Владимир Коньков Рябина у крыльца
Дмитрий Константинович все наказывал:
— Ты не вздумай без меня картошку копать. Знаю тебя, хлопотунью. Погода вон какая! Мелочь добирай. Морковку подергай. А за картошку не берись, слышишь, не берись. К субботе непременно возвернусь.
Так он наказывал уже от калитки. Наталья с вечера мыла полы, выскоблила голиком и плахи, проложенные от крыльца к заплоту.
— Гляди мне тут, — слегка толкнув Наталью в тугой бок, шутливо строжился Дмитрий Константинович. — Гляди! — На нем было длинное против теперешней моды серое габардиновое пальто и серая же фетровая шляпа. В одной руке сетка с гостинцами, к внуку на день рождения собрался, в другой — толстая полированная сучковатая трость фабричной работы. По домашним делам когда управлялся, то всегда пользовался своей, самодельной. Без палки уж годов пятнадцать как не ходит, по травме из шахты вывели.
Но хоть и хром, отчего сильно горбится в спине, Дмитрий Константинович выглядит бодро, осанисто. И уж никак не дать ему шестидесяти пяти, особенно когда вот таким франтом вырядится.
— А ты и не спеши. Чего тебе торопиться, Константиныч, — Наталья пристально оглядывает его, обирая с пальто чуть приметные не то ниточки, не то пушинки, — коли будут принимать хорошо, ну и гости. Хозяйство-то не велико, управлюсь…
Ее круглое с вздернутым носиком лицо румяно. Она в фуфайке, в стоптанных полуботинках на босу ногу. Полные короткие икры красно обдало холодом от инея, выбелившего огородную зелень.
— Шла бы в избу, а то вот и ноги как в огне, еще и застудишься, — говорит Константиныч, легонько подталкивая ее.
— Да что мне станется, — улыбается Наталья, — я от мороза, как та рябина, только слаще!
— Да и то! — смеется Константиныч и, быстро нагнувшись (против него Наталья вовсе коротышка), целует ее.
Из-за калитки опять оборотился:
— К обеду в субботу жди.
Дмитрий Константинович оглянулся с моста. Наталья стояла уже на крыльце на фоне сеней, желтеющих в утренней голубой светлости, и узорчато лежали на их тесовой крыше оранжевые гроздья рябины.
Маленьким прутиком посадил ее Дмитрий Константинович в год рождения сына. Она почему-то высоко в рост не пошла, раскинулась, расшеперилась, и ветки только что в дверь не лезут.
Оглянулся Константиныч, но махать не стал, как раз сосед Григорий Лешаков окликнул:
— В гости, Константиныч, в Междуречье? А что это ты без молодой-то, али Генке мачеха не по нутру?
— А что он мне за указ, Генка? — Дмитрий Константинович чуть замедлил шаг. — Хозяйство, сам знаешь, не бросишь.
— Это верно, — подтвердил Григорий. — Ее, холеру, скотину, тоже кормить надо. — Он явно был настроен на разговор, подошел совсем близко к забору. Но Дмитрий Константинович сделал вид, что не заметил этого, и прибавил шагу.
Сын Геннадий прислал письмо: дескать, внуку твоему, Дмитрию Оськину, исполняется десять лет, по сему ждет он деда в гости. Так и написал: деда. Вот и собрался Константиныч в Междуреченск, где живет Геннадий, он там горным мастером на шахте. Было это во вторник, по утру.
А в субботу Наталья к обеду наварила борща, испекла пирог с рыбой (в магазин палтус привезли, а Константиныч очень уж любил, когда она рыбный пирог пекла). Часа в три стала затапливать баню. Печь Константиныч недавно переклал сам, новый бачок вмазал. И часу не прошло, а баня уже готова была. Наталья и корму задала курам и поросенку пораньше, и в избе прибралась. Глянет на часы, а уж четыре, пять, шесть…
Часов до восьми она все подтапливала баню. Потом поняла, что не приедет он сегодня. Топила она баню и в воскресенье к вечеру. Только Дмитрий Константинович и в воскресенье не приехал. А утром в понедельник, часов в одиннадцать, заявился сын его, Геннадий Дмитриевич.
