Потом вернулась в Петербург (до начала Брусиловского наступления)... Знаете что?.. Я уехала в Севастополь из Петербурга в тот день, когда сгорел Исаакиевский мост, деревянный.
Приехала на дачу Шмидта (почти через 10 лет после того, когда я там жила. Я жила в 7 году, а это было в 16-м). Меня родные встретили известием, что накануне был Гумилев, который проехал на север по дороге из Массандры. Затем до... приблизительно, до сентября я жила на даче с родными, а потом переехала в Севастополь, на Екатерининской улице наняла комнату, жила одна (потому что у них было негде жить). Перед этим я на неделю ездила в Бахчисарай, чтобы встретиться с одним моим другом. По возвращении из Бахчисарая наняла комнату, в которой прожила, приблизительно, до середины декабря. Туда я получила письмо Н. С. (об экзаменах). Все время он все-таки писал, - не было ни одной нашей разлуки, чтобы мы не переписывались. Довольно регулярно всегда писал, всегда присылал стихи.
В середине декабря я уехала в Петербург (в день убийства Распутина я через Москву проезжала) - прямо к Срезневским. (Когда я была в Петербурге в 16 году летом, я жила у Срезневских.) сочельник, по-видимому, мы вместе с Караваевыми собрались ехать в Слепнево. Неожиданно приехал Коля с фронта и поехал с нами (об этом есть рассказ Констанции Фридольфовны Кузьминой-Караваевой). В Слепневе я пробыла до середины (приблизительно) января 17 года, а Н. С. в Слепневе был 2 дня. Новый год мы уже без него встречали. Он уехал в Петербург, а из Петербурга - прямо на фронт. Тогда он "Гондлу" давал читать в Слепневе. Мы очень долго не виделись - громадный перерыв был.
Я приехала опять, поселилась у Срезневских. В январе письма мои - два письма неотосланных Анне Ивановне - 29-го или 30-го и 31-го января. Потом...
До середины июня, приблизительно, я жила у Срезневских. Тут революция, отъезд Н. С. - "На Салоникский фронт" тогда это называлось. Его приезды еженедельные, "Подделывателей" тогда читал - мне и Лозинскому. До революции мы с ним в Астории завтракали, когда он приезжал, были с ним у Сологуба, У Сологуба он прочел "Дитя Аллаха".
В июне уехала в Слепнево, а в сентябре вернулась в Петербург, опять к Срезневским. Зиму 17 - 18 гг. безвыездно провела в Петербурге (с Царским у нас все было кончено весной 16 года. А. И. зимовала 16 - 17 г. в Слепневе с Левушкой).
Потом, на Троицу 18 года, с Н. С. ездила в Бежецк последний раз. В августе 18 года с В. К. Шилейко уехала в Москву, в сентябре мы приехали на несколько дней вместе в Петербург и опять уехали в Москву. (Тут стили уже мешаются, начинается путаница стилевая... - если не "стильная"!)
В сентябре Н. С. был у нас и читал из "Шатра" - мне (в Петербурге). Пробыли там (в Москве) недолго и совсем вернулись в Петербург. Тут уже летних отъездов больше не будет. С этого времени я живу в Петербурге безвыездно, 2 раза я выезжала с тех пор из Петербурга - раз в Бежецк, на Рождество 21-го года, и в апреле 24-го года - в Москву и Харьков читать стихи...
Шереметевский дом - Фонтанка, 34 - с осени 18 года и до осени 20 года.
С осени 20 по осень 21 года - Сергиевская, 7 (это я там служила и там у меня было две комнаты при службе).
Потом с осени 21 года - Фонтанка, 18 - по осень 23-го.
В 1914 г. встреча с Блоком: добавить (приблиз. слова АА):
"Поезд остановился на маленькой станции. Вижу на платформе - Блок. Я очень удивилась... Потом оказалось, что это его станция - Подсолнечная... Я вышла из вагона... Он меня очень удивил... Блок всегда меня удивлял... Спросил - "Вы одна едете?" Поезд стоял минуты 3, вот, значит, сколько мы поговорили".
