— М-да, — только-то и сказал Андрон, тут же потерял дар речи и начал выделять желудочный сок. А чтобы это происходило не в холостую он с чувством отрезал колбасы, соорудил глазунью из трех яиц, нарезал помидор с огурцами, намазал маслом хлеб, включил электрочайник и взялся за еду. А всякие там разносолы навроде белорыбицы, икры, миног, дальневосточных крабов и французских паштетов пусть хавают по утрам или аристократы или дегенераты. Потом он некоторое время пребывал в задумчивости, переваривая пищу, затем мыл посуду и осматривал квартиру — да, устроилась Ксюша неплохо. Шесть комнат, два сортира, две ванные и две кухни. Окна, выходящие по обе стороны дома. Как видно, две квартиры были соединены путем снесения стены. Вот так, как говорил Маркс, каждому по труду, и как говорил Энгельс, переход количества в качество. Затем Андрон общался с видиком, прессой, кастрированным котом, книгами Гюго из макулатурной серии, похабными журналами и снова с холодильником. Мотался по квартире как пума в клетке, отчаянно скучал и к приходу хозяйки совершенно озверел. А она пришла такая свежая, нарядная, благоухающая парфюмом, принесла две сумки сногсшибательной жратвы, бутылочку невиданного ликера «Мисти», улыбаясь так ласково и приветливо, что Андрону полегчало — показал свои зубы и он.
— Ну здравствуй, зравствуй. Нет, не скучал. Разве что по тебе.
Ну вот и славно, Оксана чмокнула его в скулу, переоделась в легкомысленный халатик и, двигаясь легко, а улыбаясь превкушающе, стала накрывать на стол — рыба не рыба, икра не икра, «Метрополю» и не снилось. А сама между делом пожаловалась на судьбу — совсем достал ее чертов Царев, ну тот что бывший бэхээсэсник, которому Андрон еще по тыкве дал. Хоть его, падлу, из органов и выперли, а все равно гондон гондоном — стоит, гад, на фасаде, на территории Оксаны, а разбираться, ну чтоб по-человечески, не хочет, это де земля исполкома. Тьфу ты, мэрии, по-новой. А только тронь его — вони не оберешься, я мол инвалид, пенсионер эмвэде, ранен при исполнении. Мало ты ему, Андрюшенька, врезал тогда, ох мало.
— Царев? — Андрон поперхнулся балыком, но все же сдюжил, проглотил. — На твоей земле?
— Ну да, я тебе, слава богу, не общагой — рынком командую, — Оксана выложила в миску огурчиков и повела кокетливо плечом. — Была я раньше лисичкой-сестричкой, а нынче Лисавета Патрикеевна. А Царев, он, паскуда, совсем не прост. Шерсть-то, которую он тогда снимал с шерстянников, отправлял не в закрома родины — налево пускал. А как из органов ушел, сразу лавку открыл. Целый магазин. И деньги гребет лопатой. А в районе у него все схвачено, и в ментуре, и в башне. Тьфу ты, в мэрии по-новому. Ну что, ты скучал по своей маленькой девочке?
Вот ведь стерва, почти один в один сказала, как когда-то Анджела. Может, и верно, что у дур мысли сходятся. Только Оксана была не дура, очень даже. Накормила Андрона, напоила да и затащила в койку — крой. И понеслось. Вот это жизнь. Половая. Сплошной оргазм.
— Так значит, говоришь, Царев? — спросил Андрон как бы невзначай, когда Оксана взяла таймаут после второго круга. — И что ж это он, гад, не хочет заплатить такой красивой женщине?
Ну и дела. Гнида Царев, из-за которого вся жизнь пошла наперекосяк, из органов свинтил и загребает деньгу лопатой? Да еще стоит на фасаде? Нет. Надо было ему все же вышибить ему все мозги напрочь.
— Женщине? Скажешь тоже, — Оксана вдруг скривилась, презрительно и с ненавистью. — Он же голубой. Педераст. — Взяла Андрона за бедро, игриво улыбнулась и поинтересовалась в тему. — Андрюше, а ты в тюрьме с мужиками жил?