Наталья была в избе, когда услышала, как затявкала строго Жучка. Вышла на крыльцо и не признала было гостя. Виделись они один-два раза. Она прикрикнула на Жучку, бросила в нее попавшей под руку палкой, та забилась под крыльцо и все рычала.
— Здравствуйте, — сказал Геннадий Дмитриевич, когда поднялся на крыльцо. Зашли в дом. Наталья молчала. Гость тоже молчал, потом, все стоя у порога, объявил:
— Похоронили мы в субботу отца. В среду умер. Сердце. В субботу похоронили. — Он прошел и сел на табуретку. А Наталья с удивлением и непониманием смотрела на него. Руки только к груди подняла, стояла и глядела на сидящего за столом в светлом плаще мужчину. Молчали.
— Чисто у вас, — глядя на пол, сказал Геннадий Дмитриевич. Потом шляпу, что держал на коленях, положил на стол.
— Как же вы это так? — только и спросила Наталья и все смотрела на Геннадия Дмитриевича. Ноздри его широкого, большого отцовского носа приметно шевелились. Единственно, что и произнесла. Не поднимая голову, гость с нескрываемой досадой произнес в ответ:
— Да вы сядьте, чего уж теперь… — и, забрав со стола шляпу, стал вертеть ее в руках, стряхивая невидимые пылинки…
— Разделись бы, Геннадий Дмитриевич, — тихо пригласила Наталья. — А я тут сейчас. — Она медленно пошла из комнаты, осторожно притворила дверь.
Геннадий Дмитриевич перестал теребить шляпу и стал оглядываться вокруг. С тех пор, как он был здесь последний раз, полгода назад, ничего не изменилось. Все было по-прежнему. Шкаф на стене между печкой и кухонным, отцовской работы, столом. Рукомойник около узкой отгородки возле двери.
Новое — только занавески на окнах да в горницу, раньше их не было. Геннадий Дмитриевич привстал, протянул руку, в тесноте тут и подниматься с табуретки не стоило, и чуть приподнял занавеску. И в горнице ничего не изменилось как будто. Прямо против двери, над комодом, на котором стоял телевизор, висел портрет молодых отца и матери. И все-таки что-то было в горнице от нее, этой чужой ненавистной женщины, с которой он приехал рассчитаться раз и навсегда. И за свой позор, что пришлось пережить в последний приезд, и за смерть отца, ибо был уверен Геннадий Дмитриевич, если бы не Наталья (он и имени-то ее не мог произносить без злобы), то жить бы да жить старику.
А позор вышел на всю Родниковую. На Родниковой тайн не бывает. У кого, что ни случись, все равно, как ветром по логам разнесет, от старого террикона до Коровьего полога все узнают. Вот и в тот раз. Еще и до дому не дошел Геннадий, а про новость уже наслышался.
Он приехал с женой и Димкой попроведать старика да еще попытаться уговорить его все-таки продать избу и переехать в Междуречье. А тут, видите: понавез дед ящиков из-под консервов, поразбивал их и принялся старую избу обшивать. Одна стенка у него уже готова была, а сенцы и вовсе новым тесом перебрал.
— Ты чего это, тятя? — поинтересовался Геннадий после того, как они поздоровались и закурили на крыльце. — Тут мне про тебя прямо анекдоты рассказывают! Я тебя все к себе жду. Пора и избу уж продавать, очередь на машину подходит! И вообще старик, один! Я сестре Юльке написал, а у тебя, говорят, медовый месяц? Это как же понимать, тятя?
