Милый мой, далекий, недосягаемый!
Не могу тебе описать весь ужас сегодняшнего долгожданного дня. Не помню, как я дожила до того мига, когда, по моим расчетам, шасси твоего самолета заскользило по нашей святой земле. Я сбежала с работы под каким-то малоправдоподобным предлогом и притащилась в аэропорт почти на час раньше, не зная куда себя девать. Считая секунды, я застыла возле выхода из бездонного зала прибытия, откуда выплескивались все новые и новые волны озабоченных пассажиров. Каждый, толкая перед собой коляску, набитую чемоданами, напряженно всматривался в толпу встречающих в поисках своих. А я не менее напряженно всматривалась в толпу прибывших в поисках тебя. Сначала – бессмысленно, пока твой самолет не приземлился, потом радостно – пока пассажиры из Праги катили мимо меня свои тележки. Конечно, я не сразу сообразила, что вышли уже все, а продолжала с надеждой вглядываться в лица пассажиров из Амстердама, Милана и Бангкока, но радость моя постепенно испарялась, уступая место тревоге. Причем я боялась сдвинуться с места, чтобы выяснить, куда ты делся, – ведь ты мог выйти в любую минуту и затеряться в толпе, решив, что я уже уехала, так и не дождавшись. Как будто такое было возможно!
Когда вышли все пассажиры из Гамбурга, прибывшие на полтора часа позже, чем самолет из Праги, я почувствовала, что во рту у меня пересохло, а ноги окончательно затекли. И с неумолимой ясностью поняла, что ты не прилетел. Но вместо того, чтобы отчаяться, я тут же вообразила против всякой очевидности, что ты, незамеченный мною, проскочил мимо, побродил-побродил по залу, не замечая меня, – как будто меня можно было не заметить! – слегка удивился, слегка расстроился, взял такси и поехал ко мне. И теперь стоишь у меня под дверью, не понимая, куда я делась, или еще хуже – пожал плечами и ушел. Куда? Как я теперь тебя найду?
Это дурацкое недоразумение на миг показалось мне вполне реалистичным, и я, не помня себя от ужаса, дрожащими руками ухватилась за руль и помчалась домой, пересекая перекрестки на красный свет и угрожая жизни зазевавшихся пешеходов. Пока я взлетала по лестнице к своей квартире, я воображала, что слышу твое ровное дыхание наверху – мне виделось, как ты, усталый после раннего старта и многочасового перелета, задремал у меня под дверью. Но там, конечно, никого не было. Я ворвалась в квартиру, все еще надеясь неясно на что, – ведь в глубине сознания я ни на секунду не забывала, что ключа у тебя нет. Окончательно убедившись, что в квартире тебя нет, я бросилась к телефону, включила автоответчик и услышала твой расстроенный голос. На миг меня охватила волна радости, мне показалось, что ты где-то здесь, близко! Но постепенно до меня дошло, что ты звонишь из Праги, хоть я никак не могла уразуметь, почему.
Конечно, мне трудно постигнуть странные правила вашей жизни, которые позволяют вот так просто не пустить в самолет ни в чем не повинного человека с законным билетом и с законной визой в паспорте. И тут же эту законную визу отменить без всякого объяснения! Потому что фальшивый предлог, будто ты летаешь в Израиль слишком часто, объяснением считаться не может. Часто относительно чего, и что значит слишком? А сколько раз в год – не слишком часто? Или раз во сколько лет?
Нет, я сдаюсь: моя логика тут явно не работает. Она только безжалостно предсказывает, что у меня практически нет шанса быть с тобой в ближайшем будущем. А, может, вообще никогда?
Ну вот, сейчас пойду и повешусь!
Слушай, а нельзя устроить так, чтобы я приехала к тебе? Ладно, ладно, не сердись – не такая уж я идиотка, ты ведь объяснил мне, что это будет совершенно невыносимо. Так что забудь, я ничего такого не предлагала.
Но что мне теперь делать – как жить, о чем мечтать?
Письмо 15-е (неотправленное)Твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука…
Где ты, с кем ты, где твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука?
Мне не хватает воздуха, я сейчас умру! Протяни руку, протяни!
Письмо 16-е (отправленное)Ну вот, где-то в небесной канцелярии услышали мои мольбы и тебе, вроде бы, готовы вернуть отобранную визу. Казалось, я должна была бы радоваться, правда? И даже быть вне себя от счастья. А я опять в отчаянии – потому что я должна уехать за границу на десять дней из твоих так скупо отмеренных двух недель! Наверно, я чего-то не предусмотрела в своих мольбах, а то бы тебя отпустили на другие две недели. Ведь не может же быть, чтоб назло?