5.04.1925. Воскресенье
Н. Н. Пунин дал мне утром для АА письмо. АА его читала несколько раз. Когда я ей заметил это, она дала его мне: "Прочтите". Я прочел. Смысл его "я без тебя не могу работать"; затем - надежды на будущую совместную жизнь. Выражение: "Ты самая страшная из звезд". Называет АА оленем; меня - Катуном младшим. ("Пришли с Катуном младшим мне записку, и во всяком случае попроси его мне позвонить").
Письмо подписано "Катун М". Я спросил АА, что это значит, она, кажется, сказала: "Катун Мальчик".
АА записки Н. Н. Пунину не послала, но просила меня позвонить ему.
АА просит меня не упоминать в моем дневнике Бэби, да еще так, как я это делаю.
АА: "Можно подумать, что он моим любовником был! Просто влюблен был в меня..."
В 10 1/2 часов иду к Пунину, беру у него письмо АА и пакет для нее. Еду на вокзал. С поездом 11.30 отправляюсь в Царское Село, к А.А. Ахматовой. В 12 приезжаю, иду в пансион. (АА поместилась в пансионе на Московской ул., д. 1).
Поднимаюсь по лестнице - в столовой замечаю О. Э. Мандельштама и Над. Яковлевну. Завтракают. Удивлены моим приездом. О. Э., сказав, что АА еще не встала, тащит меня к себе.
Мандельштамы приехали сюда дней 10 назад, живут в большой, светлой, белой комнате. День сегодня чудесный, и комната дышит радостью и прозрачными лучами солнца. Обстановка - мягкий диван, мягкие кресла, зеркальный шкаф; на широкой постели и на круглом столе, как белые листья, - рукописи О. Э. ... Я замечаю это, а О. Э. улыбается: "Да, здесь недостаток в плоскостях!"...
АА живет в соседней комнате. Минут через 15 - 20 Над. Як. идет за ней они условились пойти сегодня утром на веранду и полежать на солнце. Возвращается вместе с АА. В таком освещении, в такой радости ослепительно белых стен АА кажется еще стройней, еще царственней. Приветливо здоровается со мной и с Ос. Эмильевичем; стоит - прямая, с глазами, грустными как всегда, глубокими и мягкими, как серый бархат. В руках - плед.
Уходят с Надеждой Яковлевной. Я остаюсь с О. Э. Он вдавливается, как птенец в гнезде, в глубокий диван. Я сажусь в кресло с другой стороны стола, прижатого к дивану.
Через 15 минут АА с Н. Я. возвращаются, но за эти 15 минут О. Э. рассказал, как они живут здесь, как здесь хорошо, что прожить здесь они рассчитывают долго, а отсюда, вероятно, поедут в Крым.
Я: "Как было бы хорошо, если б АА тоже поехала на юг!.. Ее здоровье просит юга, но сама она, кажется, не хочет ехать..."
О. Э.: "Да, АА необходимо поехать на юг... Я думаю, она не будет противиться такой поездке. Здесь она стала покорнее!"
О. Э. вспоминает свои разговоры с АА о Николае Степановиче.
О. Э.: "Вот я вспомнил - мы говорили о Франсе с Анной Андреевной... Гумилев сказал: "Я горжусь тем, что живу в одно время с Анатолем Франсом", и попутно очень умеренно отозвался о Стендале"...
О. Э.: "Это очень смешно выходит - что в одной фразе Николай Степанович говорит об Ан. Франсе, о Стендале... Я не помню повода, почему Николай Степанович заговорил о Стендале, - но помню, что повод к таком переходу был случайным".
О. Э.: "О словах Николая Степановича: "Я трус", - АА очень хорошо показала: "В сущности - это высшее кокетство"... АА какие-то интонации воспроизвела, которые придают ее словам особенную несомненность..."
О. Э.: "Николай Степанович говорил о "физической храбрости". Он говорил о том, что иногда самые храбрые люди по характеру, по душевному складу бывают лишены физической храбрости... Например, во время разведки валится с седла человек - заведомо благородный, который до конца пройдет и все что нужно сделает, но все-таки будет бледнеть, будет трястись, чуть не падать с седла... Мне думается, что он (Николай Степанович) был наделен физической храбростью. Я думаю. Но, может быть, это было не до конца, может быть, это темное место, потому что слишком уж он горячо говорил об этом... Может быть, он сомневался..."