— Так и понимать, что не твоего это ума дело, сынок. Приехали, ну и, пожалуйста, гостями в дом…
— Да она же нашей Юльки моложе, папаша, — поддержала Геннадия сноха. — Прошлым летом, помните, как ее Поздничиха гоняла по всем трем Родниковым улицам? Да если бы одна Поздничиха… Честное слово, вы меня простите, но это уже ни в какие ворота… Люди аж у магазина встречают: «Свихнулся ваш дед, Наташку в дом взял!»
При этих словах и увидел впервые Геннадий Наталью на пороге отцовского дома. Двери растворились, и женщина встала, как в рамке. Невысокая, красивая. Она слышала, все слышала, это было видно по лицу, по круглым щекам которого сочилась алость сдерживаемого гнева. Сказала же тихо, без улыбки и с достоинством:
— Звал бы, Константиныч, гостей в дом. Чего на ветру-то держать. — И пошла сама, не закрыв дверь.
Старик дверь притворил и строго сказал:
— Наталья мне по закону жена. Расписались. В мачехи вам не навязываю. Но обижать не допущу…
Настырность отцовскую Геннадий еще с детства знал. Помнил даже, как они с матерью ему на шахту «тормозки» (то есть еду) носили. Однажды отец почти двое суток не поднимался из забоя, чинил мотор. Слесари не могли, видно, ничего поделать, вот он и взялся им доказать.
Мать тогда всю ночь проплакала, глаз не сомкнула. Чуть свет его, Генку, за руку и через гору по лесу, так быстрее, на шахту. И всю дорогу почти бегом, да все в слезах, глядя на нее, и Генка ревел. А на шахте успокоили: «Живой ваш Оськин. Только сказал: пока не запустит мотор, на-гора не выйдет». На своем и настоял, «тормозки» ему со сменой передавали. И дома все по-отцовски всегда было. Но ругани никакой. Может, мать с ним ладить умела, а может, и сам он. В доме всегда тихо было, скучновато, но тихо и, наверное, между ними даже дружно. Они все вместе делали. И даже по ягоду, Геннадий и то помнит, по землянику ходили вместе…
А теперь смотрит он на портрет над комодом. Прямо на него глядят отец и мать. И тут неожиданно подумалось Геннадию Дмитриевичу, что ведь, в сущности, ни того, ни другого он как следует и не знал.
В тот приезд, уже сидя за столом, а Наталья оказалась мастерицей готовить, он не утерпел и опять завел разговор, только уже о матери. От обиды, что в их доме хозяйствует какая-то разбитная молодайка.
— Соседям-то не стыдно в глаза глядеть? Вы с матерью сколько? Почти сорок лот прожили, внуки вон какие, а ты, значит, в память о ней любовницу заводишь? Ей, поди, над тобой, старым, потеха, помрет, думает, мне все и останется! Ты глухой, слепой, что ли? Значит, мать всю жизнь спину гнула со скотиной и огородом, нас растила, тебя обихаживала, а теперь это в приданое прелестной твоей барышне? Она тебе еще покажет, вон какая! Ядреная!
И все это при ней, при Наталье. Зря не зря, а вот сказал. Рубанул кулаком по столу старик, все ж таки была в нем силенка, как рубанул, стаканы на пол, тарелки вверх дном. Ноздри раздулись, глазищи выпучил:
— Ты, — говорит, — подлец, за чьим столом сидишь?
А Наталья встала, подошла, руку ему на плечо положила и тихо, все она тихо, говорит:
— Не шуми, Константиныч, не шуми. Это же не Геннадий Дмитриевич говорит, это же все водка. А ты не шуми, вредно тебе, знаешь, так и сердце недолго надорвать… Давайте-ка по-хорошему поговорим.
Так и утихомирила старика, а то бы драка неминуема. На утро Геннадий Дмитриевич со всей семьей уехал молча. С тех пор и не бывал. А вот и пришлось. В остатний раз, только уж теперь и без матери, и без отца.
Сидит он один в избе. Вот вернулась и Наталья. Глаза красные. Плакала. Однако голос ровный, без дрожи:
— Чего же вы не разденетесь, Геннадий Дмитриевич? Да в горницу проходите.