Письмо 17-е (отправленное)Дорогой мой, ненаглядный, конечно ты прав, что не хочешь приезжать, раз меня тут не будет!
Но как ты можешь упрекать меня, не вникая в суть дела? Ты думаешь, я не понимаю, чего тебе стоило вырвать у них обратно эту благословенную визу? Но и ты мог бы понять, что я должна уехать не в туристскую поездку! Неужто я предпочла бы десять дней бессмысленной толкотни вокруг памятников старины хотя бы одному часу с тобой? Нет, даже не часу, а минуте?
Но моя поездка – увы! – определяется не мной. Она – чисто деловая и была запланирована полтора года назад. Я уже не стану рассказывать тебе, какие усилия потребовались мне на то, чтобы убедить моих директоров в ее необходимости и сколько денег им пришлось заплатить за мой доступ к тем редким документам, ради которых я все это затеяла. Если я теперь откажусь ехать, они озвереют и сотрут меня в порошок. Так что я просто не могу эту поездку отменить, – бывают такие обстоятельства!
И все же, представь! – я попробовала: я пошла на прием к самому главному и попросила отложить мою командировку на две недели. Он спросил: «Чего вдруг?», и я сказала – по личным обстоятельствам. Он посмотрел на меня, как на червя, и спросил, что я думала о личных обстоятельствах, когда все это дело затевала. Ответить мне было нечего, и я робко попросила послать вместо меня кого-нибудь другого, хотя прекрасно знала, что в моем деле никакого другого, равного мне, нет.
– Что ты голову мне крутишь? – заорал он. – Что ты руки мне выламываешь? Не хочешь ехать, не езжай! Иди, подавай заявление об уходе, но только сперва верни деньги, которые мы заплатили за то, чего ты так добивалась!
Он мне всегда казался красивым молодым мужиком, а тут, когда он заорал, я заметила, что у него под подбородком дрожит какой-то дряблый мешок и глаза он скосил от крика совсем по-стариковски. И тогда я поняла, что он не шутит насчет денег, – а ты даже представить себе не можешь, сколько они заплатили за то, что мне позволяют работать с документами из этого секретного архива! Так что, боюсь, я просто не могу себе позволить ни платить, ни увольняться.
Что же мне делать, что делать, что делать? Как мне быть?
Я не могу поехать и не могу отказаться от поездки.
Я умру, если тебя не увижу.
Миленький мой, умный, красивый, придумай что-нибудь!
Неужели твою визу невозможно отложить на две недели?
Письмо 18-е (неотправленное)Я вижу, с твоими бюрократами не заскучаешь! Остается только восхищаться богатством их фантазии в области садизма. Значит, отложить твою визу нельзя ни в коем случае – или сейчас или никогда? Что же нам делать, если никогда нам не подходит?
Твоя фантазия тоже достойна восхищения. Похоже, что борьба за существование в условиях вашей сомнительной народной демократии имеет свои преимущества: она тренирует изворотливость и смелость. Однако я не такая тренированная и мне страшно. Представим, что ты достанешь билет на полет с пересадкой в Вене, но разве не опасно не полететь дальше, а остаться в Европе? Ведь они, если узнают, могут потом никогда тебя больше не выпустить. А как пересекать европейские границы с твоим паспортом без визы? Может, ты прав, что никогда не проверяют, – а вдруг именно на этот раз возьмут и проверят?
Ты знаешь, я не хочу! Бог с ним, давай лучше отложим, а?
Ты рассердился, да? Ну и напрасно – ты ведь не сомневаешься, что я умираю от желания быть с тобой?
Просто страх за тебя еще сильней.
Ну что я плету? Что плету? Я вся изолгалась, я, кажется, никогда в жизни столько не врала – во всяком случае, подряд. У меня такое чувство, будто меня с ног до головы вываляли в грязи, столько лжи я уже наплела вокруг себя. Я совершенно не понимаю, как можно выбраться из той хитроумной ловушки, в которую я попала. Как бы мне хотелось все тебе рассказать и посоветоваться. Но именно тебе-то как раз и нельзя ничего рассказать, потому что ты, собственно, и есть эта ловушка. И никому другому тоже, ни одной душе.
Непонятно, да? Я знаю, что непонятно, но в том-то и дело, что я не могу ничего объяснить. Я боюсь, что я пишу очередное письмо, которое нельзя отправлять. Тогда я хоть на бумаге поделюсь с тобой своими жуткими проблемами, которыми я не могу поделиться ни с кем. А потом порву это письмо на мелкие клочки, а клочки для верности сожгу – ведь, не дай Бог, кто-нибудь не то что проведает, но даже заподозрит!
Ты знаешь, я не хочу! Бог с ним, давай лучше отложим, а?
