Радий Петрович Погодин Река
Мост
Река текла широко. Глубокая. Медленная. Бурая. Безлесные берега давали простор громадному небу. Небо казалось пустым и бесцветным, как бы осыпавшимся.
У самой воды лежал убитый связист. Рядом валялась катушка: провод с нее согнали. На мелкой волне, тычась в камни, подрагивали новехонькие амбарные ворота. Для большей грузоподъемности к ним были привязаны две пустые железные бочки.
Прибрежная заливная земля, поросшая голубой травой, иссыхала и плешивела, уходя вверх, к железнодорожному мосту.
Утром мост рухнул.
От небольшого двухэтажного городка с фарфоровым заводом и спичечной фабрикой, прикрытого густолистыми тополями и почти лысыми от старости березами, укоренившегося на возвышенной плоской земле, шел к реке солдат.
Он был грязен. Жирная огородная земля засохла лепешками на его щеках, локтях и коленях.
Подойдя к берегу, солдат постоял, поглядел на обрушенный мост, казавшийся отсюда хрупким, потом побрел по мелкой воде к амбарным воротам с бочками, приготовленными для переправы, может, убитым связистом, может, кем другим, но только занялся солдат Егоров на виду у захваченного неприятелем городка делом в его ситуации странным и очень неспешным. Прислонив винтовку к одной из бочек, он разделся догола и вымылся, с плаванием, отфыркиванием, окунанием и ковырянием в ушах. Вымыл обмундирование — даже башмаки вымыл. Потом оделся во все отжатое. Портянки и туго скатанные обмотки сунул внутрь башмаков, башмаки привязал к винтовке, винтовку закинул за спину и пошел в реку, пока вода не сделалась ему высоко, тогда поплыл не торопясь, в согласии с течением, не бурливым, но сильным.
Последние дни охрану моста, сменив железнодорожное подразделение, нес полувзвод пехоты. Основное число солдат с лейтенантом и пулеметом максим располагалось по правому берегу. На левом берегу стояли четверо: в одном окопе, по одну сторону пути, два пожилых колхозника, на язык не бойкие, коротконогие, с плоскими спинами; по другую сторону пути, в другом окопе, двое молодых — Егоров Василий и Алексеев Георгий, бывший студент Ленинградского университета.
Этот Георгий был веселый. Велел называть себя Гога и хохотал:
— Боец Гога! До чего непристойно.
По мосту медленно проходили воинские эшелоны, товарные составы и пассажирские поезда, облепленные беженцами. Мост не годился для пешего продвижения: шаткая тропа на сквозных фермах, шириною в две скользкие от мазута доски, и вода где-то там, далеко внизу — теплая, в солнечных плесах, с игранием рыбы и отражением облаков, и перила, рассчитанные только на силу воли. Но беженцы шли. Может, были они смелее других или перестали понимать страх, поглупев от всегда неожиданных ударов войны.
Бомбили мост каждый день по нескольку раз, шумно и неприцельно.
— Ишь как гудют, — говорил Гога. — Нет, Вася, не всё они могут. Слишком неэкономно они нас пужают.
Солдат Алексеев был старше солдата Егорова на год, слова гудют и пужают произносил сознательно, для Васькиного унижения.
— Имей в виду, на нашей земле немцы дух испустят, — заявлял он, как большой стратег. — Не истребятся — так думать ошибочно, не окочурятся — так думать и вовсе глупо, не дадут дуба, не сыграют в ящик, но испустят дух.
— Где испустят? — спрашивал его Васька. — Где нос затыкать?
— Твой вопрос мелкий и непринципиальный, — отвечал Гога. — Можешь иронизировать для веселья своей слабой башки — я тебя прощаю, потому что главное — знать истину. Увидеть в себе Путь Реки.
Этот Гога любил выражаться туманно. Еще он любил лежать на спине, задрав гимнастерку и нательную рубаху к горлу.
