– А что дашь за это? – сощурилась нищенка.
– Что хочешь, то и возьми, – обречённо сказала Устинья. – Хочешь – сарафан с себя сыму и отдам?
– Этак тебя заберут! – хмыкнула Глашка. И задумалась. – Давай вот так… Я тебя до Столешникова доведу – а там, у дома, ты свой сарафан мне и отдашь. Ждут ведь тебя там? Всё не так срамно, как по улице в исподнице идти!
У девушки уже не было сил представить, что скажет барин, увидев её в одной рваной рубахе на пороге дома. Но мысль о том, что Ефим уже может быть там, в этом неведомом переулке, придала ей решимости.
– Договорились. Веди.
Глашка бросила несколько слов остальным нищим, те рассмеялись. Две женщины отделились от ватаги и пошли вдоль обширных огородов к Камер-Коллежскому валу.
Глашка явно не обманывала: она хорошо знала дорогу и уверенно шагала по городским улицам, поглядывая по сторонам. Устинья едва тащилась за ней, изо всех сил стараясь не лишиться сознания. От душного жара нечем было дышать. Свежести октябрьского дня Устя уже не ощущала, задубевшие ноги больше не чувствовали холода. Словно в бреду, проплывали перед глазами расписные церкви, большие каменные дома, кудрявые колонны, экипажи, дамы в нарядных туалетах, солидный околоточный на углу… На одном из домов она увидела двух огромных каменных баб, держащих не то крышу, не то наличник на окне. Бабы были одеты ещё хуже неё: в одни лишь юбки, бестолково перекрученные на поясе, и каменные груди бесстыдно вываливались на улицу. «Верно, я ума лишилась, коль такое мерещится… – в панике подумала Устинья, поскорее отворачиваясь от срамных баб. – Господи… Дойти б скорей…» А Глашка, посмеиваясь, ещё и дёрнула её за рукав:
– Глянь, девка, эки львища сидят! Страшенные!
«Кто?..» Устинья через силу взглянула на двух каменных львов у ворот Английского клуба, шарахнулась от них. «Чур меня, страсть какая… Мать-Богородица, да что ж со мной? Что блазнится-то? Нешто такой зверь на свете бывает?.. Как есть, разума лишаюсь…»
Тут, на её счастье, Глашка свернула с шумной нарядной Тверской. Впереди замелькали низенькие деревянные домики и яблоневые сады Столешникова переулка. Дом Иверзневых отыскался сразу же: небольшой, в два этажа, крашенный поблёкшей зелёной краской. Из-за забора топорщились облетевшие кусты.
– Ну вот – сюда тебе, – усмехнулась Глашка. – Давай сарафан – по уговору!
– Пособи снять… – одними губами выговорила Устинья, развязывая пояс. Бумаги отца Никодима упали на землю, и она торопливо наступила на них чёрной ногой. Но нищенка посмотрела на свёрток без всякого интереса и, вцепившись крепкими, заскорузлыми пальцами, стянула с Устиньи обещанное тряпьё.
– В расчёте, стало быть! Прощай, не поминай лихом! – крикнула Глашка и тут же исчезла, как не было её.
Устинья подобрала с земли бумаги. Шатаясь, держась за забор, выпрямилась. И из последних сил ударила в воротную калитку кулаком.
Вскоре послышались шаги и ворчанье:
– Иду, иду уже, что за блажь такая – в ворота колошматить? С петель сорвёшь, иду, говорят тебе!
Калитка приоткрылась, и из неё выглянула старуха в опрятном коричневом платье и замызганном фартуке. Увидев Устинью, стоящую у ворот в одной рубахе, она вытаращила глаза:
– Тебе кого надобно, милая?!
Устинья хотела ответить – и не смогла. Горло словно стянуло петлёй. Голова отчаянно кружилась, волны дурноты накатывали одна за другой.
– Да говори, коль пришла! – Бабка уже готова была захлопнуть калитку перед носом странной гостьи. – Христа ради, что ль, тебе подать?
