— Не беспокойтесь, я сам поищу.
— У вас, наверно, нет времени?! — испуганно воскликнула она. — Оставьте телефон, я подберу, что нужно, и позвоню.
Был конец рабочего дня, я и правда куда-то спешил. На следующее утро она позвонила — редкая в наши дни обязательность. Подбор материалов оказался удачным, хотя и не входил в ее обязанности. Вместе с Луноликой они должны были следить лишь за тем, чтобы из читального зала ничего не выносили. Не такая трудная работа.
Впрочем, иногда они разрешали брать в лабораторию новые журналы и книги на день-два. Под честное слово. По доброте душевной. У каждой были свои любимцы. Мне разрешала и та, и эта.
Летом поставили дополнительные батареи, осенью включили отопление. В читальном зале стало как в том уютном южном городке, где мы с Рыбочкиным подыхали от жары. Работать зимой опять невозможно, но уже по прямо противоположной причине.
Луноликая являлась теперь на работу в платьях с большим вырезом и не прибегала к помощи румян: ее лицо пылало. Она обмахивалась старинным веером, пахнущим нафталином, разговаривала гораздо меньше, чем прежде, а Тихая вовсе перестала разговаривать и даже здороваться. Сидела, опустив глаза, и ее губы едва заметно шевелились.
Люди все больше нуждались в тишине и покое, особенно в связи с переломными событиями институтской жизни. Я это хорошо чувствовал по себе. Забегали на минуту посмотреть новые поступления или проводили часы, время от времени выходя в коридор остыть и прийти в себя. Даже вечером при искусственном освещении читальный зал оставался как бы частью умиротворенной природы: садом, парком, лужайкой. Сюда не доходил грохот непрекращающейся войны.
Луноликая улыбалась мне, начинала быстрее махать веером, а Тихая просто не замечала. Она сидела, сгорбившись, вжавшись, погрузившись в себя, и бормотала что-то под нос. От нее сильно пахло потом. Я записывал свою фамилию в журнал и отходил.
Теперь Тихая всегда что-то шептала: сидела ли за столом, шла ли по коридору или бродила по читальному залу без цели. Вначале не было слышно звука ее голоса, потом монотонное бормотанье стало проникать в зал. Кто-то настороженно оглядывался, кто-то уходил, в раздражении хлопая книгой. А она сидела за столом, рисовала на библиографических карточках цветы, улыбалась, посмеивалась, разговаривала разными голосами, потом принималась ходить от стола к окну и обратно по-прежнему бесшумным шагом.
К вечеру духота становилась невыносимой. Тихая начинала громче смеяться, всхлипывать, вскрикивать, и часам к семи читателей в зале не оставалось. Но она все равно дожидалась положенных десяти часов, словно не замечая, что это уже никому не нужно.
Особенно страшно было летом. Мне все казалось, что она сейчас выбросится в открытое окно, и я стал чаще ходить в научно-техническую библиотеку на Кузнецком мосту.
Вообще с некоторых пор при всякой удобной возможности я старался улизнуть из института, уезжал в другие организации, и если освобождался раньше, то не возвращался на работу, как прежде, а болтался по городу или отправлялся в музей, где мы часто бывали когда-то с Ларисой и Павликом. Там я нередко оставался до закрытия, ждал, когда с улиц схлынет толпа, чтобы в центральных магазинах купить продукты, и часам к одиннадцати возвращался домой.
Иногда мне приятнее было на первом этаже музея, где до перемены экспозиции выставлялось новое и новейшее искусство. В другие дни я поднимался в залы слепков, где никогда не встретишь большого количества посетителей. Бродил часами, рассматривал скульптуры, делал для себя маленькие и большие открытия, сидел на деревянных скамеечках, обтянутых мягким кожзаменителем, или, заложив руки за спину и думая о своем, расхаживал по широким лестницам, чувствуя себя по-настоящему свободно, вольно и естественно, словно в удобном халате и домашних тапочках. Меня привлекал безграничный простор, ровно разлитый свет, чистота, пахнущий высыхающим льняным маслом воздух, возможность побыть среди истинной красоты.
Стоило нам оказаться в музее втроем, как Павлик принимался тянуть Ларису и меня наверх, на второй этаж. Пока поднимались по лестнице, он крепко держал одного из нас за руку, словно боялся, что потеряется или что мы передумаем и не пойдем т у д а. Уже в первом греческом зале Павлик облегченно вздыхал и отпускал руку. Слава богу, мы не заблудились, благополучно добрались, куда он хотел. Бегло и как-то очень уж по-хозяйски маленький Базанов оглядывал слепки, задерживал скептический взгляд на центральной черной фигуре Копьеносца, задирал голову, будто разыскивая среди фронтонных скульптур олимпийского храма путеводную звезду, которая указала бы путь к неразличимому в глубине входу в следующий зал.