В голосе ее звучала похоть, неприкрытый интерес и жажда нового.
— И с мужиками, и с лошадями, и со свиняьми, — с готовностью подтвердил Андрон, сально подмигнул и трижды показал Оксане, как сожительствуют с женщинами. Она ему нравилась — хищница и блядь, не скрывающая этого. Берет от жизни свое, не стесняясь. По крайней мере естественна, не кривит душой.
Тим. Середина восьмидесятых. Черная Пагубь
Им действительно крупно повезло на следующий день, когда летели по стремнине меж рыжих, напоминающих стены, берегов. Скалистый козырек, нависший над потоком, упал не на их головы — грохнулся у борта, подняв фонтан брызг, огромную волну и опрокинув лодку. Все случилось мгновенно, словно в плохом кино — огромная воронка, рев стихии и сразу же обжигающий холод кипящей воды.
— Такую мать! — бешено закричал Петюня.
— Держись, братва, — выплюнул воду Тим.
— К берегу давай, к берегу, — пронзительно, срывая голос, заорал Витька.
Какое там! Поток стремительно завертел их, разбросал в разные стороны и играючи понес, ревя торжествующе и победно. Венцы мироздания? А кто вы без лодки? Жалкие прямоходящие букашки.
— Куда же вы, братцы, куда? — задыхаясь, из последних сил работая руками и ногами, Тим проводил взглядом Петюню и Витьку — их стремительно несло куда-то вниз по течению, отчаянно попробовал рвануться к берегу, но тут же был подхвачен волнами и, словно щепка, брошен на скалистый мыс. Да так, что тело пронзило невыразимой мукой, и сознание покинуло кружащуюся голову.
Очнулся Тим от бульканья воды — он лежал на береуг, у самой ее кромки, под лучами ласкового полуденного солнышка. Попробвоал пошевелиться и закричал — болело все. Содранные в кровь колени и ладони, перенатруженные мышцы, прокушенная губа. А главное — позвоночник и затылок. Задыхаясь от боли, он встал на колени, потихоньку поднялся, пошел. Куда? Не задумываясь, вдоль русла, следом за Петюней и Витькой. Однако скоро путь ему преградило болото, Тим начал обходить его, едва не угодил в трясину и скоро, потеряв направление, понял, что идет, куда глаза глядят. Таежник из него был еще тот, какое там ориентирование по солнцу, по веткам, по мхам, когда от боли в позвоночнике забываешь все на свете. Однако Тим шел, скрипел зубами, но шел, понимал, что если остановится, сделает привал, потом уже не встанет, не совладает с собой. А боль все не отступала, давала знать о себе, набиралась сил. Каждый шаг мукой отдавался в позвоночнике, заставлял кружиться голову и судорожно сжиматься челюсти. Руки и ноги немели, теряли чувствительность, это было самое скверное. «Ну, никак паралик хочет вдарить, — с каким-то безразличием, словно речь шла о чем-то малозначимом, Тим хмыкнул про себя, вспомнил морг в райцентре, потрошителя Евгения Саныча, вздохнул, — а здесь и вскрыть будет некому». Позже, уже ближе к вечеру, он понял, что ошибался и очень глубоко. Случилось это, когда он, уже обессилев окончательно, надумал отдохнуть на свежей куче веток, очень напоминающих кровать. Не знал, что хозяин тайги предпочитает чуть протухшее мясо, кизюмит добычу под грудами хвороста и приближаться к его консервам смертельно опасно. А потому ужасно удивился, когда услышал грозный рев и увидел лесного великана с острыми, пятидюймовыми когтями, вскрывающими брюшину с необычайной легкостью — куда там Евгению Александровичу с его золингеновским скальпелем. Однако ничуть не испугался — мука вытравился из его души ужас боли и смерти, древний жизнь инстинкт самосохранения казался ненужным рудиментом — ну скорей бы, скорей, чтобы все это наконец закончилось.