– Ба… барина надобно… – едва сумела прошептать Устинья. – Закатова, Никиту Владимирыча… Позови, бабушка, ради бога…
– Вот те раз… Так нет его! – озадаченно сообщила бабка. – Ещё в запрошлом месяце к себе в имение уехал, в Смоленскую губернию! А тебе, девка, его по какой надобности требуется?
– Как… уехал?.. – едва выговорила Устя. Улица качнулась под ногами, дёрнулись куда-то вверх ворота, и последнее, что она услышала, падая на землю, был испуганный крик старухи.
Устинья очнулась от холодных капель, брызнувших в лицо. Под спиной чувствовалось что-то твёрдое. Перед глазами расплывались мутные разноцветные пятна. Девушка крепко зажмурилась, снова открыла глаза – и пятна понемногу слились в лоскутное одеяло, свешивающееся с огромной белёной печи. Вид печи неожиданно успокоил её: у них в каждом доме была такая же. Оглядевшись, Устя увидела, что лежит в большой кухне с закопчённым потолком и большим деревянным столом, на котором высились чугунки и медные кастрюли. В углу висела икона Божьей Матери с восковыми цветочками, заткнутыми за оклад. На подоконнике красовались цветы в горшках, а свет из окна заслоняла массивная фигура бабки в коричневом платье.
– Никак, очуялась, – тихо и испуганно сказала она, подходя к Устинье. – Ты что ж это, девка, эдак всполошила всех? С голодухи, что ли? Вон, рёбры все, как забор, торчат с-под рубахи! Наш барин тебя поднял, как лист сухой! Ты откуда взялась-то? Что с ногами у тебя? Пошто в одной исподней?
Устинья попыталась улыбнуться – не вышло. Хотела сказать, что сама не знает, с чего вдруг обеспамятела, – тоже не получилось. Язык казался деревянным, во рту стояла сухота. Она попыталась приподняться – и тут же вновь упала на лавку. Полосатый толстый кот, сидящий на табуретке, презрительно мяукнул, спрыгнул на пол и, задрав хвост трубой, принялся ходить кругами.
Внезапно до Устиньи дошёл смысл слов, сказанных бабкой.
– Как… барин меня поднял? Какой барин?! Уехал же он!!!
– Да не твой барин, девка, а наш. Михаил Николаевич Иверзнев. Дома сего хозяин. Я со страху заголосила, так он и прибежал, потому уже с ниверситета пришодши… Михаил Николаевич, очуялась она! Уже очень даже дышит!
За дверью послышались торопливые шаги, и в кухню вошёл высокий смугловатый молодой человек с растрёпанной чёрной шевелюрой и карими живыми глазами. Увидев испуганную Устинью, при виде барина попытавшуюся вскочить, он улыбнулся:
– Сделай одолжение, лежи. Такие прыжки тебе теперь не на пользу. Что стряслось, почему ты так истощена? И грязная совершенно… Кто ты, откуда пришла?
– Устинья Шадрина, барин… – кое-как справившись с испугом, выговорила Устя. – Никиты Владимировича Закатова крепостная.
– А, так ты Никитина? – удивился тот. – Но его нет, он уехал к себе в Болотеево. И не сказал, когда вернётся. А почему ты, собственно, здесь и совсем одна? Тебя прислали с каким-то поручением?
Тут Устинья перепугалась окончательно. Сейчас оставалось только сказать, что она беглая и соучастница в убийстве – и её попросту сдадут местному начальству и посадят в острог… Все эти полные невзгод дни ей казалось, что стоит только добраться до Москвы, отыскать барина – и тут же всё наладится. И вот – она в Москве, а барина нет, и её допрашивает этот темноглазый, который ещё невесть как с ней обойдётся… И тут же новая горестная мысль пронзила голову: если барин так дотошно расспрашивает её, значит… Значит, Ефим сюда не пришёл.