— Русь — вода — восклицал Гога, глядя после бомбежки в реку. — Ее нельзя ни сломить, ни согнуть, ни раздавить. Огнем можно выпарить. Но она опять прольется на свою землю.
— Ты, Гога, архимандрит, — говорил Васька, пытаясь соответствовать Гоге замысловатостью выражений.
Гога хохотал. Он хохотал так, словно, вынырнув из глубокой воды, взахлеб дышал, будто хохот был нужен ему, чтобы не помереть.
— Комсомолец я.
— Тебя по ошибке приняли. Ты архитемнила, сатанаил…
— Если ты объяснишь, что такое сатанаил…
— А вот по носу дам…
Солдат Егоров читал мало, он занимался греблей, азбукой Морзе, подвесными моторами, кажется, приемами самбо и введением в парашютизм.
— Если не прекратишь ржать, я тебя всерьез ушибу, — сказал он Гоге. Гога тут же полез обниматься, и ушибить его было бы — ну не совсем справедливо.
— Как тебе не стыдно. Немец прет. Беженцы прут. А ты ржешь, как конь. Я думаю, нехорошо это.
— Нехорошо, — согласился Алексеев Гога и пошел вниз к реке пить воду, а по мнению Васьки Егорова — чтобы оторжаться в уединении. Такой хохотун, так и хочется дать ему по соплям, но что-то мешает — война, повсеместное отступление, ком в горле, слезы, а он ржет. И брови у него розовые.
Тихо было, и Васька Егоров услышал разговор в окопе через дорогу:
— Семен, дал бы ты этому визгуну по шее. И регочет — чего регочет?
— Того… Смерть чувствует. Она ему вроде щекотки.
— Не врешь?
— Не-е.
И замолчали. Они, те двое, все больше молчали.
Утром, когда Васька сказал Алексееву Гоге о своем дне рождения, Гога долго смотрел куда-то мимо Васькиного уха — вдаль, задирая бровь розовую.
— Это дело нужно отметить.
— Чем? — спросил Васька.
— Заберемся на арку, на самую верхотуру, и оттуда крикнем: Ваське Егорову восемнадцать сегодня стукнуло — стал мужиком Васька
Не было в то утро ни одного эшелона, и почему-то беженцев не было, иначе Васька Егоров на такое сумасбродство вряд ли решился бы.
— Тут и полезем? — спросил он, то ли еще раздумывая, то ли уже согласившись.
— Зачем тут? Пойдем на центральный пролет. Там арка самая высокая и середина реки.
Мост был трехпролетный, арочный, клепаный.
По всей арке шли стальные ступени. Васька сообразил, что конструктивной роли они не играют, но необходимы для сборки, покраски, контроля и, если нужно, ремонта.
Алексеев Гога шел впереди. Сначала он все же касался руками верхних ступеней, небрежно так — пальцами, потом зашагал, оглядываясь и жестикулируя.
— Ты запомни, Вася, друг мой совершеннолетний: все, что мы понаделали, — ерунда супротив эволюции. Мне думается — эволюция давно решила превратить нас в известных парнокопытных, у которых нос пятачком. Для этого она нашими же руками создала деньги, демагогию, дактилоскопию, оптические прицелы….
Васька не слушал — судорожно хватался руками за густокрашенный, влажный от росы металл и прижимался к нему. Когда ближе к вершине ступени кончились, пошла сплошная стальная пластина, Васька и вовсе на четвереньках пополз. Узко От левого локтя обрыв — река далеко где-то. От правого локтя вниз тоже обрыв — переплеты железа, рельсы, шпалы, все сквозное, и внизу рябит, движется, кружит голову опять же она, река.
Сверкание реки притягивало и отталкивало, кровь в голове шумела. У Васькиного носа, чуть поворачиваясь, поднимались стоптанные наружу каблуки Гогиных башмаков. Задники башмаков были перепачканы в навозе. Шов на задниках разошелся. Ваську тянула к себе река, страх сжимал кишки, а стоптанные башмаки, стало быть, далеко не новые, легко и свободно, даже с этаким верчением, пританцовывая, шагали в небо.
