История культуры Санкт-Петербурга - Соломон Волков 9 стр.


Булгарин обвинил авторов сборника в рабском подражании Гоголю и обозвал все направление, за его пристрастие к натурализму и внимание к теневым сторонам жизни, «натуральной школой». (В своих доносах в тайную полицию он пошел гораздо дальше: «Некрасов – самый отчаянный коммунист: стоит прочесть стихи его и прозу в С.-Петербургском Альманахе, чтоб удостовериться в этом. Он страшно вопиет в пользу революции».)

Как известно, успешной книге даже ругань идет на пользу. Белинский немедленно экспроприировал ругательный ярлык, как это неоднократно – от давней готики до грядущего импрессионизма – случалось в истории мировой культуры. В своей очередной статье Белинский объявил, что «натуральная школа» – весьма удачное название для новых голосов в литературе: ведь старые были не натуральные, то есть искусственные, ложные. Так и закрепилось определение «натуральная» за гоголевской эпохой в русской литературе.

Однако молодой Достоевский, внешне продолжая в своих последующих произведениях отдавать дань Гоголю аллюзиями и ассоциациями, по сути, все решительнее отдалялся от своего кумира. Новая смелая повесть Достоевского «Двойник» (с подзаголовком «Петербургская поэма») вызвала раздражение переменчивого в своих настроениях и мнениях Белинского.

Сходящий с ума петербургский чиновник, которого преследует его двойник, – казалось бы, типичный гоголевский мотив. Но Достоевский, уже страдавший в это время еще не диагностированной эпилепсией, описал безумие своего героя с клинической точностью. Так Достоевский начал свое бесстрашное погружение в психологические бездны, в сферу подсознания.

Белинскому это справедливо показалось изменой столь близкой сердцу критика идее социального романа. Не помирил Белинского с Достоевским и его «сентиментальный роман» «Белые ночи» – прелестная, хватающая за сердце фантазия, выросшая из скитаний писателя по окраинам и закоулкам Петербурга. В письме своему приятелю критик жаловался: «Каждое его новое произведение – новое падение. <…> Надулись же мы, друг мой, с Достоевским-гением!»

Порвав с Белинским, Достоевский стал посещать собрания молодежи в окраинном петербургском доме дворянина Михаила Петрашевского, одного из первых русских социалистов и большого озорника с внешностью театрального злодея. Например, однажды Петрашевский явился в Казанский собор на Невском проспекте, переодевшись женщиной, и, став между дамами, начал молиться. Густая черная борода Петрашевского, которую он не потрудился сбрить или хотя бы скрыть, вызвала замешательство его соседок. Они подозвали полицейского, важно обратившегося к нарушителю спокойствия: «Милостивая государыня, вы, кажется, переодетый мужчина». На что Петрашевский отвечал без промедления: «Милостивый государь, а мне кажется, что вы – переодетая женщина». Полицейский растерялся, а Петрашевский тем временем выскользнул из собора и, вскочив в карету, умчался домой.

Каждую пятницу у этого широко образованного петербургского эксцентрика (которого мы теперь назвали бы «характером из Достоевского») собиралось 15–20 человек, цвет тогдашней столичной интеллигенции: чиновники, офицеры, учителя, музыканты, художники, ученые, писатели (среди них и уже известный нам Аполлон Григорьев).

В оживленной, компанейской обстановке читались доклады, обсуждались идеи французских утопических социалистов графа Анри де Сен-Симона и Шарля Фурье и актуальные вопросы, вроде цензуры или крепостного права. «Проект об освобождении крестьян» Петрашевского стал одним из самых смелых политических документов той эпохи. Некоторые члены кружка открыто призывали к революции в России. Встревоженная зарождением социалистического общества в столице, секретная полиция подослала к Петрашевскому осведомителя-провокатора.

22 февраля 1848 года веселый бал у наследника-цесаревича был прерван внезапным появлением императора Николая, объявившего замершим гостям: «Господа, седлайте коней! Во Франции объявлена республика!» Русский император и в самом деле предполагал повести войска на помощь свергнутому Луи-Филиппу, но раздумал и вместо этого стал еще больше ужесточать контроль в своей и так уже еле дышавшей столице.