— А пошел бы ты, — с чувством послал Тим топтыгина, отмахнулся от него как от комара и вытянулся на импровизированной постели. — Дай поспать, тихий час у меня.
И медведь все понял, перестал реветь, опустился с дыбков на четыре и, смешно закидывая задние ноги, откочевал. Недаром называют его косолапым. А Тим благополучно проспал до утра. Собственно как благополучно — донимали комары, жутко болела спина да ложе на поверку оказалось жестковатым — под ветками лежал мертвый олень. Еще хорошо, что свежезадранный, не успевший протухнуть. Утром, едва забрезжили лучи солнца, Тим поднялся и побрел, боль словно плетью подгоняла его, напоминала мукой, что он еще жив, а значит, должен идти. Вот так, не пока я мыслю, я существую, а пока мне тошно, я живу. Пели беззаботные лесные птахи, ветер шелестел верхушками березок и осин. А Тим шел, ни о чем не думая, инстинктивно, руководствуясь уже не разумом, а чем-то древним, совершенно отличным, не имеющим названия на человечьем языке. Так раненый зверь бредет по непролазной чащебе в поисках лечебных трав и из последних сил, истекаяю кровью, находит их. Только Тим ничего не искал, просто брел, без осознанной цели, словно направляемый неведомой рукой. Не чувствуя голода, спотыкаясь, невидяще глядя себе под негнущиеся ноги. Еще хорошо, что высокие ботинки на шнурках остались целы, не стали собственностью мокрушника Водяного.
Так Тим брел до вечера, как всегда в тайге, внезапного, почти без перехода сгущающегося в ночь и вдруг невольно замедлил шаг, ошалело вглядываясь меж сосновых стволов — вот это да. Впереди была идеально круглая впадина, и она светилась розовым, таинственно мерцающим сиянием. Уж не та ли это Черная Пагубь, о которой рассказывал Витька? Ну да, вот и двенадцать идолов по кругу на ее дне. Огромных, почерневших, напоминающих телеграфные столбы. А что это там в самом центре? Да никак костер? Натурально, трескучий и дымный, терпко отдающий смолой. А рядом с ним сидел — вот это чудеса! — бывалый человек Куприяныч, все такой же невозмутимый, бородатый, с иронично оценивающим взглядом. Будто и не прошло столько лет с той страшной экспедиции на Кольский…
— А, вот и ты, — приветливо сказал он, прищурился от расползающегося дыма и помешал в котле на костром. — Присаживайся, отдохни. Что, болит спина-то?
Ни радости, ни удивления в его голосе не было. Только будничность и сосредоточенность. Ничего личного, как говорят американцы. Вообще никаких эмоций.
— Куприяныч? — Тим даже не изумился — опешил. — Ты? Здесь? По какому случаю?
Сказал и сразу замолчал, понял, что сморозил глупость. Не умом понял — сердцем.
— Случайностей, дружок, не бывает, — Куприяныч усмехнулся, но лицо его осталось все таким же внимательным и сосредоточенным. — Случайность это непонятая закономерность. Нет ее ни в перевернутой лодке, ни в ушибленной спине, ни в наших с тобой встречах. Ни в этой, ни в прежних. На вот, выпей. — Кружкой зачерпнул булькающее варево, отворачивая бороду от пара, осторожно протянул Тиму. — Пей до дна, пей до дна. Маленькими глотками.
Варево было пахучим, густым и розово светилось, один в один, как окружающий ландшафт.
«М-да, говорят, „Столичная“ очень хороша от стронция», — Тим зажмурился, задержал дыхание и мужественно отхлебнул — вобщем-то ничего такого страшного, похоже на рижский бальзам. И все же интересно, откуда Куприяным знает про лодку и про ушибленный позвоночник… В голове стремительно яснело, мысли становились четкими, необыкновенно быстрыми, звенящими, словно горный хрусталь, боль уходила, тело наливалось силой. Светящийся отвар из неведомых трав совершил чудо — за считанные минуты Тим преобразился. Забыл и боль, и слабость, и усталость. Ему вдруг бешено захотелось вскочить, петь, плясать, обнимать деревья, разговаривать со зверями и птицами.