Ты рассердился, да? Ну и напрасно – ты ведь не сомневаешься, что я умираю от желания быть с тобой?
Просто страх за тебя еще сильней.
Ну что я плету? Что плету? Я вся изолгалась, я, кажется, никогда в жизни столько не врала – во всяком случае, подряд. У меня такое чувство, будто меня с ног до головы вываляли в грязи, столько лжи я уже наплела вокруг себя. Я совершенно не понимаю, как можно выбраться из той хитроумной ловушки, в которую я попала. Как бы мне хотелось все тебе рассказать и посоветоваться. Но именно тебе-то как раз и нельзя ничего рассказать, потому что ты, собственно, и есть эта ловушка. И никому другому тоже, ни одной душе.
Непонятно, да? Я знаю, что непонятно, но в том-то и дело, что я не могу ничего объяснить. Я боюсь, что я пишу очередное письмо, которое нельзя отправлять. Тогда я хоть на бумаге поделюсь с тобой своими жуткими проблемами, которыми я не могу поделиться ни с кем. А потом порву это письмо на мелкие клочки, а клочки для верности сожгу – ведь, не дай Бог, кто-нибудь не то что проведает, но даже заподозрит!
Но никто, конечно, ничего не подозревает, потому что я не вру никому, кроме тебя. Остальным я не вру, я их обманываю, что вовсе не одно и то же, а гораздо хуже, потому что этот обман – большой, он куда страшней моего мелкого вранья тебе. Я не знаю, как быть – все вышло так неожиданно! Понимаешь, когда они оформляли мой допуск к этой сверхсекретной работе, я их вовсе не обманывала, моя совесть была совершенно чиста. Я не знала тебя, не любила тебя и не подозревала, что когда-нибудь тебя встречу и полюблю.
Черт его знает, может надо было доложить им о нашем романе – и пусть они сами решают, выгонять меня или нет? Но кто же докладывает о таких вещах?
Я и сейчас могла бы спастись от вечных мук совести, если бы отказалась от встречи с тобой. Я, кажется, даже отказывалась где-то в начале письма. Но раз я его не отправлю, этот отказ пока не в счет. Пока не в счет. Сперва надо его обдумать.
Что с нами случилось? Ничего особенного – простое невезение, злое стечение обстоятельств, которое надо переждать, как плохую погоду. Так, может, переждем?
Но в том-то и ужас, что я не могу ждать, не могу отложить нашу встречу. Не могу и все! Увы, я достигла того возраста, когда уже опасно полагаться на будущее. А вдруг ты передумаешь? А вдруг ты за это время встретишь другую – лучше и моложе меня? Таких ведь много, их гораздо больше, чем мне бы хотелось. Когда я о них думаю, я вообще не понимаю, что ты во мне нашел. При мысли о них я готова на все, только бы почувствовать твои руки на своих плечах, твое дыхание в ямочке на шее, куда ты так любил меня целовать.
Мне ничего не остается, как порвать это письмо, сжечь обрывки и написать тебе другое – трезвое, разумное, деловое, с точным адресом той библиотеки, в секретном архиве которой мне позволили работать.
Ну вот, еще одна ложь, не слишком, впрочем, большая – так, полуложь-полуправда. Ну и пусть ложь, так что? Ведь главное, решение принято! Теперь надо скорей написать, отправить и закрыть себе путь к отступлению. На душе у меня стало легко и спокойно, меня даже не тревожит мысль о том, что я разглашаю государственную тайну.
Письмо 19-е (отправленное)Что ж, чудно, миленький, чудно. Давай встретимся в Европе. В этом даже есть что-то романтическое – отели, опасности, музыка в ресторане.
С 7 июля я буду в Англии, в крошечном городке Дерривог в Северном Уэльсе неподалеку от Честера. Там все знают библиотеку-пансион. Ее называют так потому, что при ней есть некое подобие отеля, где приезжающим ученым сдают комнату с полным пансионом. Кстати, говорят, что там не слишком комфортабельно, зато довольно дорого – наверно, для компенсации. Но ты можешь поселиться в каком-нибудь не столь ученом пансионе по соседству, наверно, там дешевле.
Я прошу тебя ничем не выдать, что мы были до этого знакомы, так будет лучше и тебе, и мне. Я уверена, что у тамошних благочестивых стен есть не только уши, но и глаза.
До встречи, любимый, до встречи. Теперь у меня есть занятие на целый месяц – считать дни, часы, минуты и секунды.
Твоя К.
