Нью-Йорк – Москва – Любовь - Анна Берсенева 13 стр.


Рябиновый пирог должен был стать, конечно, центром праздника. И не стоило удивляться тому, что Евдокия Кирилловна решила побаловать внучку, не пожалев на это лечебной ягоды.

Или все-таки центром праздника должен был стать Игнат Ломоносов?

«До семи успею в Торгсин сбегать, – сердито тряхнув головой, чтобы немедленно перестать думать о нем, решила Эстер. – Одного пирога для праздника маловато, ветчины возьму, маслин, сыру… Хорошо, что у Бржичека валюты купила».

Музыкальный эксцентрик Бржичек был приглашен из Праги как раз для участия в спектакле «С неба свалились». В Мюзик-холл вообще приглашали многих западных артистов, даже непонятно, как дирекции удавалось добывать на это разрешение. Иностранцы щедро делились с красотками-герлс не только сведениями о последней европейской моде, но и валютой, которую получали за выступления. А Торгсин на Тверской, к счастью, работал бесперебойно, так что купить каких-нибудь лакомств к праздничному столу не составляло труда.

Правда, Эстер собиралась купить на заветную валюту коробочку настоящего французского грима, который привезла с парижских гастролей одна актриса Камерного театра; ей рассказала про этот грим Алиса Коонен. Но гримом, в конце концов, можно обойтись и самым обыкновенным, а Ксенькин день рожденья должен пройти на высшем уровне. Не так уж много в ее жизни праздников!

Глава 14

Эстер так увлеклась выбором лакомств для Ксеньки, что совсем забыла про настоящий, а не продуктовый подарок для нее. И вспомнила о нем, только когда уже открывала тугую дверь марсельской парадной, придерживая подбородком бумажный пакет с торгсиновской снедью.

Но возвращаться за подарком было некогда – опаздывать на Ксенькин день рожденья не хотелось. Да и, при полной беспечности во всем, что касалось житейских обыкновений, Эстер понимала: неудобно, чтобы гости ожидали ее одну, с нетерпением поглядывая то на дверь, то на рябиновый пирог.

Положив пакет на кровать, она распахнула дверцу шифоньера. И сразу увидела маленький дамский портфель. Замочек был расстегнут, крышка откинута, и на внутренней ее поверхности таинственно поблескивало серебряное зеркальце.

И при взгляде на его серебряный блеск в обрамлении мягкой бордовой кожи день, когда этот портфель был куплен, вспомнился Эстер с такой живостью, будто он был не почти два года назад, а вчера.

Как он сиял и переливался солнцем и счастьем, этот день, какая прекрасная и родная была Петровка и, главное, каким неведомым смыслом были наполнены простенькие события того дня! Или, может, главным было даже не все это, а то, что Эстер тогда совсем не думала про Игната Ломоносова? Просто чувствовала, что он идет рядом по весенней улице, и не понимала, что в этом заключается для нее какой-то необыкновенный смысл…

И когда же пропала по отношению к нему та первоначальная беспечность, и когда же она поняла, что сердце у нее замирает от его присутствия? А не должно оно от этого замирать, не должно, потому что… Да понятно ведь, почему!

«Когда мы в барак к нему ходили, – подумала Эстер. – Конечно, тогда».

Она точно помнила даже не день только, а минуту, когда это произошло. Когда она смотрела, как ветер касается мокрых Игнатовых волос, как под этим теплым ветром они из темно-русых, тяжелых, делаются светлыми, легкими, – смотрела и понимала, что может смотреть на это бесконечно и что лучше этого может быть только одно: коснуться его мокрых после реки волос рукою…

Эстер и теперь вздрогнула, вспомнив это. Какое-то необъяснимое наваждение! Поклонников у нее было столько, что она не успевала их считать, все они были один другого эффектнее, и надо же, чтобы при этом в сердце у нее горячим гвоздем торчал широкоглазый потомок Ломоносова, в котором ничего эффектного не было вовсе!