О. Э.: "К характеристике друзей: он говорил - "У тебя, Осип, пафос ласковости!" - понятно это или нет? Неужели понятно? Даже страшно!"
АА и Н. Я. возвратились... Эти 15 минут доставили им удовольствие большое, но утомили их. АА идет к себе в комнату, приглашает меня через несколько минут зайти.
О. Э. сообщает, что скоро будет издаваться новая книжка его стихов вернее, не новая книжка, а старая - новым, дополненным изданием.
Я: "А как будет называться она?"
О. Э.: "Боюсь, надо будет придумывать новое название, чтоб затушевать переиздание в Госиздате".
О. Э. открывает шкаф и достает только что вышедшую книгу его "Шум времени". Ему не нравится обложка; ему кажется странным видеть на обложке название "Шум времени" и тут же внизу "Изд. Время". Ему не нравится бумага... А о содержании этой книжки О. Э. говорит, что он стыдится его. (Потом, когда он при АА сказал то же самое, АА возразила ему очень решительно, что ему не следует бранить себя и что не надо такой ложной скромности.)
О. Э., на том основании, что книжка эта его не удовлетворяет, до сих пор не подарил ее и даже не дал для прочтения Анне Андреевне. Мне он все-таки (после моих приставаний) дарит эту книжку и надписывает (но надписывает уже вечером, прощаясь со мной). Надпись такая: "Павлу Николаевичу Лукницкому в знак искреннего уважения. Детское Село, 5.IV.25. О. Мандельштам".
Возвращаясь с веранды, АА и Н. Я. застали нас за таким занятием: я читал из своего литерат. дневника выдержки, касающиеся разговора О. Э. с Е. И. Замятиным у ворот "Всемирной литературы", а О. Э. громко смеялся, причем весь вид его вполне совпадал с видом птенца, высунувшего из гнезда голову и до глубины своей души счастливого. Решительно, диван противоречит стилю О. Э.! Ему нужно всегда сидеть на плетеных стульях с высокими спинками, сидеть выпрямившись, и так, чтобы не было сзади тяжелого фона, мешающего впечатлению, производимому быстрыми поворотами его высоко вскинутой головы. Может быть, зало - полутемное, с острыми и строгими линиями потолка и стен, с тяжелыми и топорными, пропитанными схоластической важностью стульями, с большим столом, в полировке которого тонут напыщенные многовековые рассуждения на тему о существе Бога, рассуждения, упавшие в эту полировку во время тяжелого перелета из уст одного к ушам 12-ти других, ученых и забывших о существовании времени богословов, - может быть, такое зало - по контрасту с внешностью и по сходству с внутренним содержанием Осипа Эмильевича явилось бы тем, что мы привыкли называть стилем данного человека.
Возвращаясь с веранды, АА и Н. Я. застали нас за таким занятием: я читал из своего литерат. дневника выдержки, касающиеся разговора О. Э. с Е. И. Замятиным у ворот "Всемирной литературы", а О. Э. громко смеялся, причем весь вид его вполне совпадал с видом птенца, высунувшего из гнезда голову и до глубины своей души счастливого. Решительно, диван противоречит стилю О. Э.! Ему нужно всегда сидеть на плетеных стульях с высокими спинками, сидеть выпрямившись, и так, чтобы не было сзади тяжелого фона, мешающего впечатлению, производимому быстрыми поворотами его высоко вскинутой головы. Может быть, зало - полутемное, с острыми и строгими линиями потолка и стен, с тяжелыми и топорными, пропитанными схоластической важностью стульями, с большим столом, в полировке которого тонут напыщенные многовековые рассуждения на тему о существе Бога, рассуждения, упавшие в эту полировку во время тяжелого перелета из уст одного к ушам 12-ти других, ученых и забывших о существовании времени богословов, - может быть, такое зало - по контрасту с внешностью и по сходству с внутренним содержанием Осипа Эмильевича явилось бы тем, что мы привыкли называть стилем данного человека.