Какое-то время он колебался между желанием уйти и остаться. Его внимание привлекали колесницы, запряженные тройками лошадей, фигуры лучников и сцены битвы между греками и кентаврами на свадьбе царя Перифоя.
Маленький, с плотно сжатыми кулачками, Павлик опасливо озирался на копытоногих людей, борющихся под потолком. Ноги кентавров обвивались вокруг женских ног, копыта касались складок одежды, руки тянулись к женской груди, они вожделели, остальное их не интересовало — даже то, что мечи и топорики воинов уже опускались на их опьяненные головы.
Убедившись, что находится в безопасности, что люди-кони не угрожают его жизни, Павлик решительно подходил к стене, шел вдоль нее под кентаврами и вооруженными воинами, переходил в зал Микеланджело, стремительно пробегал, несколько медлил в итальянском зале среди гробниц, надгробий и «Райских дверей», поджидая нас с Ларисой, а потом, более уже нигде не задерживаясь, устремлялся в последний зал слепков с горельефов Пергамского алтаря Зевса, где длилась никогда не прекращающаяся война богов и гигантов.
Возможно, когда-то мы все это изучали в школе, но теперь я напрочь забыл, почему боги поссорились с гигантами и чем кончилась та война. Павлика же главным образом волновало распределение сил: кто из борющихся был н а ш и кто н е н а ш. Поскольку тематика фриза касалась исключительно мужского занятия — войны (хотя в ней принимали участие и женщины), Лариса уступила роль гида мне. Заглядывая в таблички, я пытался объяснить Павлику то, что мог понять сам. Опрометчиво полагая, что это последнее наше посещение Пергамского алтаря, я никак не готовился к случайному очередному визиту в музей. Павлик быстро уставал и начинал канючить. Однако в следующий раз все повторялось снова: младший Базанов проявлял удивительное постоянство и донимал меня расспросами, уличая в том, что раньше я отвечал иначе.
Различие между гигантами и богами Павлик усвоил сразу: одни были голыми мужчинами, другие — преимущественно одетыми в легкие одежды женщинами. И хотя бо́льшую симпатию вызывали гиганты, терпящие поражение, на вопрос Павлика, кто есть кто, н а ш и м и я все-таки назвал богов (вернее, богинь). Гиганты, видимо, заслуживали кары, раз эти мудрые, исполненные сознания своей правоты женщины так легко, шутя, повергали их в прах.
Страдальческое лицо Алкионея с трещинами в углах губ поначалу вызвало у маленького Базанова смешанное чувство страха и жалости, но потом что-то очень рассмешило его в этой фигуре. Он давился от смеха, прикрывал рот рукой, кокетливо поглядывал на меня. Оказывается, безликая Афина (лицо не сохранилось), вцепившаяся в волосы Алкионея, напомнила ему рассвирепевшую учительницу или девчонку, которой бумажная пулька угодила в лоб.
Лариса сидела на скамеечке в центре зала, мы с Павликом медленно шли вдоль стен, и картины битвы всякий раз оживали. Бич Гекаты свистел над головой Клития, прекрасная Артемида с воистину божественным бесстрашием устремлялась навстречу юному, безжалостному Отосу. Неистовствовал безглавый Зевс, у его ног умирал молодой гигант, пораженный Перуном. Напружиненные ягодицы и спина Порфириона красноречивее слов говорили о том, что мир придет только с победой или гибелью гигантов, — пусть боги не рассчитывают на их смирение, как и они, гиганты, не станут рассчитывать на снисхождение всесильных богов. Ника устремлялась к Афине на крыльях победы, следом за Адрастеей скакала на льве ее alter ego, богиня Кибела, с предвозвестием возрождения жизни, а богиня ночи Никс целила то ли шар, то ли чашу в голову упавшего на колено гиганта, которого, собственно, на фризе почти не было — только нога, кусок руки и осколок шлема.
Потом мы шли по бульварам в сторону Пушкинской площади. Я провожал их и сам отправлялся домой.
— Сегодня мы идем в цирк, — сказала однажды Лариса. — Хочешь, пойдем с нами. У нас три билета.
— А Витя?
— Витя занят.
Вспомнил, что в институте распространяли билеты. Будет весь наш сплоченный коллектив. Поблагодарил, отказался.