Михаил долго смотрел в худое, замкнутое лицо девушки, ожидая ответа. Не дождавшись, пожал плечами – и вдруг рассмеялся:
– Ты знаешь, что у тебя глаза меняют цвет? Только что были синие – а теперь вдруг сделались такого холодного серого оттенка! Это очень редкое явление! Федосья, ты видела? Интересно, что сказал бы наш профессор офтальмологии по этому поводу?
Стоящая рядом Федосья что-то неодобрительно пробурчала. Устинья, которую мудрёные слова барина повергли в окончательную панику, резко села, поджала под себя ноги и покосилась на полуоткрытую дверь. Ещё можно было сбежать. Но в это время от внезапного воспоминания похолодела спина.
– Господи Иисусе… Бумаги-то! Барин, благодетель, при мне бумаги были! От мира, от всего общества! Велено нашему барину передать! Богородица Пречистая, – неужто обронила?!
– Батюшки, опять синие! – улыбнулся Михаил, глядя в перепуганные Устиньины глаза. – Как тебе только это удаётся? Не беспокойся, твои бумаги целы, вот они. – Он положил на некрашеный стол грязный свёрток и снова вопросительно уставился на Устинью.
Узнав рукопись отца Никодима, Устя немного приободрилась.
– Барин, я эти бумаги беспременно должна Никите Владимирычу отдать! Куда какое важное, от всего мира…
– Что ж… – Михаил пожал плечами. – В таком случае я напишу ему, что ты здесь, а тебе придётся его подождать. Хотя бы откормишься к его приезду, а то страшно, право, смотреть…
Устинья хотела сказать, что хлопоты эти напрасны и что она ничуть не голодна, но слова колом встали в горле. Голову словно стиснуло горячим обручем, в глазах встала жаркая тьма, и девушка, не слыша изумлённых вопросов, со стоном повалилась на лавку и провалилась в пустоту.
…– Ну что же, Евгений Фёдорович? – встревоженно спросил Михаил высокого и нескладного брюнета с бородкой клинышком, который, вымыв руки, тщательно вытирал их поданным Федосьей полотенцем. – Что с ней такое?
– Горячка, надо полагать, – пожал плечами тот. – Нервное истощение… И физическое… Худа страшно – очевидно, что ни разу в жизни досыта не ела. Кстати, откуда у вас эта девица? Видно, что пришла издалека и босиком: ноги зверски изранены. Это ваша… мм… собственность?
– Не моя, а моего друга. Она пришла из его деревни с какими-то важными бумагами. Страшно боялась, что с ними что-то стрясётся. Даже чувств лишилась аккурат после того, как убедилась, что с этими документами всё в порядке. Но как же нам быть, Евгений Фёдорович? Её, видимо, надо в больницу?
– По-хорошему – так разумеется, – ворчливо отозвался врач. – Но она же, насколько я понял, оставила свою деревню без ведома барина или управляющего? Стало быть – беглая? А в больнице требуется официальное оформление, так что… Вы бы, право, написали её барину, коль уж вы с ним друзья. Всё же ему решать судьбу девицы. А мы пока попробуем полечить… хотя за результат не ручаюсь. Слишком истощён организм. Впрочем, девка молодая, сильная. Посмотрим. Пошлите кого-нибудь в аптеку, я там всё записал. И за пульсом следите! Если очнётся – первым делом дадите это и это… – сухой палец стремительно ткнулся в чернильные строчки рецепта. – И пошлёте за мной. Ночью одну не оставляйте, может наступить кризис. Барину непременно напишите. Ежели она тут у вас помрёт, то неприятностей не оберёшься. Хватает же совести доводить своих людей до такого состояния! Ох уж эта мерзость наша российская! Аристократы, будь они неладны! Всю жизнь с людьми как со скотами, а то и хуже того!
– Напишу нынче же, – медленно сказал Михаил, глядя на худое лицо девушки. – Спасибо вам, Евгений Фёдорович. Позвольте, я провожу вас.
Вернувшись, Михаил снова прошёл в кухню и, сев верхом на стул, задумчиво уставился на Устинью. Кухарка у печи гремела посудой, что-то яростно бормоча себе под нос.