— Слышь, физкультурник, — говорил Гога, оглядываясь, — нет ладошей и лодыжей — есть ладошки и лодыжки. — И шлепал себя по ягодицам.
Как-то, стоя посреди моста, навалясь на перила, такие тонкие, что и рукой на них опереться было возможно только с поджатием живота, он сказал:
— Русь — река… Физкультурник, чего это у тебя рожа клином? Кашу-то помешивай, мозгами-то пошевеливай. Умней, пока я тут, возле. Ученые дяди, умом растопырившись, уже сколько лет насчет этого слова гадают? И все, физкультурник, просто. Ну-ка вспомни слова с корнем рус. Правильно: русло, русалка… роса… ручей. В деревне, откуда я лично происхожу, километров сорок отсюда вверх по течению, старухи до сих пор выставляют цветы из избы на русь, на утреннюю росу. Говорят: Русь очищает цветок от худого. А в Каргополье до сих пор говорят кое-где не ручей, а русей. Русей впадает, стало быть, в руссу, или в рузу, или в рось. Везде, где в географии есть корень рус или рос, есть и река. Старая Русса. Таруса. Кстати, раньше, наверное, Таруса тоже называлась Старая Русса — Старусса. Руза, Русинка, Россошь, Ростов, Русска. Русска — это просто речка, в отличие от руссы — реки. И выходит, физкультурник, губы-то не выпупыривай, свистун, что Русью раньше-то, давно-то, называлась Река — путь…
— Скажешь, и русские мы от этого?
— Скажу. Но от другого. Еще раньше вода или река называлась Ра. И солнце называлось Ра. Были два Ра — два жизнетворящих начала. Не выпупыривайся, не сатаней. Это ж давно было — еще в неолите. А может, даже в палеолите. Два Ра возникли с первой человеческой мыслью в сверкании солнечных бликов на синей воде, в брызгах и удивлении. Человек увидел, что два эти начала соединимы…
От чего русские, Гога так и не сказал, хотя делал вид, что знает, но в споры с дураками не желает вступать — жалеет свой нежный лоб и хрустальные скулы. Он вот что сказал:
— Река течет между двух берегов — Востоком и Западом. Но течет Река не с севера на юг, как ты сразу же сообразил, а от тьмы к свету. И немножечко вверх. Да здравствует солнце Да скроется тьма Ода к Радости — А. С. Пушкин. Радость в данном контексте следует писать с большой буквы.
Радость — имя Бога.
Сейчас башмаки Гогины шагали в небо. Гога оглядывался, и его глаза светлые тянули Ваську и поднимали. И Васька, перестав бояться, встал и, держась за Гогу, все-таки выпрямился, чтобы орать в небо про свой уставной возраст и палить по этому поводу из винтовки, — встал, и в уши ему вошел сверлящий тошнотворный вой.
Бомбардировщики пикировали на мост друг за другом четко и остроугольно. И бомбы уже отделились от крыльев.
Их сбросило первым взрывом. Васька слышал, как гудит мост. Видел летящего Гогу. Гога Алексеев летел, раскинув руки крестом, и Ваське казалось — вверх…
Солдата Василия Егорова, наверно, переломило бы, шлепнув распластанного с такой высоты жуткой, но везуч был солдат: в тот омут, куда ему нырнуть, нырнула бомба, выметнула кверху водяной столб — на него и упал Егоров Василий и с ним опустился в реку.
В глубине реки вода грохотала, гудела, будто и не вода, но колокольная гулкая медь.