Ури
Самолет тряхнуло, и Ури открыл глаза. За овальным окошком скользили перистые облака, косо освещенные заходящим солнцем. Судя по положению солнца, самолет летел на запад, что совпадало с направлением на аэропорт назначения, указанный в билете. Ури прильнул к прохладному стеклу иллюминатора, стараясь разглядеть медленно кружащуюся под крылом землю. Где-то под ними сейчас должен промелькнуть замок Инге, но вряд ли удастся различить его среди темной зелени леса, подернутого прозрачной дымкой теплого летнего воздуха. Лес смотрелся с высоты, как скопление водорослей на дне океана. Океан этот был спокоен и недвижен, однако от чего-то забытого прескверно саднило под ложечкой, и нужно было срочно вспомнить, от чего. Ури поспешно перелистнул страницы предотлетных впечатлений и по тягостному толчку в сердце определил причину тревоги – мать!
«Сообщение о том, что представлять Израиль на этих секретных переговорах будет его мать, Ури преподнесли в последнюю минуту перед отлетом вместе с новеньким паспортом на имя гражданина Германской Федеративной Республики Ульриха Рунге. Раз в переговорах будет участвовать мать, значит, речь там будет идти о воде. А за проблемой воды скрывается, конечно, неоглядный мир политических интриг. Именно поэтому во время долгих предварительных бесед Ури и не сказали о предстоящей ему встрече с матерью, – чтобы он раньше времени не пришел к заключению о воде. И не успел проболтаться Инге.
Что ж, пожалуй, так оно и лучше. А то бы Инге обязательно у него это выпытала. Ведь она так убивалась, так убивалась, что он уезжает от нее неведомо насколько, неведомо куда. И конечно, рассказ о его возможной трогательной встрече с ничего не подозревающей мамочкой мог бы слегка ее утешить и отвлечь от фантазий о тех бесчисленных опасностях и соблазнах, которые поджидали его в разлуке с ней. Уж что-что, а выпытывать Инге умела! Стоило ему вернуться из университета с крошечным секретом на задворках сознания, она каким-то седьмым чувством этот секрет тут же распознавала и начинала его выуживать. Иногда Ури и сам не знал, в чем его секрет состоит, он просто маялся неким невнятным дискомфортом, но Инге всегда умудрялась отыскать занозу и извлечь ее из его душевного тайника.
По всей видимости, прежде, чем предложить Ури взяться за это дело, ребята из Шин Бета отлично разведали подробности его жизни с Инге и решили, что чем меньше он будет знать, тем лучше. И он до последнего дня ничего и не знал, кроме того, что задание ему предстоит тайное и большой государственной важности. Лично для него это был удобный вариант прохождения резервной службы на ближайшие три года вперед плюс вполне приличный дополнительный заработок, что, вообще-то говоря, было за пределами всех принятых норм прохождения резервной службы. Но, похоже, и задание было тоже за пределами всех принятых норм.
О том, что он летит в Лондон, ему сообщили тоже только при вручении паспорта, строго-настрого оговорив заранее, что Инге не поедет провожать его в аэропорт. Запрет проводить его почему-то особенно уязвил Инге, как будто поспешный поцелуй в многолюдной очереди перед паспортным контролем мог хоть как-то смягчить для нее горечь разлуки.
После недолгих, но бурных пререканий они сговорились, что она проводит его только до железнодорожной станции и даже не пойдет с ним на перрон, чтобы не узнать, на какой поезд он сядет. Это последнее требование было совершенно бессмысленным, ибо направление поезда легче легкого вычислялось из расписания, после чего станция назначения была очевидна. Сообщив ему эту нехитрую мысль на вокзальном пороге, который ей не было позволено переступить, Инге сделала неловкую попытку рассмеяться, но вместо смеха у нее из груди вырвался сдавленный всхлип и на глаза навернулись слезы.
– Ты что? – лицемерно удивился Ури. – Я же не на войну ухожу.
– Сама не знаю, – Инге прижалась щекой к его щеке. – Меня будто в сердце иглой кольнуло. А вдруг я тебя больше никогда не увижу?
На душе у Ури похолодело, но он храбро улыбнулся и с притворным легкомыслием погладил ее по заметно округлившемуся животу:
– При твоих притязаниях на ясновидение такие слова произносить запрещено.
Она перехватила его ладонь и прижала к какой-то точке живота, откуда до него докатился легкий, но вполне ощутимый толчок.
– Слышишь, как стучит? Он тоже не согласен, чтобы ты уезжал.
Ури знал, что Инге полна разных противоречивых страхов: она боится оставаться одна, боится, что Ури угрожает опасность, боится, что, вырвавшись на свободу, он к ней больше не вернется. Для всех этих страхов у нее не было никаких оснований, но это не меняло дела, поскольку страх ее был сильней разума. Единственной победой разума над страхом была ее решимость на память об их любви родить этого маленького внебрачного кентавра, полунемца-полуеврея, – страх подумать, как завопит его мать, когда узнает!