— Ну что, оклемался? — сразу приземлил его Куприяныч и с каким-то равнодушным, совершенно безразличным видом вытащил туес с едой. — Вот, возьми, оладушки, сам пек. Не кедровом маслице, из грибов да кореньев. Язык проглотишь.
Может и хороши были оладушки, да только Тим вдруг улыбнулся, сплюнул и отрицательно мотнул головой.
— Да нет, что-то не хочется. Не буду ни за какие коврижки.
Почему так сказал, почему отказался, ни за что бы не ответил. Разумом не понять.
— И правильно, оладушки-то того, — Куприяныч одобрительно кивнул и тоже сплюнул, с отвращением. Не очень, хоть и на кедровом масле. Вот, глянь-ка, — он хитро улыбнулся и принялся крошить оладушек на траву, голосом подманивая лесную птицу. — Кар-кар-кар!
Однако не птичка-синичка явилась на угощение — цвикнув, прибежал белочка рыжа, распушила хвостик, мордочкой благодарно ткнулась в крошево. И тут же дернулась и вытянулась, околев, видно, и впрясь оладушки-то были нехороши.
— Не учуяла, сердечная, издохла. Значит, такая у нее судьба, — Куприяныч вздохнул, вытер о штаны жирную ладонь. — И ты, дружок, не забывай, что существует рок. Только знай, что окромя его существует еще и отмеченность. Судьба это так, изначально предписанное, а отмеченность это божеское провидение. Оно дает возможность изменить свой рок, подняться над толпой, ускорить отработку кармы. Одним словом, разорвать круг Сансары. Так вот знай, что ты из отмеченных.
— Я? — удивился Тим, опустился на место и сразу расхотел въехать Куприянычу в ухо. — Врешь!
— Ну ты как девица красная, напрашиваешься на комплимент, — Куприяныч зевнул, погладил бороду, в голосе его послышалась грусть. — Идола видишь, самого высокого, перед ним еще черный камень вроде алтаря? Иди к нему, ход найдешь. Не дрейфь. Лезь. Путь откроют. А мы с тобой здесь больше не увидимся, я теперь тебе без надобности. Прощай. — Встал, обнял Тима и легонько подтолкнул. — Шагай. Без оглядки.
Тим и пошел, по голой, словно выжженной, светящейся земле. К огромному, в человеческий рост, каменному кубу. Когда дошел, не выдержал, посмотрел назад — ни Куприяныча, ни костра. Ничего, даже головешек не осталось. Все сгорело дотла, все осталось в прошлом. Зато в центральной грани куба обнаружился лаз, идеально круглый, как бы затянутый клубящейся дымкой. Тим, недолго думая, шагнул в этот призрачный туман и сразу очутился в объятьях темноты, непроницаемой, ощутимо плотной и как бы живой — мгновенно ощутил ее настороженность, тут же сменившуюся пониманием, расположением и чувством близости. А затем он услышал голос, негромкий, мелодичный, рождающийся прямо в мозгу, чем-то очень похожий на ласковое материнское пение. Только говорил мужчина, очень дружественно и понятно. То ли отец, то ли Рубин, то ли Андрон. Голос этот завораживал своей искренностью и пробуждал не мысли — рисовал конкретные, поражающие своей достоверностью образы. Будто кто-то разворачивал перед внутренним взором Тима монументальное, ничем не отличающееся от реалий жизни кино, с разноцветьем красок, фантасмагорией звуков, с необыкновенным, не поддающимся перу многообразием эмоций, переживаний и чувств. Он словно по-новой пережил все перепетии земной истории. С самого ее начала. Начала всех начал…
Андрон. Начало девяностых