В другой раз они собрались в театр.
— Идем на детский спектакль с Ирочкой Январевой и ее мамой.
Голос игривый, веселый. Мама Ирочки произвела на Ларису самое благоприятное впечатление.
Мамы познакомились в цирке, дети подружились, а у пап по-прежнему были сложные отношения, переросшие во вражду, сменившиеся впоследствии вынужденным миром и закончившиеся новой вспышкой неприязни, невольным свидетелем которой мне довелось стать.
Вдруг телефонный звонок:
— Павлик заболел. Не отпускает ни на шаг, даже обед не дает приготовить. Просит рассказать о богах и гигантах, спрашивает, когда с дядей Аликом снова пойдем т у д а.
Я съездил в музей, сфотографировал слепки и принес Павлику фотографии. Он был счастлив. Даже положил их к себе перед сном под подушку, случайно смял, рыдал от горя, так что пришлось напечатать новые.
Позже отец привез ему из Берлина набор открыток, но именно мои снимки и поныне стоят за стеклами его книжных полок, хотя немецкие фотографии сделаны с подлинников и без искажения пропорций (я ведь снимал снизу вверх).
Настороженные отношения между Базановым и Январевым все-таки бросили, очевидно, незримую тень на мимолетную близость их жен, ибо в течение последующих лет я ничего не слышал от Ларисы ни о Ирочке Январевой, ни о ее маме.
Два года назад Ирочка вновь объявилась. Они с Павликом случайно встретились на улице, узнали друг друга, обрадовались, и у них сразу началось то, что обычно начинается в таких случаях.
Как-то в моем присутствии Павел с гордостью показывал фотографии слепков совсем уже взрослой Ирочке, которую он называл почему-то Пакс. Я не сразу догадался, откуда взялось это придуманное им для нее второе имя, но потом сообразил: из греческой мифологии, — должно быть, не без влияния незапланированных уроков, весьма неумело преподанных маленькому Павлику в последнем зале слепков на втором этаже Музея изобразительных искусств.
Еще больше взволновало и растрогало то, что Павлик решил повести Ирочку т у д а, чтобы показать богов и гигантов, которых давным-давно показывал ему я. Разумеется, у них был бурный роман, и Лариса делилась со мной своими опасениями.
— Ну что, Павлик, дорогу найдешь? — спросил я.
— Я там каждый месяц бываю.
Не удалось подколоть.
— Завтра пойдем, сразу после школы.
— А уроки?
Лариса бросает беглый взгляд на меня, потом на Павлика, Ирочку.
— Мы уже часть на послезавтра сделали.
Лариса всматривается в их возбужденные лица, невидящие глаза и понимает, что в комнате Павлика они занимались совсем не уроками, но и запретить идти в музей, если у ребят возникло такое желание, она не хочет.
— Разве кто-нибудь из вас нуждается в помощи? — спрашивает осторожно.
— При чем тут это? — горячится Павлик. — Просто вдвоем уроки делать быстрее.
— Понятно, — говорит Лариса и останавливает пристальный взгляд на Ирочке. Та вспыхивает. — Только не морочь мне голову, Павел. И мы были молодыми. Гуляли, ходили в музеи. А уроки делали отдельно. У дяди Алика спроси.
— Да, — бормочу я, — мама права.
— В музей мы с Пакс все равно пойдем, — твердит свое Павлик.
Узнаю Базанова, его напор, его горячую кровь.
— Конечно. Разве кто против?
— Если меня отпустят, — скромно замечает Ирочка.
— Ничего, я позвоню твоей маме.
Лариса с удовольствием играет роль строгой, но справедливой матери взрослого сына, хотя мне она никогда не переставала казаться девушкой, постоянно нуждающейся в защите и родительском руководстве.
— Представляете, дядя Алик, Пакс не видела алтаря Зевса. И еще надо будет повести ее к поздним французам, — озабоченно сообщает Павлик, словно затем только, чтобы подчеркнуть: мы с ним — ветераны, завсегдатаи музея, которым знаком каждый его уголок.
— Ей не понравится алтарь Зевса.
— Почему вы так думаете? — бледное лицо Ирочки обиженно вытягивается.
— Потому что ты Пакс, — смеется Павлик. — Верно, дядя Алик?
— А ведь Пакс, если не ошибаюсь, — дочь громовержца, — подыгрываю ему я.
— Не слушай их, Ирочка, — говорит Лариса. — Мужчины слишком развоображались. От всех этих битв, жестокостей становится холодно и неуютно жить на земле.
