— Фокс, все собрались? Отлично. А теперь, друзья, послушайте меня.
Филип Астлей сжал и разжал кулаки, чтобы умерить внутренний недовольный ропот.
— Мальчики и девочки, прежде всего я бы хотел поздравить вас с успехами — с заметными успехами. Я даже могу сказать, что этот сезон в конечном счете станет одним из лучших. С точки зрения профессионализма и успеха у публики к нам не может быть никаких претензий.
А теперь, друзья, я хочу поделиться с вами новостью, которая касается всех нас. Как вам известно, времена нынче нелегкие. Я бы сказал, опасные времена. Революционные времена. Этим летом нарастали волнения во Франции, верно? Так вот, добрые цирковые люди, вполне возможно, что они приближаются к своему кровавому апогею. Может быть, кто-нибудь из вас уже слышал сегодняшние новости из Парижа: сообщается, что убито около двенадцати тысяч человек. Двенадцать тысяч роялистов, друзья. Людей, преданных королю и его семье! Людей, вроде вас и меня! Не двенадцать. Не двенадцать сотен — двенадцать тысяч! Вы представляете, сколько это? Столько собирает наш цирк за двенадцать вечеров, сэр.
Он посмотрел на певца, мистера Джоханота, который пожирал его широко раскрытыми глазами.
— Представьте себе, дамы, зрителей на двенадцать наших залов, собравшихся на улице.
Филип Астлей повернулся к группе белошвеек, хихикавших на своих местах и застывших, когда он обратил на них свой взгляд.
— Они были безжалостно убиты: мужчины, женщины, дети, — все без разбору. Им перерезают горло, вспарывают животы, их кровь и внутренности на дороге Вестминстерского моста и Ламбет-марш.
Одна из девушек расплакалась, за ней последовали и две другие.
— Что ж, плачьте, — сказал Филип Астлей, заглушая их рыдания. — Подобные действия вблизи наших берегов прискорбно угрожают всем нам. Прискорбно, дорогие коллеги. Заключение под стражу короля и его семейства — это вызов нашей собственной королевской семье. Смотрите и рыдайте, друзья. Это конец неведения. Англия не может сложа руки смотреть на этот вызов нашему образу жизни. Не пройдет и шести месяцев, как мы начнем войну с Францией — так подсказывает мне мой опыт кавалериста. Попрощайтесь сегодня с вашими отцами, братьями и сыновьями, потому что они скоро, возможно, отправятся на войну.
Во время последовавшей паузы, сделанной Астлеем, чтобы его слова лучше дошли до слушателей, раздраженные взгляды и ворчание уступили место скорбным выражениям лиц и тишине, нарушаемой лишь всхлипами со скамейки, на которой сидели представительницы костюмерного цеха.
Томас Келлавей в удивлении оглянулся. О революции во Франции в лондонских пабах говорили, конечно, больше, чем в «Пяти колоколах» Пидлтрентхайда, но он никак не думал, что это может коснуться лично его. Он бросил взгляд на Джема, которому только-только исполнилось тринадцать. Его сын еще был слишком молод, чтобы стать пушечным мясом, но вполне взросл для того, чтобы опасаться армейских вербовщиков. Как-то раз Келлавей собственными глазами видел действия вербовщика в одном из ламбетских пабов: тот уговорил легковерного юнца, пообещав несколько пинт пива задарма, после чего силой отвел его в ближайшую казарму. Томас подумал, что Томми в первую очередь стал бы объектом внимания вербовщиков. Он должен был бы беспокоиться о Томми, а не о Джеме. Но, с другой стороны, будь Томми жив и представляй интерес для вербовщиков, они по-прежнему были бы дружным, любящим семейством, в безопасности обитающим в Пидл-Вэлли, вдали от путей вербовщиков. Томас и не думал о такой напасти, когда вместе с женой принимал решение перебраться в Лондон.
— Я прибег к измерению количеством нашей публики, — продолжил Филип Астлей, и Келлавей отогнал волновавшие его мысли и стал слушать. — Актеры всегда должны быть чувствительны к настроениям зрителей. Чувствительны, мои друзья. Я прекрасно осознаю, что хотя публика и желает быть в курсе событий, происходящих в мире, но в амфитеатр они приходят, чтобы забыться — чтобы посмеяться и насладиться небывалыми чудесами, которые происходят у них на глазах, чтобы на один вечер выкинуть из головы заботы и опасности мира. Этот мир, — он обвел зал рукой, охватывая арену, сцену, места для зрителей в партере и на балконе, — становится их миром.