Другим взрывом вынесло Ваську Егорова из нутра колокольного. Был он оглохший, умерший. Только глаза зрячие. Вокруг него белыми животами кверху всплывала рыба. Наверное, лег бы Василий Егоров на дно лицом к свету, но какая-то клетка его мозга отметила странность в поведении моста. Небо уже было чистым, река унесла пену взрывов, но средняя арка, самая длинная, самая высокая, медленно и неслышно шевелилась, ломалась… И неслышно упала в воду. Не в силах ответить на эту странность единолично, клетка в мозгу включила какую-то свою аварийную сигнализацию. В результате Василий Егоров ожил и, отпихивая от лица густо всплывшую глохлую рыбу, и страшась ее, и отплевываясь, поплыл к берегу.
На берег он выполз, наверное, в легком помешательстве. Долго блевал водой, стоя на четвереньках, долго глядел в синее небо, не находя в нем летящего Алексеева Гоги и горюя от этого.
Во всем его теле гудела река, будто колокольная медь, будто он, Василий Егоров, был частицей той меди, частицей реки.
…От водокачки, отстреливаясь, бежали наши солдаты. Егоров Василий побежал с ними. Потом он держал оборону в школе, потом снова бежал по задворкам того двухэтажного городка, харкая огородной землей, и эта земля огородная — с морковкой и репкой, с укропом и луком, родившая густо, — прятала его между грядами. И неизвестно, каким бы ему пребывать в дальнейшем, может быть, неживым, не случись на его пути лошадь. Она выбежала на перекресток заросших мать-и-мачехой улочек. На шее у нее нелепо болтался хомут. Она замерла на какую-то малую долю времени и, припадая на задние ноги, опустив голову, отчего хомут сполз ей на уши, повернула к Василию. Он понял, более того, ощутил, что сознанием она идет к нему как к спасению, и сам пошел к ней. Но лошадь упала. Захрипев, потянула к нему шею. Васька полез в карман, вспомнив, что у него был кусок сахара. Лошадь оскалила зубы, сразу став страшной. Дернула ногами, словно намеревалась встать и хряснуть за что-то солдата Ваську Егорова. И затихла.
Васька почти в забытьи вошел в скрипевшую на ветру калитку. За калиткой была река…
Течением вынесло Ваську на крутую излучину. Поворачивая, река захлестывала правый берег далеко в глубину. Река намывала сюда ил, сбрасывала мертвые водоросли, дохлую рыбу, трупы пернатых и прочих. Здесь была свалка реки. Ваське проплыть бы подальше, где берег высок, песчан и обрывист. Но он не купался, он отступал. Ему казалось, что кто-то зовет его Гогиным голосом именно с этого низкого берега.
Плыл Васька, закрыв глаза. Вдох-выдох… Вдох-выдох… Но вот руки его вошли в густой ил. Подтянув колени к груди, Васька встал и отчетливо услышал смех Алексеева Гоги.
Берег был забит свиньями.
Множество свиней ворошилось на берегу в грязи, измесив ее в жижу. Они поднимали вверх изумленные острые рыла, морщили пятачки, выдувая из ноздрей воду, и, сощурившись, разглядывали солдата, а разглядев, радостно голосили и хрюкали.
Оглушенную у моста рыбу река прибила сюда: свиньи стояли в мелкой прогретой воде — жрали ее.
Что же касается взгляда со стороны, то Василий Егоров видел босого парня в солдатском обмундировании, поджимающего пальцы ног от брезгливости. Когда он поджимал пальцы, опасаясь коснуться дохлых рыбин, черная грязь выстреливала между ними со звуком плевка.
Васька побрел к высокому берегу, крутому и светлому. Он загрузал по колена в илистой жиже. Распихивал свиней прикладом. Свиньи не торопились уступать ему дорогу, но и не огрызались, некоторые даже подходили, подставляли бок — поскреби, мол. Васька перелезал через них, упирался руками в жирные зады и загривки: свиньи были матерые, разнеженно-смирные. На одну, осевшую в грязь по самые уши, он даже присел, устав.
Васька Егоров взобрался на крутой песчаный откос.
От солнечной полукруглой поляны на берегу лучами расходились аллеи роскошного старинного парка.
