица верхнюю ля-бемоль… Ничего подобного в ярославском театре, среди зевающих купцов и взбалмошных, влюбленных в «душку-трагика» гимназисток, Софья не видела и ожидала начала представления с невольным трепетом, как в церкви – выноса причастия. Но то, что случилось потом, когда, шурша, взвился вверх тяжелый бархат занавеса, превзошло все ее ожидания.

Сестры Грешневы обладали прекрасными голосами. Анна обожала оперу и, приезжая в Грешневку, садилась за расстроенное фортепьяно и пела все, что ей удалось услышать в Императорском театре в этом сезоне. Голос сестры Софье нравился. Она знала все оперные партии и без труда могла воспроизвести их с напева Анны. Софья сама имела оглушительный успех в Ярославле, когда, играя Офелию, исполнила любимый романс сестры «Под вечер, осенью ненастной». Но каким мелким, смешным, ничтожным показалось ей собственное лицедейство на ярославских подмостках, когда на сцену вышла Паолина Лукка – великая Лукка! – и, прекратив мягким и величественным жестом шквал аплодисментов, от которых, чудилось, вот-вот рухнут в партер сияющие свечами люстры, начала арию Розины. Великолепное сопрано с прозрачными pianissimo заставило замереть огромный зал. Нежные, как весенние облака, звуки поплыли к покрытому позолотой и росписью знаменитому потолку Венской оперы, голос певицы набрал силу, заискрился, без малейшего усилия поднялся еще выше, в заоблачную даль, – и Софья почувствовала, что у нее сжимает горло.

– Софья Николаевна?.. – встревоженно (и на весь бельэтаж!) спросил Мартемьянов. – Что с тобой, матушка? Может, выйдешь воздуху примешь?

– Ох, молчите ради бога… – едва сумела прошептать она. Мартемьянов послушно умолк, но до конца спектакля смотрел не на сцену, а на Софью. Она, впрочем, не замечала этого – как и того, что мысленно повторяет вслед за Лукка арию за арией, а по щекам у нее бегут слезы.

«Никогда мне так не спеть! – восхищенно думала Софья, вместе со всеми в конце спектакля стоя и отбивая ладони в аплодисментах. – Она – не человек, ангел… Гений… Откуда берется такое? Слышать, видеть ее – счастье…»

– Господи всемилостивый, ну и мучение! – шумно вздохнув, пожаловался Мартемьянов, едва оказавшись на улице, темной и пахнущей цветущими каштанами. Спектакль только что кончился, от ярко освещенного театра отъезжали экипажи со смеющимися и громко разговаривающими зрителями, целая толпа еще стояла у дверей, ожидая выхода «божественной Паолины», и Софья тоже хотела дождаться ее. На сентенцию Мартемьянова она обернулась и с изумлением взглянула в лицо своего кавалера.

– Сущая, говорю, каторга! – недовольно косясь на освещенный театральный подъезд, повторил он. – Вот ей-богу, по мне, так ты, матушка, в Ярославле во сто раз лучше пела!

Софья только рассмеялась:

– Господь с вами, Федор Пантелеевич… Это же великая Лукка! Ее знает вся Европа, она с семи лет поет в опере, вместе с ней сам…

– И что с того, что великая? Мне – не по нраву! – уперся Мартемьянов. – У нас в Костроме Аграфена Репкина, дочь попа соборного, в церкви еще лучше пела! Да эти ведь еще не на человеческом языке поют, руками чего-то машут, бегают… В нашем театре сидишь – так хоть понимаешь, о чем речь, хоть и тоже потешно бывает. Я из-за тебя в Ярославле месяц из ложи не вылезал, ходил смотреть, так почти все понимал! А здесь…

– И что с того, что великая? Мне – не по нраву! – уперся Мартемьянов. – У нас в Костроме Аграфена Репкина, дочь попа соборного, в церкви еще лучше пела! Да эти ведь еще не на человеческом языке поют, руками чего-то машут, бегают… В нашем театре сидишь – так хоть понимаешь, о чем речь, хоть и тоже потешно бывает. Я из-за тебя в Ярославле месяц из ложи не вылезал, ходил смотреть, так почти все понимал! А здесь…

Глядя на сердитую физиономию Мартемьянова, Софья едва сдерживала смех – и при этом ей неожиданно стало жаль его. Впервые она подумала о том, что ее покровитель почти неграмотен, вряд ли читал в жизни что-то кроме псалтыри и слушал музыку помимо церковной и кабацкой. Видимо, четыре часа оперы были для него и впрямь нешуточным испытанием.