«И почему это я Ксеньке в прошлом году портфель не подарила? – привычно уже, как всегда при мысли об Игнате, помотав головой, подумала Эстер. – А, ей тогда башмаки оказались нужны».

Конечно, она собиралась подарить подружке портфель сразу после покупки. Но как раз накануне тогдашнего ее дня рожденья случайно услышала, как Евдокия Кирилловна выговаривала Ксеньке за то, что та вместо башмаков для себя купила на Сухаревке плюшевый жакет для бабушки.

– Как же это можно, Ксенечка! – со слезами в голосе восклицала Евдокия Кирилловна. – Мне, старухе, наряжаться, когда ты босая ходишь!

– Во-первых, жакет не для наряда, а для тепла, – возражала Ксенька. – А во-вторых, вовсе я не босая. Я башмаки к Харитоньичу снесла, он починит.

Харитоньич был холодный сапожник, державший крошечную мастерскую на углу Малой Дмитровки и Настасьинского переулка. Шить обувь он не брался по неумению, но простой ремонт делал на совесть.

– Там уж и чинить-то нечего, – поняв, что внучку не переубедишь, вздохнула Евдокия Кирилловна. – Ладно, иди, а то до закрытия в лавку не успеешь, без хлеба останемся.

Тут Эстер сообразила, что Ксенька сейчас выйдет из комнаты и обнаружит ее подслушивающей под дверью. Она на цыпочках отступила в коридор и шмыгнула на черную лестницу, решив, что портфель с зеркальцем подождет, а ко дню рожденья Ксеньке как нельзя кстати придутся башмаки. Башмаки – немецкие, добротные – она и купила в том самом Торгсине на Тверской, в котором была сегодня.

А теперь вот и портфель пригодился. Эстер сунула его под мышку, взяла с кровати пакет с продуктами и, не взглянув даже в зеркало, торопливо пошла к двери.

Да и что толку было глядеться в зеркало? Она и так знала, что хороша. И что Игнату нет дела до ее красоты, знала тоже.

– Эстерочка, передайте мне, пожалуйста, икру. – И по голосу, и по всему виду мадам Францевой было понятно, что ей неловко от такой нескромной просьбы, но и сдержаться она не в силах. Словно оправдывая свой интерес к икре, она добавила: – Покойный Алексей Венедиктович говорил, что настоящая свежая икра бывает именно осенью, когда происходит это явление, как же его…

– Путина, – сказал Игнат.

Он сидел рядом с Ксенькой, и Эстер почему-то казалось, что он держит ее за руку. Хотя Ксенька теребила в руках салфетку, а Игнатовы огромные руки просто лежали на столе.

– Да-да, именно путина! – обрадовалась мадам Францева. – Это когда рыба плывет куда-то по своим делам, а ее ловят в сети, верно?

– Верно, – кивнул Игнат.

Эстер заметила, что он едва заметно улыбнулся. Видно, даже его непроницаемости не хватило на то, чтобы без смеха смотреть, как старушка, под шумок светской беседы намазывая на белый хлеб сначала коровье масло, а потом черную икру, делает вид, будто ее совсем не интересует это занятие.

Гости за столом у Иорданских были немногочисленны: две старушки – мадам Францева и княгиня Голицына, – да Эстер, да Игнат. Впрочем, странно было бы ожидать, что на Ксенькин день рожденья соберется столько же гостей, сколько три месяца назад, в августе, пришло на день рожденья к Эстер. Она праздновала не дома, а прямо в репетиционной Мюзик-холла, и не столько из-за домашней тесноты, сколько оттого, что терпеть не могла возиться с готовкой и уборкой. Впрочем, и тесноты не хотелось тоже – хотелось веселиться, дурачиться, танцевать и разыгрывать шарады, что гости вместе с виновницей торжества и делали с вечера до утра.