Сбоку поляны стояла широкая мраморная скамья. Из-за нее с невысокой стройной колонны улыбался чернокаменный эфиоп с бежевыми мраморными белками.
— Отвернись — сказал Васька Егоров.
На той стороне реки распластался город черных тесовых крыш — большая деревня с фарфоровым заводом и спичечной фабрикой. Но самым значительным сооружением была сейчас в этом городе водонапорная башня. Она стояла над суетой, потому что все уже не имело цены.
И тихо было, так тихо…
Васька глядел на просторный край захваченной немцем земли и чего-то не понимал, чего-то простого.
Река внизу была лилового цвета. Муть отошла. Проплыла золотая солома. Цвет реки настоялся крепкий.
И небо над ним уже не было той высью, куда стремится мальчишья душа.
И тихо было…
В городе, на той стороне реки, тесовые крыши стали вспучиваться, трескаться, из-под них пробилось пламя и дым. Черный дым поднимался в безветрии прямым столбом в том месте, где железнодорожная станция. Значит, там идет бой. Значит, и Егоров Васька там должен быть, а не здесь, на скамье мраморной, под застывшей улыбочкой каменного эфиопа.
Мычала, страдая, недоенная корова где-то за рекой, и крик ее был мучителен.
Пройдя аллеей лип, старых, с черными могучими стволами, Васька вышел на площадь, мощенную невероятно крупным булыжником. Сколько нужно было перебрать камней, чтобы найти такие вот — почти плиты Зачем? А затем, что площадь эта становится дивной после дождя, когда цвет камня проявляется в полную силу, когда мускулы камня лоснятся, отполированные древней тяжестью многоверстных льдов: сиреневые, коричневые, серо-зеленые. И голубой отсвет неба стынет между камнями в лужицах.
И здесь, сбоку площади, за широкой каменной скамьей, стоял чернокаменный эфиоп с ямочками на щеках.
Здесь усадьба какого-то там вельможи где-то… — Ваське Гога Алексеев рассказывал. Мысль отыскать дворец, полюбоваться им, а может, и внутрь зайти, вплыла в его голову и тут же выплыла — Васька разглядел магазин Сельпо, густо крашенный зеленым и потому не сразу бросившийся в глаза, а про дворец забыл.
В магазине было прохладно.
Возле полок с вином стоял старик, похожий на плотный, но все же прозрачный сгусток теней. Задрав седую зеленоватую голову и как бы вспархивая над полом, старик читал:
— Мадера. Малага. Пи-но-гри…
— Здравствуйте, — сказал Васька Егоров с настойчивой бодростью, происходящей от вины, которую хочется скрыть.
— Здравствуй, здравствуй, — ответил старик, не изменив интонации, и продолжал в строку: — Кю-ра-со. Бенедиктин. Абрикотин… Это что же, все для питья? — Он повернулся к Ваське, и в его седых волосах зажглись разноцветные искры.
— Вина и фирменные ликеры, — объяснил Васька городским голосом.
— Страсти Господни Сколько годов товар тут беру, и мыло, и соль, и гвозди, а, слышь, все недосуг было голову-то задрать. — Старик задумался, потер переносицу. — Могёт, к открытию подвезли? Могёт… Магазин-то куда там с месяц — с после Первого мая все на ремонте стоял. Ишь ты, к самой поре управились.
Егоров Васька нырнул головой в широкоассортиментное сверкание вин. Снял две бутылки и по застланному сукном прилавку катнул к старику. Старик едва задержал их — свободно могли свалиться на пол ликеры. А Васька шуршал в гуще конфет — сыпал их щедро.
— Бери, дед. Хватай. Старик откачнулся.
— Ты что, дитёнок? Я не за этим пришел — за свечкой.
— Какая свечка — война, — прохрипел Васька. Он стаскивал с полок куски ситца и шевиота, радиоприемник. Подтащил к старику зеркало, высотою в рост человеческий.