Она на своем настояла. Геннадию в горнице не сиделось. Раздвинул занавески в кухню, где Наталья хлопотала около печи.
— Выйду, покурю, — сказал он. Потому что все никак не мог подступиться к разговору, ради которого приехал. Эта Натальина вежливость, какое-то ее смирение все сбивали его с толку.
— Чего уж, — остановила она его. — Отец всегда в избе дымил. Вон и запас его, — она указала на печной приступок. — «Приму» все я брала никак не меньше двадцати пачек зараз. Мама ваша покойница, отец говорил, так же покупала.
Геннадию Дмитриевичу вспомнилось, что действительно у отца всегда на этом печном приступке лежали сигареты. Вот только какие, он этого не замечал.
— Григорий Лешаков — сосед, знаете? — спрашивал: чего это, говорит, Генка прикатил без Дмитрия? Ну я и сказала ему, — Наталья от печи не обернулась и говорила вроде бы винясь. — В субботу обязательно возворочусь, сказал. — И не утерпела. Отвернулась к печке, подняла фартук и стала им утирать слезы, говоря: — Так что вы уж покурите в избе, Геннадий Дмитриевич, покурите…
Тут Григорий Лешаков со своей Клавдией вошли в избу.
— Вот так, значит, — вместо приветствия сказал Григорий, а Клавдия торопливо перекрестилась и добавила:
— Царство тебе небесное, Митрий Константиныч…
Наталья уткнулась в фартук. Сквозь слезы проговорила:
— Проходите в горницу.
Пришли еще соседи: Петр Табаков с женой. И изба уже полная. Геннадий Дмитриевич рассказывал, как приехал отец, как с Димкой они в шашки играли, как по городу гуляли, на скульптуру оленя ходили смотреть, потом на реку, даже в ресторан «Бельсу» заходили пиво пить. Старик бодро выглядел.
— Бодро, бодро! — подтвердил Лешаков. — Силенок в нем еще было. Нынче мне на покосе помогал. А говорил, помню, когда лежал прошлой зимой в больнице, что у него картиграмма обнаружилась плохая. Сердце, как вроде, надорвано.
— Да вить, вот же мы с ним собирались печь у меня перебрать, — вставил Петр. — Вот дед, а! — удивился он, как будто сосед его невесть что отчебучил.
Про то, что Наталью не известили о том, никто не заговаривал. А она на стол стала собирать, выставляла посуду, вилки, хлеб. Разлили в рюмки.
— Вот к баньке купила, — виновато сказала Наталья и провела рукой по косам, — и платка-то черного нету. Говорил: в субботу возворочусь, непременно. А вышло за упокой, Дмитрий Константинович. — Она посмотрела на фотографию над телевизором, и все поглядели. Молодо и строго из рамки глядели Оськины.
— Анна-то его, — сказала Клавдия, — тоже легко, от сердца же померла…
— Максим Завялов не знает, — сказал Лешаков. — Они же еще по гражданской знакомы, в Кузнецке в ЧОНе вместе были. Митрий все рассказывал, как они банду в Кузедееве кончали. Бывало, подопьет как, об чем бы ни говори, а он на свое, на одно поворотит…
Поминал, поминал покойный молодые годы. В Тополинск на шахту Оськин приехал из Кузнецка, демобилизованный по ранению. Приехал с женой Анной. Она в Кузнецке в няньках жила. Случалось, и в Нардом с ребенком прибегала. Дмитрий в буденовке ходил, портупея через плечо. Прослышал, в Тополинске рудник открывается, дело новое, интересное. Он всегда решал один раз, и точка. Поцеловал Дмитрий Анну впервые однажды по вечерней темноте за церковью, когда они возвращались из Нардома.
— Я на шахты еду. Поедешь со мной? — спросил он девчонку.