Еще до поступления сегодняшних ужасных новостей я пришел к выводу, что наша нынешняя программа слишком много внимания уделяет военным зрелищам. Великолепный и реалистический показ того, как солдаты разбивают лагерь в Багшотских полях,[43] и празднования в связи с заключением мира в Ист-Индийском военном дивертисменте, — мы не без основания гордимся этими постановками. Но может быть, мои друзья, с учетом нынешнего состояния дел во Франции они чрезмерны — в особенности для наших зрительниц. Мы должны подумать об их чувствительной душе. Я видел, как многие представительницы слабого пола содрогаются и отворачивают головы, чтобы не видеть этих представлений. Больше вам скажу: на прошлой неделе три дамы упали в обморок!
— Это случилось от жары! — пробормотал плотник, стоявший рядом с Томасом Келлавеем, хотя и сделал это достаточно тихо, чтобы не услышал Филип Астлей.
— Итак, мальчики и девочки, мы заменим Багшотское представление на новое — я его уже сочинил. Это будет продолжение приключений Арлекина, которого мой сын играл в начале сезона, а называться представление будет «Арлекин в Ирландии».
Труппа негодующе зароптала. Представления цирка собирали полный зал, и после некоторых изменений в программе установился устраивающий всех заведенный порядок, и все предполагали, что так оно и будет продолжаться до начала октября, когда заканчивается сезон. Они устали от перемен и вполне довольствовались ежедневными повторами, не требовавшими освоения нового, а новое всегда для них было связано с большим объемом дополнительной работы. Для начала наверняка будут отменены укороченные субботы.
Плотники направились на сцену, чтобы подготовиться к немедленному возведению декораций. Томас последовал за ними неспешным шагом. Хотя он и плотничал в цирке уже три месяца, по его характеру работать вместе с таким большим числом других людей временами становилось нелегко, и он иногда тосковал по своей тихой мастерской в Дорсетшире или Геркулес-комплексе, где шум производили только он и его семья. Тут же перед глазами постоянно мелькали исполнители, музыканты, лошади, поставщики древесины, одежды, овса, сена, носились туда-сюда мальчишки по бесконечным поручениям Филипа Астлея, торчали зеваки, создающие неразбериху. Но больше всего шума было от самого Филипа, который выкрикивал приказания, спорил с сыном о программе, или с миссис Коннел о продаже билетов, или с Джоном Фоксом обо всем остальном.
В его новом положении Томасу Келлавею пришлось привыкать не только к шуму. Его работа здесь была совершенно непохожа на изготовление стульев, и иногда ему даже хотелось сказать Астлею, что он не отвечает предъявляемым к нему требованиям, и признаться, что принял он это предложение, только чтобы доставить удовольствие жене, которая просто заболела цирком.
Томас был мастером по стульям, эта профессия требовала терпения, верной руки и глаза, чтобы дерево принимало нужную форму. Делая то, чего хотел Филип Астлей, нужно было обращаться с деревом совершенно по-иному. Предполагать, что Томас Келлавей сможет делать эту работу, было то же самое, что просить пивовара поменяться местами с прачкой на том только основании, что оба они пользуются водой. Мастер по стульям понимал важнейшую роль выбора породы дерева для каждой отдельной детали — без этого невозможно было сделать прочный, удобный, надежный стул. Томас знал толк в вязе и ясене, тисе, каштане, орехе. Он знал, что лучше всего выглядит и сохраняется сиденье из вяза; ножки и валики — из тиса, если его удавалось достать; ясень хорош для обруча спинки и подлокотников. Он чувствовал, до какой степени можно выгибать ясень, чтобы тот не треснул, он знал, с какой силой нужно долбить вязовую доску теслом, придавая ей форму сиденья. Он любил дерево, потому что всю свою жизнь использовал его. Но для декораций использовалась самая дешевая, низкосортная древесина: сучковатый дуб, бывшие в употреблении обрезки березы, даже обожженная древесина, оставшаяся на местах пожарищ. Томасу приходилось преодолевать отвращение, прикасаясь к ней.
Но еще труднее было ему смириться с концепцией того, что он должен был делать. Мастеря стул, он знал, что это стул. Его изделие использовалось надлежащим образом. Иначе с какой стати стал бы он его делать? А декорации были совсем не тем, чем должны были казаться. Он сбивал доски в щиты, придавая им форму облака, красил белой краской и вешал на «небе», чтобы они казались облаками, тогда как на самом деле они не были никакими облаками. Он строил замки, которые не были замками, горы, которые не были горами, беседки, которые не были беседками. Единственное назначение того, что он делал теперь, состояло в том, чтобы быть похожим на что-то и создавать некую атмосферу. С расстояния оно, конечно, выглядело неплохо. Нередко публика, увидев творения плотников, когда поднимался занавес, раскрывала в восторге рты и хлопала, хотя вблизи все эти декорации являлись всего лишь сколоченными вместе кусками дерева, раскрашенными для пущего эффекта. Томас Келлавей был непривычен к вещам, которые хорошими казались только на расстоянии. Стулья требовали совсем другого подхода.