Николая и его окружение охватила паника, они боялись худшего. Вернувшаяся с прогулки императрица радовалась, что петербургские жители все еще продолжают снимать перед ней шляпу. «Кланяются! Кланяются!» – ликующе повторяла она. Навсегда травмированный мятежом декабристов 1825 года, Николай с особым рвением выискивал и пресекал заговоры. Кружок Петрашевского оказался для императора идеальной целью.

В ночь с 22 на 23 апреля 1849 года, после очередного «пятничного» собрания у Петрашевского, его участников – по личной письменной резолюции императора: «Приступить к арестованию… С Богом! Да будет воля Его!» – начали в специальных черных каретах свозить в Третье отделение. (Жертв Сталина доставляли на Лубянку в автомашинах, из-за их цвета прозванных «черными марусями».) Среди 34 «злоумышленников» был и постоянный посетитель Петрашевского, Федор Достоевский. В списке лиц, подлежавших аресту, против его фамилии было отмечено – «один из важнейших».

Достоевского, как и других арестованных по делу Петрашевского, на восемь месяцев заперли в одиночную камеру Петропавловской крепости. Николай неистовствовал: «Пусть посадят половину жителей столицы, но пусть отыщут нити заговора». Допрашивая Достоевского, следователь уговаривал его: «Я уполномочен от имени Государя объявить вам прощение, если вы захотите рассказать все…» Достоевский никого не оговорил. Приговор, вынесенный ему военным судом, гласил: «Подвергнуть смертной казни расстрелянием». К расстрелу по делу «государственного преступника» Петрашевского был приговорен еще 21 человек.

Николай сам до мелочей разработал церемонию казни. Ее местом он, столь обожавший военные маневры и парады, выбрал плац Семеновского лейб-гвардейского полка. Когда я, приходя в 60-е годы на спектакли Ленинградского театра юного зрителя, пересекал большую Пионерскую площадь, то и не подозревал, что именно сюда 22 декабря 1849 года, под конвоем отрядов конной жандармерии, привезли Достоевского и его товарищей.

Их поставили на воздвигнутый в центре плаца деревянный эшафот-помост. При этом Достоевский, торопясь, умудрился пересказать соседу сюжет сочиненной им в Петропавловской крепости новой повести. К приговоренным с последней проповедью подошел молоденький, перепуганный священник. Достоевский впоследствии рассказывал: «Не верил, не понимал, пока не увидал креста… Священник… Мы отказались исповедоваться, но крест поцеловали. Не могли же они шутить даже с крестом!»

На Достоевского и других надели белые холщовые саваны с длинными, почти до земли, рукавами и остроконечными капюшонами, падавшими на лицо. Петрашевского душил хохот: «Господа! Как мы, должно быть, смешны в этих балахонах!» Его и еще двоих привязали к врытым у эшафота в землю трем столбам. Раздалась команда: «Колпаки надвинуть на глаза!» Взвод солдат направил ружья на осужденных. «Я был во второй очереди, и жить мне оставалось не более минуты…» – с ужасом вспоминал впоследствии Достоевский.

Но вместо выстрелов загремели военные барабаны: отбой! Подъехавший к эшафоту генерал прочел рескрипт Николая о замене смертной казни каторжными работами. Один из привязанных к столбу от потрясения тут же сошел с ума. Другой осужденный с раздражением выкрикнул: «Кто просил?» Благодарности к императору, придумавшему и садистски осуществившему этот изощренно жестокий ритуал, не испытывал никто. Достоевский никогда не простил Николаю «трагикомедии» «ложной казни»: «Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное?»

Отправленный в Сибирь, в Омский острог, Достоевский четыре года, не снимая, носил тяжелые кандалы. Пера в руки он не брал почти 10 лет.

Здесь, в Омской крепости, Достоевский в 1853 году узнал о начавшейся Крымской войне, в которой русская армия сражалась сначала с турками, а затем с присоединившимися к ним англичанами и французами. В этой войне дела русских пошли не так хорошо, как предполагал Николай. Внезапно выяснилось, что десятилетия военных парадов на петербургских плацах не в состоянии заменить необходимый технологический прогресс. Русская армия оказалась отсталой, плохо экипированной. Зато процветали бюрократическая инертность и разросшееся до фантастических размеров, несмотря на все строгие указы императора, казнокрадство. Поражение в Крыму обернулось жестоким и абсолютно непредвиденным унижением для николаевского Петербурга.

Язвительный поэт Федор Тютчев обронил однажды типично петербургский bon mot: «У Николая фасад великого человека». Под напором роковых событий в Крыму фасад рухнул, и, по свидетельству приближенных императора, этот 58-летний надменный мужчина громадного роста «плакал, как ребенок, при получении каждой плохой вести».