– Что ты там буянишь, Федосья? – не оборачиваясь, спросил Михаил. – Тебе тоже всё это не нравится?
– Да чему же тут ндравиться, Михаил Николаевич?! – взвилась Федосья, бешено бросая в медный таз пустой котелок. – Это ведь ужасти смотреть, на что девка похожа! Вот господин доктор говорят, что у нас с людьми как со скотами, а ведь добрый-то хозяин и скотину до такого не доведёт! Поверить не могу, что это Никиты Владимирыча нашего!..
– Федосья, он ничего не мог знать, он три года не был в имении…
– То-то и оно, что не был! – буркнула Федосья. – Оно, конечно, дело господское и не нашего разумения, только эдак-то с подневольными людьми не обходятся! На войне солдата – и то берегут, а здесь…
– Никого у нас не берегут, Федосья. Солдат – тем более, – сумрачно сказал Михаил, глядя в темнеющее окно. – Послушай, ужинать я, верно, не буду, так что ты не беспокойся ни о чём. Коли желаешь, ложись спать, а я посижу с ней. Слышала, что сказал Евгений Фёдорович? Ночью может быть кризис. Принеси только свечу и ступай.
– Свеча-то вам на что? – ворчливо осведомилась кухарка. – Опять глаза ломать впотьмах над книжками будете?
– Во-первых, напишу Никите. Во-вторых… – Михаил не закончил фразы, но Федосья покосилась на свёрток грязных бумаг, по-прежнему лежащих на краю стола, и недоверчиво вздохнула:
– Может быть, не стоит вам в бумажки-то эти лезть, Михаил Николаевич? Мало ли, что там писано, коли она из-за них в бега подалась? Ведь это ж не просто барину прошение, тогда б так толсто не было… Гляньте, это ж чистый ваш учебник по фрякологии! Как бы вам вреда от сих бумаг не было, вот что я скажу!
– Фармакологии… – без улыбки поправил Михаил. – И ты, разумеется, права. Но боюсь, пока Никита удосужится вернуться за своим… добром, все неприятности уже случатся. Так что я прочту, а там уж видно будет. Сделай милость, принеси свечу… И свежей воды. А потом сходи в аптеку к Синюхину. Если там закрыто – постучись, скажи что от меня и очень срочно. Нужно будет развести лекарство.
Кухарка ушла, охая и вздыхая. Михаил ждал, по-прежнему сидя верхом на стуле и глядя в окно, за которым метались ветви сада. Ветер, поднявшийся к ночи, верещал в печной трубе, по крыше словно прыгал и стучал кто-то обезумевший. Меркнущий свет свечного огарка скользил по лицу Устиньи. Она дышала неровно, хрипло; изредка из её груди вырывались отрывистые стоны. И, глядя на эти ввалившиеся щёки, на скулы, словно обтянутые пергаментом, на скорбные, почти старческие морщинки у губ, Михаил отчётливо понял, что она и впрямь может не дожить до утра.
«Не нужно думать о худшем. Следует надеяться и делать всё возможное. Боровкин сказал, что организм молодой и сильный, может и вытянуть… – Михаил снова взглянул в окно, и по спине его пробежали мурашки. – В поле сейчас темно, холодно… Снег сыплет. А она пришла босая, в одной рубахе, и ещё бог знает сколько времени шла так! Господи, какую же силу, какую волю нужно иметь! И ведь совсем ещё молода, девочка! Но… Зачем же это всё было?! Если она хотела бежать, скрыться, то крайне глупо идти прямо в дом к своему барину… Следовательно, цель у неё была иная». Михаил посмотрел на бумажный свёрток, казалось, чуть подрагивающий в неверном жёлтом свете. Решительно повернулся к столу и придвинул бумаги к себе.