О. Э. смеялся от души, когда я читал свой дневник; он указал на то, что разговор передан правильно, и даже попросил прочесть мою запись снова - для Анны Андреевны.
Когда АА усомнилась, был ли действительно в этом разговоре такой тайный - смысл. О. Э. подтвердил, что был в самом деле, и именно такой.
1 час дня - я постучал в дверь к Анне Андреевне. Вероятно, до того, как АА здесь поселилась, душа этой комнаты совершенно походила на душу своей соседки. Но с той самой минуты, как АА впервые переступила порог этой комнаты, с той минуты что-то совсем неуловимое в этой комнате переменилось... Что-то в ней стало характерным для Анны Андреевны. Было ли это особое, по-новому, расположение мебели, были ли это большие, шитые черным шелком ширмы - так странно, но удачно дисгармонирующие с белизной стен и света, поющие о том, о чем может петь большой католический черный крест на груди женщины, в платье которой нет другого цвета, кроме ослепительно-белого. Или, может быть, это была тень, которую уронила на кровать, на столик у кровати и на целую треть комнаты большая, из грубой серой холстины занавесь, безропотно повисшая на 3-ем, последнем окне этой комнаты... Не знаю, что это было, не знаю, в чем было это характерное... Я даже думаю, что, может быть, все эти вещи были в этой комнате и были расположены именно так, как сейчас, еще до приезда АА, и что АА ничего не тронула, ничего не изменила в день своего приезда. Но это нисколько не меняет дела. Это значит только, что судьба АА была поселиться именно в этой комнате, в этой, а не в какой-либо другой. Ведь не потому, что АА так хотела, не потому, что в этом могла быть ее воля, - все комнаты квартир, в которых она до сих пор жила, все, как родные сестры, были одной и той же крови, все были затеряны в длинных темных коридорах, в узких и крутых лестницах и переходах, все дышало той же тихой (потому что бывает и звонкая) тишиной, все в своих ветхих стенах таило легенды об императоре Павле, о княжне Таракановой и катакомбах христианских мучеников - ибо есть какое-то неуловимое, как подводное течение, сродство между тем и другим...
АА в белой фуфайке, одетая, лежала на постели; серый плед взволнованно застыл на ее ногах. АА щекой прижалась к подушке, не смеялась, как всегда, не отыскивала в каждом предмете и в каждом сказанном слове какого-нибудь "неправедного изгиба", какой-нибудь узенькой прорехи, скрытой под тепленьким покровом обыденного; не отыскивала - как она делает всегда, для того чтобы одним намеком, одним движением голоса, одной интонацией сдернув этот покров, показать самому этому предмету, самому этому слову - сколько в нем скрытого, неожиданного и детски-смешного. Беспечной веселости, которой АА всегда так искусно замаскировывала свое настоящее, действительное, сегодня не было. Я заметил ей это, спросил, почему такая грустная она?
АА: "Вы должны знать - ведь я говорила, что так будет! У меня ничего не болит, вы видите, я могу ходить, температура не повышается... Как будто все хорошо - а вместе с этим я так ясно чувствую, как с м е р т ь л о ж и т с я с ю д а", - и произнося "сюда", пальцами коснулась своих волос и лба...
Неужели вправду на нее может действовать так Царское Село, со всеми воспоминаниями, с ним связанными?
АА: "Вы помните, какой я была в Петербурге, - пусть это было нервное возбуждение, пусть - но я была такая веселая! Мне так не хотелось ехать сюда..."
Я: "Но здесь Вы все-таки лечитесь, уход за Вами хороший... Хороший или нет, скажите?"
АА: "Хороший... Но там лучше было, там Маня была, я за каждым пустяком могла ее крикнуть, а здесь я стесняюсь..."
Ну, конечно - АА стесняется, ей не приходит в голову, что если она лишний раз позвонит прислуживающей, с той розовой и здоровенной ничего не сделается, между тем как для нее каждое лишнее усилие - вредно, каждое отзывается на ее здоровье.