А Ксенька никогда не отличалась общительностью. Хотя, по мнению Эстер, каких-нибудь знакомых – да вот хоть по Вербилкам, по фарфоровым своим делам, – могла бы пригласить.

Но это разумное мнение сохранялось у Эстер только до тех пор, пока она не заметила короткий взгляд, брошенный ее подружкой на Игната. Эстер привыкла к пламенным взглядам: актеры осваивали их еще в театральных школах и потом постоянно применяли на сцене. А ее поклонники были главным образом актерами, поэтому огненные страсти она ловила в их взглядах ежедневно.

Ксенькин же взгляд на Игната был робок, как у шестнадцатилетней девчонки. Даже не верилось, что она празднует свой двадцать первый день рожденья! Глаза у нее были непонятного цвета – просто смешение всех цветов, освещенное изнутри так, что казалось, будто светятся не глаза только, а все ее лицо. Волосы, тоже светлые, она убрала в низкий узел, совсем не по-праздничному, но несколько прядей высвободились из узла и лежали на щеках нежными волнистыми дорожками, и щеки под ними побледнели от волнения.

Ни у кого Эстер не видела такой неяркой и вместе с тем так сильно поражающей воображение одухотворенной красоты!

Стоило ли удивляться, что Игнат ответил на Ксенькин девчоночий взгляд таким прямым, таким влюбленным взглядом, от которого даже у Эстер закружилась голова, хотя он предназначался совсем не ей?

– Твое здоровье. – Не отводя от Ксении глаз, Игнат поднял прозрачный, простого стекла бокал, играющий вишневыми винными искрами. – Выпьем за твое здоровье и счастье. И за твою смелость, – зачем-то добавил он.

Называть Ксению без отчества и на «ты» он стал только после полугода жизни у Иорданских, да и то лишь потому, что его попросила об этом Евдокия Кирилловна; на Ксенькины подобные же просьбы он не обращал внимания.

– Твое здоровье. – Не отводя от Ксении глаз, Игнат поднял прозрачный, простого стекла бокал, играющий вишневыми винными искрами. – Выпьем за твое здоровье и счастье. И за твою смелость, – зачем-то добавил он.

Называть Ксению без отчества и на «ты» он стал только после полугода жизни у Иорданских, да и то лишь потому, что его попросила об этом Евдокия Кирилловна; на Ксенькины подобные же просьбы он не обращал внимания.

– Ты зови ее попросту, Игнатушка, – сказала тогда старушка. – Меня ведь бабушкой зовешь, вот и Ксюшеньку зови как сестру. А то неловко даже: или ты нам чужой?

«Тоже мне, братская нежность!» – фыркнула про себя Эстер.

А вслух сказала:

– Что уж за смелость такую ты в ней разглядел?

Игнат обернулся к ней. Он смотрел внимательно и спокойно, но в спокойствии его широко поставленных серых глаз Эстер разглядела вдруг какое-то особенное, необычное выражение. Выражение это мелькнуло так кратко, что она не успела понять, что оно означает. Но оно было, и от одного лишь его мимолетного промелька голова у нее закружилась посильнее, чем от самого что ни на есть пламенного взгляда самого что ни на есть прекрасного поклонника. И как же он влияет на нее таким необъяснимым образом?!

– Я не разглядел в ней смелость, – ответил Игнат. – А желаю ей смелости.

– Глупые загадки! – фыркнула Эстер, на этот раз уже вслух.

Игнат промолчал.

– Что же, Евдокия Кирилловна, Ксенечка, спасибо за угощение, – сказала старушка Голицына.

– За угощение Эстерочку надо благодарить, – смущенно заметила Евдокия Кирилловна. – И вино, и ветчина, и икра даже… Балует она нас.

– Редкое нынче счастье – иметь добрых друзей, – вздохнула старушка. – Пойду, не буду молодежи мешать.