В феврале 1855 года Николай, согласно официальной версии, заболел гриппом и в несколько дней умер. (До сих пор некоторые историки предполагают, что это было самоубийство.) Призвав перед смертью в свои личные покои в Зимнем дворце сына Александра, император признался: «Сдаю тебе свою команду не в порядке». Последним напутствием императора наследнику было: «Держи все-все», сопровожденное энергичным, несмотря на приближение предсмертных судорог, жестом сжатой в кулак руки. Даже на смертном одре (его роль исполняла простая железная кровать с серой солдатской шинелью вместо одеяла) Николай остался верен себе.

Петербуржцы, запуганные 30 годами царствования «Дон Кихота самодержавия», сначала отказывались верить известию о его кончине. «Я всегда думал, да и не я один, что император Николай переживет и нас, и детей наших, и чуть не внуков», – записал один из них в дневнике.

Иван Сергеевич Тургенев, человек любопытствующий и общительный, отправился в Зимний дворец, чтобы проверить слухи, и подошел к часовому: «Правда ли, что наш Государь скончался?» Солдат, покосившись, смолчал. Но упрямый Тургенев продолжал приставать к часовому, пока тот наконец не буркнул: «Правда, проходите». И, видя, что Тургенев все еще не верит, добавил: «Кабы такое сказал, да было бы неверно, меня бы повесили» – и отвернулся. Только это убедило Тургенева…

Волею судьбы и по личным склонностям Николай сыграл уникальную роль в развитии петербургской культуры. Он и пестовал ее, и душил. «Плетью гонят нас к просвещению, плетью наказывают слишком образованных», – заметил Александр Герцен. Николай, как и Сталин 100 лет спустя, персонально вмешивался во все области культуры: в литературу, музыку, живопись, театр – драматический, оперный и балетный, архитектуру.

Это Николай издал указ, согласно которому жителям Петербурга запрещалось строить дома выше 23,5 метра, то есть высоты карниза Зимнего дворца. В его царствование и под его личным наблюдением были завершены величественные ансамбли Дворцовой и Сенатской площадей, практически доведен до конца грандиозный Исаакиевский собор и возведены блистательные архитектурные комплексы, вроде знаменитых Театральной и Михайловской улиц. Большинство из этих проектов принадлежали любимому архитектору Николая, родившемуся в 1777 году в Петербурге, сыну итальянской балерины Карло Росси. Николай благоволил к Росси не только за его артистический гений, но также и за его честность, решительность и ответственность за свою работу.

Росси, проектируя здание императорского Александринского театра, предложил перекрыть огромный зрительный зал специальной системой металлических конструкций-ферм – идея по тем временам рискованная. Николай усомнился в их прочности и отдал приказ о приостановке строительства. Тогда самолюбивый Росси написал ему письмо, в котором предложил, если с проектируемой крышей случится какое-нибудь несчастье, немедленно повесить его, архитектора, в пример другим, на одной из стропил театра. Подобная аргументация всегда на Николая действовала, и он разрешил достроить здание. В этом театре, одном из красивейших в городе, спектакли идут и в наши дни. С крышей ничего не произошло.

Люди оказывались не такими прочными, и они в царствование Николая ломались один за другим. «Писатель в России должен жить долго» – эту максиму критика Корнея Чуковского не исполнили ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь. Николаю было все равно. Начав свое царствование с аудиенции Пушкину, к концу его Николай садистски лишил Достоевского возможности писать. Такова была эволюция отношения императора к русской культуре.

Профессор Петербургского университета Константин Кавелин писал 4 марта 1855 года своему приятелю в Москву: «Калмыцкий полубог, прошедший ураганом и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лицо у мысли, погубивший тысячи характеров и умов… Это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры околел…» И добавил, словно комментируя формулу шефа секретной полиции Бенкендорфа о «прошлом, настоящем и будущем» России: «Если б настоящее не было бы так страшно и пасмурно, будущее так таинственно, загадочно, можно было бы с ума сойти от радости». Обитатели Петербурга боялись, что при новом императоре, Александре II, будет еще хуже.