– Вы со мной, Федор Пантелеич, не ходите больше, – серьезно и участливо сказала она, сама не замечая, что кладет ладонь на рукав Мартемьянова. – Зачем же такие страдания? Я Марфу буду брать, она прямо на первых тактах засыпает. Главное – разбудить в конце, а то уж в Ярославле конфузы случались…

– Да нет уж, матушка, – так же серьезно ответил Мартемьянов, не сводя глаз с тонкой руки Софьи, лежащей на его рукаве. – Я с тобой куда угодно пойду, хоть в оперу, хоть к чертям на вилы. И не такое терпеть приходилось – ничего, сдюжили… Хоть бы вот только понимать, о чем таком они воют…

Она расхохоталась и начала пересказывать Мартемьянову содержание «Севильского цирюльника». В театре давно погасли огни, уехала в карете окруженная толпой поклонников Лукка, разошлись последние гуляки, над Веной всплыла желтая луна, пятнами заиграв на лепнине театрального фасада и брусчатой мостовой, а Софья, воодушевленная вниманием Мартемьянова, говорила и говорила.

– Стало быть, граф – за девочкой волочится, а этот Фигаро на подхвате? Лихо… – одобрительно бурчал Мартемьянов. – А что же она, сердечная, голосила так под конец?

– Федор Пантелеевич!!! – ужасалась, хватаясь за голову, Софья. – Не голосила, а пела свою главную арию! Ведь так красиво, как же можно не понять… Ну, хотя бы это… – И Софья, увлекшись, запела по-итальянски, сперва – вполголоса, а затем все громче и громче. Арию Розины она знала прекрасно, потому что Анна в Грешневке повторяла ее очень часто. Софья всегда считала, что для этой арии у нее самой слишком плох верхний регистр, но сейчас девушка даже не думала об этом и опомнилась лишь тогда, когда из конца аллеи послышались восторженные крики «Браво!» и аплодисменты.

– Боже мой… – смущенно пробормотала она, увидев большую группу молодых людей, хлопающих и возбужденно кричащих ей что-то по-немецки. – Я совсем с ума сошла, право… Федор Пантелеевич, уже ведь ужас как поздно, Марфа беспокоится, едемте быстрей!

– Да, матушка, – коротко сказал он, поднимаясь и жестом подзывая фиакр, стоящий неподалеку. Экипаж подъехал, покачиваясь; молодой возница, улыбаясь, склонился с козел и поцеловал руку растерявшейся Софьи, свет маленького фонарика упал на лицо Мартемьянова, и от знакомого, пристального взгляда, устремленного на нее, у девушки пробежал мороз по спине. Мигом схлынуло все очарование минувшего вечера, рассеялись радостные впечатления, пропало восторженное возбуждение от искусства гениальной певицы. До самой гостиницы Софья ехала молча, сжавшись в углу экипажа и кутаясь, несмотря на теплую ночь, в кашемировую шаль. Мартемьянов, кажется, заметил перемену в ней, тоже молчал, глядя в сторону, и лишь перед дверями ее номера спросил:

– Завтра-то пойдешь снова в оперу, Софья Николаевна?

Она, помедлив, кивнула.

– А вы?..

Мартемьянов тоже кивнул, поклонился, прощаясь, и пошел к своему номеру. С чувством невероятного облегчения Софья юркнула в комнату и вздрогнула от ворчливого голоса, раздавшегося из потемок:

– Ну, чего, Софья Николавна? Все еще в девицах вы у меня?

– Марфа!!! – шепотом возмутилась она. – Как не стыдно пугать, я думала, что ты спишь давно!

– Когда это я спала, вас не дождавшись?! – возмутилась, в свою очередь, и Марфа. – Я в окне-то висю-висю, гляжу – нетути ни вас, ни Федора Пантелеича, ну, думаю, конец барышниной невинности, избавляться с божьей помощью поехали… А она, родимая, все еще на месте!

– Отстань, Марфа… – глухо произнесла Софья, прямо в платье и шали ложась на постель и глядя в потолок. – Не бойся, избавлюсь скоро.

– Так это уж знамо дело… – Марфа села рядом, помолчала. Грустно посоветовала: – Только вы уж, барышня, лучше б замуж за него шли. И ему в радость, и вам не в накладе. Да и приличнее так-то.

– Не хочу. – Софья по-прежнему смотрела в потолок. – Содержанкой быть позорно, спору нет, но… зато вольная. Захотела – ушла в чем есть, и ничем не вернет. А жена… Куда вырвешься?

Марфа шумно вздохнула:

– Так-то оно так… Ужинать будете? Я закажу…

– Как закажешь? – удивилась Софья. – Ты понимаешь по-немецки?!

– Ну, велика задача! Столкуемся, ничего! Обождите, я вниз, в ристарант спущуся! Да не засыпайте, покамест не принесу! Вот тоже, наказание, Федор Пантелеич по опёрам даму таскает, а накормить в голову не забрело! – ворча и рассуждая, Марфа вышла из номера.