— Поеду, — тоже решительная была. Надоело чужие пеленки стирать. На том и порешили. И оказалась она говоруньей неумолчной, доброй хозяйкой, женой внимательной, чтоб ласковой шибко — не скажешь, но всегда уважительной, всегда помощница, всегда рядом. Может быть, и хранила, что свое, но таила, а может, и сразу привыкла к тому, что мужнино слово первое. Только в доме было заведено так: как скажет отец, тому и быть. Раз только у них крупная размолвка вышла. Незадолго до того, как ей помереть.
…Геннадий Дмитриевич приехал и объявил, что решил он от Галки своей уйти. Они там, в Междуречье, и жили. Дмитрий Константинович круто с сыном поговорил. Дескать, сводить вас никто не сводил, а вот теперь, когда двух детей нарожали, оказывается, и не подходите друг другу.
Мать вступилась за Геннадия. Тут они и повздорили.
— Не любит она его, понимаешь? — внушала мужу Анна, когда они вечером сидели на крылечке. Летние вечера всегда так проводили. Дотемна до самого, после дел всех, сядут на верхнюю ступеньку и сидят. Дмитрий Константинович курит, Анна разговоры ведет:
— Жалко мне его. Чем с нелюбовью маяться, так уж лучше и совсем одному.
— Это что же за штука такая, любовь, по-твоему? — спросил Дмитрий Константинович. — Распустились вот, и все тут. «Мается…» А дети при чем? Вот ты с утра до вечера топчешься по хозяйству, и про любовь думать некогда. А может, тоже маешься?
— А чего про нее думать, про любовь? На ней душа человеческая и держится, — сказала Анна. Сказала как-то жалостливо. Не на судьбу в оглядке, а вроде как неудержанный вздох, что стеснение в груди облегчает, вырвался. — Голова да сердце, бывает, не в ладу живут. В церкву я тут ходила, ты уж не серчай, — продолжала Анна. — С Никитовной ходили. Поплакали, об Геночке бога просила. Может, и пособит. Ладу бы в его жизни надо. Ладу бы…
Видать, дошли материны молитвы до бога. Геннадий Дмитриевич по-прежнему живет со своей Галиной. Мать уже давно похоронили и отца вот в чужом городе зарыли в землю.
Лешаков все-таки спросил:
— А что, Гена, отца-то бы сюда привезть. С матерью бы рядом положить. — И все на Наталью посмотрели. А она — на всех и опустила голову виновато. А Геннадий Дмитриевич сказал:
— Юлька-сестра не захотела. Мы ее телеграммой вызвали. В Тополинске, говорит, никого наших не осталось. А у нас хоть будет к кому на могилку сходить…
Замолчали за столом. Клавдия Лешакова поднялась. Встал и Григорий, за ним и другие соседи. Клавдия вдруг обняла Наталью, и заплакали они навзрыд, громко, как только бабы и умеют плакать. Остальные все вышли из избы. На крыльце Григорий поинтересовался:
— Дом-то неужто этой вертихвостке?
— Это еще с каких калачей? — удивился Геннадии Дмитриевич. — Она, можно сказать, его в гроб вогнала. Да лучше спалить. Я вот и приехал по этому делу.
— И то правильно, — Григорий понимающе покачал головой. — Ей что, дело молодое, завтра хахаля приведет. Мало их у нее тут?!
— И как старик такое учудил? — то ли удивился, то ли спросил Геннадий Дмитриевич.
— А это у них с прошлой зимы началось. Он тогда в больнице, помнишь, лежал долго. — Григорий полез в карман за папиросой. — А она тут приглядывала по хозяйству.
…Было так. Весь январь Дмитрий Константинович пробыл в больнице. Перед тем как лечь, упросил он соседскую квартирантку Наталью, молодую, лет сорока, шуструю толстушку, похозяйничать без него. Работала она уборщицей в местном магазине. Говорят, была замужем. А по нынешним временам жила эта рыжая с косой вокруг головы, на лицо симпатичная бабенка в свое удовольствие. Рассказывали, что и выпить не пропустит, и мужиков уж на всех трех Родниковых перебаламутила.