– Вы нам нисколько не мешаете, – возразила Ксения. – Что же, и Жюли Арнольдовне с вами уходить, и бабушке?

– Ни в коем случае! – испугалась Голицына. – Я себя одну имела в виду.

– А лучше вы здесь еще посидите, а мы, чтобы вам с нами не скучать, у меня посидим, – предложила Эстер. – Молодежным составом труппы. А, Ксень?

– Идите, детки, идите, – закивала Евдокия Кирилловна. – Посумерничайте, поболтайте о своем. Вы теперь и видитесь ведь редко: у Игната и учеба, и работа, у Эстерочки репетиции…

Уже в коридоре Эстер вспомнила, что у нее, кажется, неубрано, то есть по всей комнате разбросаны какие-то предметы из тех, что Ксенька называет дамскими штучками. Впрочем, Ксенька-то какого-нибудь вывернутого наизнанку платья не испугается, а вот перед Игнатом, пожалуй, неловко.

«Да ничего неловкого! – подумала она. – Он все равно мелочей не замечает».

Она чувствовала такое счастье от предстоящего сумерничанья, что ей и самой было не до мелочей. Даже то счастье, которое она испытывала каждый раз, когда выходила на сцену, не могло с ним сравниться. Вернее, оно, это нынешнее счастье, было какое-то совсем другое, необъяснимое…

Глава 15

В осеннем вечернем полумраке разбросанные по комнате вещи были почти и незаметны. Правда, Игнат споткнулся о лежащую у порога туфлю, но едва ли обратил на это внимание. Только качнулся с обычной своей тяжеловатой грацией и прошел дальше. Впрочем, дамское слово «грация» совсем к нему не подходило. И в походке его, и в каждом движении главной была глубокая, глубинная какая-то надежность. Эстер постоянно ловила себя на том, что ей то и дело хочется схватиться за его руку, будто они только и знают, что гуляют вдвоем по скользким мостовым.

Эстер зажгла не люстру, а крошечную настольную лампочку. Эту английскую лампочку в виде гнома с фонариком подарил ей к прошлому Рождеству акробат Ликок.

– У меня еще вино есть, – сказала она. – Крымское, «Белый мускат Красного камня».

– А я думала, мы чаю выпьем, – сказала Ксения. – Я и чашки взяла.

– Зачем чашки? – удивилась Эстер. И тут же догадалась: – А, гарднеровские?

– Конечно.

– Ну так мы из них вина выпьем, – предложила Эстер.

Чашки оказались кстати: Эстер обнаружила в буфете только один бокал. То есть их, конечно, было больше – она ведь сама их покупала, притом совсем недавно: родители были равнодушны к быту, поэтому после них в доме остались только алюминиевые тарелки и такие же кружки. Но найти бокалы теперь, в темноте, Эстер не смогла. К тому же у нее почему-то дрожали руки, и она даже уронила какую-то склянку, стоявшую на буфетной полке. По комнате сразу разнесся отвратительный запах.

– Вот наказанье! – воскликнула Эстер. – Ихтиолку раскокала.

Склянка с ихтиоловой мазью принадлежала ко временам ее детства. Когда Эстер болела ангиной, ей делали с этой мазью компресс, и она ненавидела ее отвратительный запах до тех пор, пока не узнала, что ихтиол добывают из перегнивших останков древних хвощей и папоротников. Мазь сразу приобрела в ее воображении необходимую загадочность, как и сами эти доисторические растения, которые были нарисованы в книжке «Что рассказывала мама».