Я: "Но там - подумайте только - разве можно было бы больной оставаться там? Помните, Валерия Сергеевна пришла к Вам и сказала: "Аня, да у тебя тут табачный дым облаком клубится!". - Мне было стыдно тогда - это ведь я так накурил тогда... Там все так было - ни водопровода, ничего самого необходимого для всякого здорового, а не только для больного человека..."
АА: "Я там и не лечилась совсем... Не лечилась - но зато и болезни не чувствовала... А здесь - видите - лечусь..."
В 3 часа, за час до положенного по расписанию обеда, АА предложила мне пойти со мной на Малую улицу - показать мне дом Гумилевых. В ответ на мое беспокойство - не слишком ли она утомлена для такой прогулки, не будет ли ей такая прогулка вредна, - АА уверила меня, что ей даже следует немного гулять и что это будет только полезно.
АА: "Не знаю только, успеем ли мы вернуться к обеду... Хотя это недалеко... Пойдемте..."
Надели шубы, вышли. Солнце ясное, милое... Воздух чистый... Но снег еще не весь растаял, и грязи и грязных луж местами не обойти. Идем неторопливо. АА лучистым взором показывает мне на дома, с которыми связаны какие-нибудь ее воспоминания, и рассказывает их. Идем по Московской... АА указывает на белый собор: "Вот в этом соборе Николай Степанович говел последний раз, в ... году. А вот это - Гостиный двор", - и АА перевела глаза направо: - "А там, дальше - гимназия, в которой я училась, только тогда она была совсем другая - теперь ее перестроили... Увеличили ее - пристроили сбоку и надстроили вверх"...
С Московской мы свернули направо - пошли мимо гимназии...
АА: "Из этой двери мы выходили на улицу, а вот здесь, в Гостином дворе, поджидали нас гимназисты - они выбирали это место, чтоб их не очень видно было..."
АА с грустью смотрит на грязные, испорченные тротуары, на сломанные заборы, на пустыри, где когда-то, она помнит, стояли хорошенькие, чистые дома.
АА: "Подумайте - этот город был самым чистым во всей России, его так берегли, так заботились о нем! Никогда ни одного сломанного забора нельзя было увидеть... Это был какой-то полу-Версаль... Теперь нет Царского Села..."
Я понял, что в Царском настроение АА не может быть хорошим; я думаю, каждый камень, каждый столбик - такой знакомый и такой чужой теперь попадая в поле ее зрения, причиняет ей физическую, острую боль. Я сам испытывал ее в продолжении всей прогулки, и я боялся думать о том, во сколько раз нужно ее умножить, чтоб почувствовать то, что чувствовала Анна Андреевна.
Когда мы, свернув на Малую улицу, шли по ней, АА обратила мое внимание на серый 3-этажный деревянный дом на левой стороне улицы.
АА: "Это дом Сергеева... Я здесь жила, когда мне было 3 года..."
Наконец еще издали АА показала: "А вот мы и дошли... Видите - зеленый домик с той стороны? Это дом Гумилевых..."
Я увидел 2-этажный, в 3 окна наверху и в 5 окон внизу, хорошенький деревянный домик с небольшим палисадником, из которого поднималось высоко одно только большое, теперь еще голое дерево; несколько других, маленьких и чахлых деревьев не смели протянуть свои ветви к окнам второго этажа. Дом, казалось, ничем не отличался от тех, мимо которых мы только что проходили, и от тысяч других, создающих такой привычный, обыкновенный для нас жанр всем маленьким городкам и местечкам Севера, городкам, войдя в которые можно безошибочно сказать, что в 30-ти или в 50-ти верстах отсюда находится большой город.
Вошли во двор - мимо окон кухни и ванной, обошли дом с другой стороны. Крошечный садик - в него выходит большое окно столовой, а за ним окно комнаты Николая Степановича... Минуту, может быть - две, стояли молча, потом АА повернулась, пошла... "Этот заборчик тоже разрушен... Тогда все было чисто, убрано, выкрашено. Теперь все так привыкли видеть вот такое разрушение (запустение?), что даже не замечают его...".
Выходя на улицу, АА показала мне гимназию: "Здесь Николай Степанович учился... Иннокентий Федорович здесь жил одно время...".