Но первые его недели у Астлея не стали той катастрофой, какой вполне могли бы стать. Томаса все это сильно удивляло, потому что он не привык к работе в команде. Когда он на следующий день, после того как Филип Астлей нанял его, впервые появился в амфитеатре, неся в сумке свои инструменты, его целый час никто даже и не замечал. Другие плотники были заняты сооружением сарая, чтобы уложить туда то, что осталось от сгоревшего фейерверочного цеха. Келлавей некоторое время смотрел на них, потом, увидев, что один из плотников поднялся на балкон, чтобы укрепить перила, взял гвозди, куски дерева, свою сумку с инструментом и принялся чинить то, что требовало починки в ложах. Когда он закончил, обретя при этом некоторую уверенность, то спустился к строящемуся сараю и тихо включился в работу вместе с остальными — то находя доску нужного размера, то гвозди, когда их не оказывалось под рукой, то подхватывая оторвавшуюся деталь, прежде чем она успевала упасть кому-нибудь на голову. К тому времени, когда в крышу была забита последняя доска, Томас Келлавей стал неотъемлемой частью бригады. Чтобы отметить его поступление на работу, в полдень плотники повели его в их любимый паб «Оружие коробейника» через дорогу от лесопилки, к северу от Вестминстерского моста. Все они, кроме Томаса, напились, поднимая кружки за своего усопшего старшего плотника Джона Онора. В конечном счете Келлавей оставил их в баре, а сам в одиночку отправился работать — сооружать деревянный вулкан, из жерла которого должны были извергаться фейерверки в представлении «Месть Юпитера».
С того дня Томас все лето молча и упорно трудился на благо цирка. Помалкивать было легче, потому что стоило ему открыть рот, как плотники начинали смеяться над его дорсетширским произношением.
Он начал разбирать свой инструмент.
— Джем, а где наша лобзиковая пила? — спросил он.
— Дома.
— Ну-ка, сбегай, принеси ее. Вот молодец.
Глава вторая
Когда, как сегодня, возникала нужда, Джем помогал отцу в амфитеатре. Иногда он вместе с другими цирковыми мальчишками выполнял различные поручения Филипа Астлея или Джона Фокса. Обычно они не выходили за пределы Ламбета или самого ближнего Саутуорка. В тех немногих случаях, когда ему поручали отправиться куда-то подальше — к печатнику у собора Святого Павла,[44] или к стряпчему у Темпла,[45] или к галантерейщику в Сент-Джеймс,[46] — Джем удостаивал этим поручением какого-нибудь другого мальчишку. Те все до одного были рады заработать лишний пенни, который приносило путешествие на другой берег.
Нередко Джем не знал того места, куда его посылали.
— Беги на лесопилку Николсона и скажи им, нам нужна еще партия березы того же размера, что вчерашняя, — говорил Джон Фокс, отворачивавшийся прежде, чем Джем успевал у него спросить, где же находится эта самая лесопилка. Вот в таких случаях ему очень не хватало Магги, которая в мгновение ока могла сказать ему, что лесопилка Николсона находится у моста Блэкфрайарс. Ему же приходилось спрашивать других мальчишек, дразнивших его и за невежество, и за произношение.
Джем не возражал, если его отправляли домой, напротив, даже радовался возможности убраться из амфитеатра.
Сентябрь всегда был для него месяцем, когда он проводил много времени под открытым небом — даже больше, чем летом, потому что погода часто стояла теплая, а не удушающе жаркая. Сентябрьский свет в Дорсетшире был великолепен — золотой отблеск низкого солнца, а не стоящее в зените июльское светило. После лихорадочной заготовки сена в августе, когда вся деревня постоянно пребывала в движении, приходил более спокойный сентябрь, когда можно было никуда не спешить и предаться размышлениям. Плоды в саду его матери уже созрели, а георгины, астры, розы были в полном цвету. С братьями и Мейси они объедались черной смородиной, пока пальцы и губы не приобретали ярко-лиловый цвет или не наступал Михайлов день в конце сентября, когда дьявол, как считалось, плевал на ягоды и те становились кислыми.
Но за всем этим золотым сентябрьским изобилием чувствовался холодок умирания. Зелени вокруг было еще много, но в подлеске понемногу накапливались сухие листья и завядшие ветки. Цветы достигали своей максимальной яркости, но и быстро увядали.
Сентябрь в Лондоне был не таким золотым, как в Дорсетшире, но тоже великолепным. Джем, будь его воля, не торопился бы, но он знал, что если вовремя не принести лобзиковую пилу, то ждущий этого инструмента плотник отправится в паб, после чего будет не в состоянии работать, а это значит, что больше придется делать ему и его отцу. Поэтому он, не останавливаясь, чтобы насладиться солнышком, спешил проулками между амфитеатром Астлея и Геркулес-комплексом.