— Родители точно сговорились. Отец тоже: жить не хочется. В Пергамском музее, говорит, думал о фашизме. Представляете, дядя Алик? Быть в Пергамском музее — и думать такое. Он мне открытки оттуда привез. Вот. Селена на лошади. У нас ее нет. А это Никс. Смотрите!
Теперь мне уже казалось, что воспаленные губы, возбужденное лицо и сияющие глаза Павла — не от совместного с Ирочкой приготовления уроков, но от волнения, связанного с воспоминаниями о большом Пергамском алтаре. Волнения, которое тотчас передалось мне.
Я часто потом размышлял над этими его словами. Такому сильному, мужественному человеку, как Базанов, прирожденному борцу и победителю, темы войны, борьбы, насилия и победы казались слишком мрачными, они угнетали Виктора, в то время как нам, людям сугубо домашним и мирным, воинственные сюжеты скульптур алтаря Зевса давали богатую пищу для сердца, ума и воображения.
Несмотря на внешнее сходство, Павлик и его отец представляли собой полную противоположность друг другу. Виктор был человеком действия, гигантом, способным вынести на своих плечах груз жестокой многолетней борьбы, а его сын — начитанным, хрупким мальчиком, похожим на богиню ночи Никс. Его уважение к отцу окрашивалось едва приметным чувством обиды — вроде той, какую испытывает маленький обитатель пионерского лагеря, дождавшийся приезда родителей. Он страстно мечтал об этом дне, готовился к нему, собирал цветы, перечитывал родительские письма, и вот наконец они приехали. Завидев их издали, еще за железной оградой лагерной территории, он бросается со всех ног навстречу, повисает на шее матери, отца, не знает, куда девать себя от переполнившей его радости, но после первых же объятий и поцелуев выясняется, что несколько его мелких просьб не выполнено, забыто, не учтено. И вдруг становится совершенно ясно, что письма его читались невнимательно, родители собирались в спешке, что все эти фрукты, книжки, печенье, конфеты покупались наспех, после работы, в последнюю минуту, между прочим. Рассеянный взгляд отца. Поглядывание на часы. И хочется все бросить, расплакаться, убежать…
— Прекрасно, что ты покажешь Ире музей, — сказала Лариса. — Но лучше бы в воскресенье.
— В воскресенье там народу полно. Сплошные экскурсии.
Давно ли Лариса, маленький Павлик и я вот так же всерьез и долго обсуждали, когда пойти в музей? Смутные времена, институтские битвы — все это тоже было вчера, во всяком случае, совсем рядом, но только теперь я чувствую себя как бы отделенным от того времени звуконепроницаемой, пуленепробиваемой перегородкой. Все еще вижу людей, которые ходят, разговаривают, кричат, спорят, но оттуда не доносится ни звука. Там у меня не осталось ни друзей, ни врагов, и мои воспоминания ничем не грозят: ни счастьем, ни горем. Жизнь по эту сторону перегородки может и вовсе не сообщаться со старой жизнью. Стоит повернуться спиной — и ее словно не существует. А в новой моей, радостно полупустой жизни, как в еще не захламленной квартире, сияет другой свет, здесь иной воздух, и человеческие голоса в ней звучат раскатисто и свежо.
Вместе с завершением работы по подготовке выставки я окончательно разделывался со своим прошлым, центр моей жизни перемещался во времени и пространстве (я чувствовал это прямо-таки физически!), и теперь она почти вся была сосредоточена в женщине, которую я любил, и в том существе, которому надлежало явиться на свет.
По негласному уговору так или иначе связанные с Виктором дела велись через Павлика. Лариса была еще слишком слаба, и никто из нас, ее друзей, не хотел причинять ей боль лишним напоминанием.
Базанова-младшего я предупредил о своем приходе по телефону. Лариса встретила меня без улыбки, но за последний год я успел привыкнуть к застывшему выражению ее лица, неподвижным глазам, чуть встрепанным, поседевшим наполовину волосам и медлительным, будто во сне, движениям. Память уже не связывала эту Ларису с той красавицей, из-за которой когда-то я сходил с ума.
Я обнял ее, поцеловал и почувствовал холодное прикосновение губ. Из своей комнаты вышел Павлик, мы пожали друг другу руки, а следом за Павликом из другой комнаты выбежало очаровательное кудрявое существо в белом кружевном платье — самая юная представительница базановского семейства. Она остановилась в нерешительности, не зная, как вести себя при постороннем. Старший брат погладил ее по головке:
— К нам дядя Алик пришел.
Павлик стал совсем взрослым. Окончив школу, он поступил в Московский университет на исторический факультет.