Час шёл за часом. Медленно тянулась ветреная осенняя ночь. Ветер голосил в трубе. В печи, за закрытой заслонкой, слышалось сонное потрескивание прогоревших углей. Его перебивали чуть слышный скрип сверчка и сопение Федосьи с полатей. Изредка с лавки доносился чуть слышный стон, и сидящий за столом Михаил вскидывал голову, вставал, подходил к Устинье. Но та по-прежнему не открывала глаз, не шевелилась. Михаил щупал пульс, мрачно качал головой, возвращался к столу и снова погружался в чтение. Шуршали обтрёпанные листы, рукопись священника Болотеевского прихода разворачивала события, описанные коротко и без затей. И от этой краткости и бесхитростности стиля ещё страшней казались эти недороды и неурожаи, переделы земли, рекрутские наборы, падёж скота, голод и смерть, охватившие далёкое смоленское имение Болотеево.
«Сегодня провожали четырёх рекрутов… Бабы воют шестой день, жена Софронова лежит в припадке и, кажется, лишилась ума. У второй ребёнок утонул в колодце – недоглядели. А часом позже старшая девочка обварилась кипятком из котла – пыталась вытащить варево из печи. Мужики пьяные, злые, хотят зачем-то идти и спалить дом Силиных, у которых на всех сыновей выкуплены квитанции. Еле отговорил их от этой затеи. Софронова сдали без очереди – лишь за то, что вздумал дерзко говорить с управляющей. Наказал Господь за длинный язык… При четырёх детях мог бы, право же, и помолчать, ну да что же теперь поделаешь…
…У Трофимовых трое детей умерли один за другим: объелись филькиной травы. И что же это, право, за наказание! Шадриха и внучка её Устинья уже голоса сорвали, доказывая миру, что трава сия филькина – вредная и есть её нельзя даже с сильного голоду, равно как и шишигин корень. Нет! Тащат в рот и глотают, а потом – чернеют в одночасье и мрут. Лебеды с крапивой, впрочем, уже ни в одном огороде не найти: всё подёргали и поварили. Растирают осиновую кору с мякиной, добавляют гороховую муку и пытаются делать хлеб. Сущий конец света грядёт, Господи… Пошто наказуешь детей своих?
…Перепороли вчера девок на конюшне, трёх после отлили водой, четвёртая, Авдотья Васильева, в себя не придя, померла. Повинны были в том, что слизывали с пола перекислые сливки из разбившейся крынки. Так, по крайней мере, говорит дворня. Васильеву схоронили, в бумагах написали, что умерла от глотошной. Все перепуганы. Наутро хватились Проньки-конюха и девки Марфы, но так и не нашли. Записали в беглые, бумаги отвезли становому.
…Шум на селе. У Васильевых – вой, мать Марфы еле успели вынуть из петли. Беглую Марфу привезли из уезда. Как выяснилось, она прямо в рогатке на шее явилась жаловаться к уездному предводителю. Была без всяких последствий препровождена назад в имение. Со слов управляющей записали, что наказана девка была за разврат и пьянство. Марфа посажена на цепь в девичьей. Велено в неделю по четыре тальки ниток выпрядать, и бабы на селе говорят, что дело это вовсе непосильное. Дворня шепчется, что Марфу теперь всё едино засекут до смерти. Конюха Проньку покуда не нашли.
…Герасимовых и Прокловых посетил Господь: сгорели. В ту же ночь Ефросинья Герасимова в овине удавилась. Осталось шестеро сирот, и никто их не хочет брать к себе, поелику у каждого столько же с голоду пухнет. Значит, пойдут по миру Христа ради. Лесу на отстройку управляющая не даёт, говорит – лучше за печью надо было следить, а лес барский, незачем на ваши прихоти растаскивать. Фёдор Проклов попробовал спорить – назначили внушение на конюшне. Мужик гнилой, с Николы зимнего харкает кровью и может не выдержать. Стало быть – ещё четверо сирот?..»
С лавки донеслось чуть слышное бормотание, и Михаил, отодвинув рукопись, неловко поднялся. Ему показалось, что больная пришла в себя. Но та по-прежнему не открывала глаз. Дыхание её участилось, стало сиплым, свистящим. Сквозь стиснутые зубы пробивались невнятные слова. Михаил опустился на колени возле больной, прислушался.