Мисс Пелхам кружила по своему палисаднику перед домом, размахивая секатором, а солнышко освещало ее выцветшее желтое платье. Из дома № 13 от мистера Блейка выходил человек, которого Джем не видел прежде, хотя лицо его показалось мальчику знакомым. Мужчина шел, чуть наклонившись вперед и держа руки за спиной. Походка у него была неторопливая, широкий лоб бороздили морщины. И только когда мисс Пелхам прошипела: «Это брат мистера Блейка», Джем увидел фамильное сходство.
— Их мать умерла, — шепотом продолжила хозяйка, — так что, Джем, вы со своей семейкой не должны шуметь. Ты меня слышишь? Мистер Блейк не должен слышать, как вы там стучите, забиваете гвозди и двигаете что-то. Не забудь сказать родителям.
— Хорошо, мисс Пелхам, — сказал Джем, глядя на брата мистера Блейка, идущего вдоль Геркулес-комплекса.
«Наверное, это Роберт, — подумал он, — тот самый, которого несколько раз упоминал мистер Блейк».
Мисс Пелхам свирепо набросилась с секатором на свою живую изгородь.
— Похороны завтра днем, так что не мешайтесь тут.
— А что, процессия пойдет отсюда?
— Нет-нет, из-за реки. Ее похоронят на Банхилл-филдс.[47] Но вы все равно не путайтесь у мистера Блейка под ногами. Ему это ни к чему, чтобы в такой скорбный час у него шастали ты или эта девчонка.
Вообще-то говоря, Джем все лето не видел мистера Блейка и почти не видел Магги. Ему казалось, целый год прошел с того времени, как Магги пряталась у Блейков и их жизнь так неожиданно изменилась.
Оттого удивление его было тем сильнее, когда несколько минут спустя Джем увидел ее — надо же! — именно в саду Блейков. Он выглянул из заднего окна, чтобы посмотреть, нет ли его матери в огороде владельца цирка. Она и в самом деле была там — показывала племяннице Астлея, как подвязывать помидоры к воткнутым в землю жердочкам, чтобы не повредить стебель.
Томас Келлавей набрался смелости и спросил Филипа Астлея, нельзя ли его жене устроить пару грядок на его земле, а в обмен та будет помогать племяннице импресарио, которая, казалось, репу не может отличить от брюквы. Анна Келлавей, узнав, что мистер Астлей не возражает, обрадовалась сверх всякой меры. И пусть стояла уже середина июня и сажать что-либо было слишком поздно, Анна умудрилась посеять немного позднего салата, редиски, а еще лука и капусты.
Джем, держа лобзиковую пилу в руке, уже собрался было развернуться и идти вниз, когда его внимание привлекла какая-то вспышка в летнем домике Блейков. Поначалу он испугался, что это повтор уже виденного им несколько месяцев назад. До сих пор воспоминание об этом вгоняло его в краску. Потом заметил выпроставшуюся из сумерек дверного проема руку и, чуть позже, знакомый башмак. Постепенно он разглядел неподвижную фигуру Магги, которая, вероятно, спала там.
Больше у Блейков никого не было, правда, в своем заднем саду орудовала мисс Пелхам, подрезая розовые кусты. Джем помедлил несколько секунд и поспешил вниз, мимо Геркулес-комплекса в проулок, ведущий к Геркулес-холлу, а оттуда в конце налево, огибая стены, ограждающие сады сзади. Анна Келлавей все еще занималась помидорами, и Джем незаметно прошел мимо. Он добрался до задней стены сада Блейков, где в высокой траве был спрятан старый ящик, оставшийся с тех времен, когда Магги две недели перебиралась здесь туда-сюда через стену, избегая ходить через дом Блейков. Джем остановился у ящика, глядя в спину своей матери. Потом резко вспрыгнул на стену и перевалился на другую сторону.
Быстро пробираясь через заросли сада, Джем приближался к Магги так, чтобы летний домик оставался между ним и окнами Блейков. Оказавшись рядом, он увидел ее плечи и грудь, двигающиеся в такт дыханию. Джем оглянулся, а когда убедился, что Блейков поблизости нет, сел и уставился на спящую Магги. Щеки у нее разрумянились, а на руке было какое-то желтоватое пятно.
После пожара Магги исчезла. Джем с отцом с утра до ночи работал у Астлея. Магги приходила в свой горчичный цех в шесть утра, а уходила оттуда поздно вечером — и так шесть дней в неделю. По воскресеньям, когда Келлавей были в церкви, Магги все еще спала. Иногда она спала все воскресенье без просыпу. В этом случае Джем не видел ее и всю следующую неделю.