В ней, в этой книжке, вообще было много всяческих чудес. Родители весь день, а часто и ночами пропадали на работе, Эстер оставалась дома одна и, разглядывая волшебную книжку от начала до конца, а потом от конца до начала, все время думала: почему же ее мама ничего не рассказывает ей ни про вот эти удивительные папоротники, ни про динозавров, ни про висячие сады Семирамиды? Неужели бесконечные разговоры про какие-то планы партии в области каких-то дел, названия которых маленькая Эстер не могла ни запомнить, ни даже выговорить, кажутся им с папой интереснее того таинственного исчезнувшего мира, который описан в книжке, и того живого мира вокруг, который манит не меньшими тайнами, чем нарисованный? Ну хоть про электрический ток рассказали бы – как это он бежит по тоненьким проводам и почему от этого загорается лампочка?..

Английская лампочка-гном неожиданно погасла.

– Ничего, – услышала Эстер в темноте Ксенькин голос. – У тебя свечи остались?

– Кажется, – ответила она. – Посмотри где всегда.

И сразу не услышала даже, а почувствовала, что не Ксенька, а Игнат прошел через всю комнату и выдвинул ящик комода, в котором лежали стеариновые свечи. Конечно, он не хуже Ксеньки знал, где их искать: не счесть, сколько раз они втроем сумерничали здесь в тот год, что Игнат прожил у Иорданских…

Когда комната осветилась ласковым и тревожным свечным пламенем, Эстер увидела, что Игнат уже откупоривает вино. При взгляде на то, как темная бутылка лежит в его широкой ладони, руки у нее задрожали снова. Просто наваждение какое-то!

Чтобы избавиться от этой неуместной дрожи, она не нашла ничего лучше, чем взять в каждую руку по гарднеровской чашке. Может, это был не самый безопасный для чашек поступок, но, к ее удивлению, как только она ощутила хрупкую легкость фарфора, дрожь в руках сразу прошла.

Чашки были совершенно одинаковые – Эстер впервые пригляделась к ним повнимательнее. На каждой красовалось нарисованное мелкими розочками пылающее сердце, в центре сердца нежно синела незабудка, а под сердцем были выведены старинной вязью какие-то слова.

– «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою», – прочитала Эстер. – Смешные стихи! – хмыкнула она, поставив обе чашки на стол.

Руки уже не дрожали, да и вообще она вполне овладела собою и даже не смотрела на Игната.

– Почему же смешные? – не согласилась Ксения. Она придвинула к себе чашки и ласково погладила оба пылающих сердца. – Это настоящий любовный фарфор – есть такое понятие. Он простой и правдивый. И трогательный. Язык фарфора вообще трогателен.

– Что еще за язык? – удивилась Эстер.

– Язык его форм, росписи. Художник должен чувствовать его традицию. Ну, и знать ее, конечно, не только чувствовать. Фарфор ведь невозможно начать сначала – выдумать его невозможно. – Эстер расслышала в голосе подружки взволнованные интонации; они появлялись всегда, когда речь заходила о Ксенькином любимом предмете. – Обязательно надо воспроизвести все, что было до тебя, и только потом очень-очень осторожно добавлять свое. А иначе это и не фарфор будет. Он ведь хорошим или плохим вообще не бывает – либо получился, либо нет. Поэтому в нем есть какая-то особенная основательность, – заключила она. И спросила, взглянув на Игната: – Разве не так?

– Какая же основательность? – Он несогласно повел огромным плечом и, не глядя, поставил на стол открытую бутылку; она встала точно между двумя чашками. – Хрупкий он слишком, твой фарфор. Пальцем ткни, и нет его. А жизнь и так…

Игнат замолчал.

– Что – и так? – не дождавшись продолжения фразы, тихо спросила Ксения.

– Ненадежна слишком, вот что, – нехотя ответил он. – В большом смысле ненадежна, понимаешь?

– Как это? – переспросила Эстер. – Что значит ненадежность в большом смысле?

– Может, читать мне поменьше надо было, – глядя на Ксению, сказал Игнат. – Или по строительству только, чтоб для дела. Да сама ты меня, Ксена, к стихам приохотила… Я тут Державина в библиотеке взял, – объяснил он уже обеим подружкам. – Про реку времен, знаете?

Назад Дальше