Когда за ней закрылась дверь, Софья глубоко вздохнула и, не дожидаясь обещанного ужина, заснула – мгновенно и крепко.

Ночью она неожиданно очнулась. Стоял предрассветный час «между волком и собакой», луна давно закатилась, и в комнате не было видно ни зги, только в фиолетовом квадрате окна мигали холодные голубые звезды. Сидя на постели и поджимая под себя босые ноги, Софья пыталась сообразить, что ее разбудило и откуда точное ощущение того, что рядом что-то не так. Через минуту она поняла: не было слышно привычного храпения Марфы с соседней кровати. Зато вместо знакомых мощных рулад, от которых дрожали занавески и дребезжали оставленные на столе стаканы, из-за стены раздавались странные сдавленные звуки: словно кто-то пытался подавить приступ смеха. Софья озабоченно прислушалась, гадая, что бы это могло быть, и сразу же вздрогнула, сообразив, что звуки доносятся из номера Мартемьянова.

«Боже, уж не у него ли Марфа?!» – внезапно подумалось ей. Мысль эта была совершенно дикой, но Софья прижалась к стене и прислушалась с утроенным вниманием. Она долго слушала странные, то прекращающиеся, то вновь возобновляемые звуки. В конце концов Софья встала, перекрестилась, накинула шаль и на цыпочках вышла из номера.

В длинном гостиничном коридоре было темно, только в конце его мутно зеленело пятно лампы ночного кельнера. Прижимаясь к стене, Софья бесшумно проделала путь до соседней двери. В душе девушка надеялась, что номер будет заперт, но ручка подалась, и Софья, стараясь не дышать, вошла.

Глаза уже привыкли к темноте, и девушка сразу разглядела смутно белеющую постель и сброшенное на пол одеяло, а на постели – Мартемьянова. Марфы нигде не было, и Софья, ужасаясь собственной глупости («Ну что Марфа могла здесь делать?.. Только спросонья такое причудится…»), поспешно шагнула назад, к двери, но глухой протяжный стон заставил ее замереть. Стон повторился. Софья медленно-медленно обернулась и пошла обратно.

Сердце останавливалось при мысли о том, что Мартемьянов сейчас проснется и спросит ее, что, собственно, она здесь делает. Но Федор не очнулся даже тогда, когда Софья зажгла свечу на столе и в ее прыгающем желтом свете подошла к изголовью кровати. Как раз в это время он зашевелился; послышался хриплый горловой шепот:

– Акинфий Зотыч, кидай… Акинфий Зотыч, кидай, говорю, веревку… Держи, не пущай… Вода, сволочь, холодная, шевелись, сукин сын… Не тронь, Акинфий Зотыч, утянет, кидай веревку… Где Васька? Где Васька?! Пущай держится, лесины разойдутся… Пущай держится… Да кидай, кидай веревку, сукин ты сын, затрет бревнами… Я держусь, не бось, только до порога, за ради Христа, до порога дотяни, не дай затереть… Там я выберусь, Акинфий Зотыч! Что ж ты делаешь, что ж ты делаешь, песий сын, анафема, креста на тебе нет!!!

– Федор Пантелеевич! – испуганно позвала Софья.

Он не услышал, не очнулся; напротив, заметался сильнее, дергая расстегнутую рубаху на груди, и девушка, испугавшись, что Мартемьянов свалится с кровати и уж тогда непременно проснется, опустилась на пол, собралась с духом и громким шепотом сказала:

– Федор, я держу веревку, не бойся. Выбирайся.

– Крепше, сукин сын, держи… Примотай… лесины затрут… Васька где?!

– Я крепко держу. Васька здесь. Выбирайся с божьей помощью.

Мартемьянов вдруг оскалил зубы, как бешеный кобель, и Софья поняла, что он и впрямь силится выбраться откуда-то. Раздалось долгое хриплое рычание, черная встрепанная голова заметалась по подушке. Софья, в одну минуту забыв и о своем страхе, и о приличиях, поспешно положила руку на лоб Мартемьянова. Голова его была горячей, как печка. Софья не знала, что ей делать – растолкать ли Мартемьянова, чтобы он воочию убедился, что жив и здоров, или, напротив, не трогать. Неожиданно она почувствовала, что Федора трясет, как в лихорадке: даже кровать под ним, казалось, заходила ходуном. «Ой, господи…» – пробормотала Софья, подтягивая к себе сброшенное на пол одеяло. Она кое-как набросила его на спящего, но пользы от этого не вышло никакой: Мартемьянов продолжал дрожать, метаться по постели и хрипло ругаться сквозь зубы.

Назад Дальше