А на завтра Андрон встал ни свет, ни заря, быстро умылся, неслышно оделся и тайон, не тревожа Оксану, выпорхнул из золоченой клетки. Путь его лежал на рынок, калининский и колхозный, где он не был хрен знает сколько лет. Внешне цитадель торговли ничуть не изменилась — все тот же обшарпанный фасад, мощные, запирающиеся изнутри на лом двери, голуби, шкрябающие лапами по ржавым скособочившимся карнизам. А вот вокруг… Вавилонсоке столпотворение, шатры блудниц вокруг храмя господня — киоски, лабазы, павильоны, будки. Все разномастное, крикливое, безвкусное. Правда, пока что тихое, скучное и безлюдное — Андрон все же таки приехал очень рано. На самом видном месте у рыночных ворот стоят гигантский ларь, похожий на вагон. Столыпинский. Маленькие окна его были зарешечены, двери обиты железом, стены выкрашены в гнусный зелено-камуфляжный колер. Наверху, над крылечком, шла надпись цинковыми белилами: «ТОО „Царь Борис“. Заходи и приятно удивись». Да, похоже, Андрон постарался тогда, приложился от души…
А между тем стал подтягиваться народ — зевающие ларечницы, не выспавшиеся сыны гор, начальствующие на рынке бригадиры-контролеры. Порыкивая моторами, начали кучковаться авто, извозчики-экспедиторы потащили в свои будки водку, тайваньское дерьмо, китайское говно и «красную шапочку» — отечественное средство для обезжиривания поверхности. Появилась и главнокомандующая Ксюша, но без всяких там брюликов, одетая невыразительно и просто. Все правильно, скромность — норма жизни. Брюлики небось остались в мерседесе, а он, родимый, где-нибудь неподалеку, на парковке.
«Да, эта далеко пойдет», — посмотрел своей зазнобе на ноги Андрон, одобрительно оскалился и купил себе заокеанский хот дог, густо сдобренный мексиканским кетчупом. Однако же на деле — вчерашнюю сосиску в черствой булке, политую разбодяженной томатной пастой. Не американскую горячую собаку — перестроечного остывшего кабсдоха. Пока он жевал без вкуса, к Царевскому вагону подалась нехуденькая пассажирка, привычно постучала в дверь и тут же была запущена внутрь ночным директором — нет, не пассажирка, проводница. Вернее, продавщица. Вскоре подтянулась и еще одна, поминиатюрней, поуже в кости. Андрон успел прикончить пса, пройтись по рынку, опробовать сортир, прочесть брошюрку про половой вопрос, полузгать семечек и озвереть от скуки, когда начальственно взревел мотор, и появился сам бывший капитан Царев — чертовски импозантный, на навороченной восьмерке. Он заметно потолстен, приосанился, преисполнился личной значимости, как видно демобилизация и приватизация здорово пошли ему на пользу. Похоже, даже выше ростом стал. «Ну, здравствуй, Борис Васильевич, — Андрон обильно сплюнул, тягуче, томатной пастой и, не удержавшись, улыбнулся сам себе, торжествующе и зло. — Вот и свиделись. Теперь не обижайся. Падла…» Он не торопясь сделал круг, запомнил номера восьмерки и медленно, с отсутствующим видом пошагал по городу по своим делам. Собственно никаких особых дел у него и не было, требовалось просто убить время до вечера. Посмотреть, как будет долго труженик Царев предаваться блуду на ниве спекуляции.
Андрон бродил долго, думал о своем, смотрел на окружающую, все еще чужую ему жизнь. Наконец — семь верст не клюшка — ноги занесли его к родному филиалу на пятак. Только не было уже ни пятака, ни филиала, только скопище цветочных киосков. Цыганок тоже не было, видимо, вымерли. Не вынесли преимуществ перестройки. В кафешке, где когда-то дрых в меренгах черный кот, понаставили игровых автоматов. Теперь ни кофе, ни мороженого, только однорукие бандиты. А ну-ка ша! Деньги ваши, станут наши! Или там кому-то не по нраву наш демократический процесс? Вобщем находился Андрон, нагулялся от души. Да только добавилось в ней дерьма и злости — ну и бардак же на этой воле. Нет, что ни говори, а на зоне порядка больше. Там шкварота не командует парадом. Не спит в углах. Не раскатывает на восьмерках с тонированными стеклами.