Но высокий, как и его отец, красивый голубоглазый Александр, о котором тот же язвительный Тютчев замечал, что когда император разговаривает с умным человеком, то у него вид ревматика, стоящего на сквозном ветру, все-таки постепенно отпускал туго натянутые вожжи. Началось с мелочей. При Николае бороды решительно не поощрялись. Теперь, когда чиновники одного из министерств запросили, можно ли им отрастить хотя бы усы, новый император ответил: «Пусть носят хоть бороды, только бы не воровали».

Тютчев назвал новое время «оттепелью» – за 100 лет до того, как начитанный Илья Эренбург определит этим же словом эпоху хрущевских реформ после смерти Сталина. Александр II помиловал выживших декабристов и участников кружка Петрашевского, среди последних и Достоевского. Писатель вернулся в Петербург в ореоле мученика. Почти сразу он опубликовал задуманный еще в ссылке роман «Униженные и оскорбленные» – еще одну вариацию прославившего его романа «Бедные люди».

В нем – та же, что и в «Бедных людях», увиденная точным взглядом внимательного наблюдателя картина столицы со знакомыми, почти стереотипными деталями: черный, как будто залитый тушью купол северного неба, под которым угрюмые, сердитые и промокшие прохожие исчезают в туманной перспективе петербургской улицы, освещенной слабо мерцающими в сырой мгле фонарями.

«Униженные и оскорбленные» читающей публикой были встречены с энтузиазмом. А между тем Достоевский продолжал бродить по Петербургу, жадно вглядываясь в изменявшиеся на глазах, словно искажавшиеся в чудовищной гримасе черты города. Огромное влияние на облик Петербурга оказал манифест Александра II от 19 февраля 1861 года, провозгласивший освобождение крестьян.

Историческое и далеко идущее решение об отмене крепостного права Александр принял вопреки сопротивлению большинства своих приближенных. В день объявления манифеста в Петербурге с утра по Невскому проспекту патрулировали конные жандармы: ожидали волнений, даже мятежа.

В столице действительно царило необычайное возбуждение, но, скорее, радостного характера: по всему городу обыватели, собираясь толпами, обсуждали ошеломляющую новость, обнимались и плакали. Кто-нибудь начинал читать манифест вслух, его подбадривали криками «да здравствует Государь Император!», запевали национальный гимн «Боже, царя храни». Александр II с облегчением записывал в дневнике: «День совершенно спокойный, несмотря на все опасения».

Волны освобожденных крестьян хлынули в столицу на заработки. Уже Петербург 1858 года, с его почти полумиллионным населением, был четвертым по величине, после Лондона, Парижа и Константинополя, городом Европы. В 1862 году в Петербурге было 532 тысячи жителей, а в 1869-м, согласно данным первой большой переписи населения, – 667 тысяч.

На окраинах города лихорадочно возводились фабрики и заводы, здесь же селились новые обитатели столицы. В этих районах процветали пьянство, драки, преступления, проституция. По городу плодились кабаки и дома терпимости. Петербургская газета «Голос» сокрушалась в 1865 году: «Пьянство в последнее время приняло такие ужасающие размеры, что невольно заставило призадуматься над этим общественным несчастьем…»

Другая газета так описывала «мекку» петербургских алкоголиков: «В Столярном переулке находится 16 домов (по 8 с каждой стороны улицы). В этих 16 домах помещается 18 питейных заведений, так что желающие насладиться подкрепляющей и увеселяющей влагой, придя в Столярный переулок, не имеют даже никакой необходимости смотреть на вывески: входи себе в любой дом, даже на любое крыльцо, – везде найдешь вино». На соседнем Вознесенском проспекте разместилось 6 трактиров, 19 кабаков, 11 пивных и 16 винных погребов.

Тут же шлялись дешевые проститутки, пьяные и размалеванные. Это были так называемые одиночки, причем самые потрепанные и опустившиеся из них. Их более удачливые молодые товарки работали на Лиговском и Невском проспектах, а самые преуспевающие поступали в наиболее респектабельные из 150 петербургских публичных домов.

Николай I с его манией порядка во всех областях без исключения стремился поставить под контроль и проституцию. Он создал систему полицейского и медицинского контроля над древнейшей из профессий в 1843 году, на 20 лет раньше Англии. Во времена Достоевского в Петербурге было зарегистрировано около 2 тысяч проституток (больше, чем в Берлине или Марселе, но меньше, чем в Париже и Нью-Йорке). Разумеется, незарегистрированных, без официальных так называемых желтых билетов, было много больше.

Назад Дальше