Утром Наталья Львовна поднялась по привычке, когда начали белеть окна. Она спала в эту ночь мало, забылась только под утро. Встала она не то чтобы разбитой, но охваченной одним желанием бросить дом своего мужа и этот городок, в котором прожила года три и где она как будто совсем не была собою. Как будто тянулся какой-то тяжелый полусон, но поняла это она только вчера, когда проснулась.
Когда она вышла в столовую, то первое, что ее остановило, было новое в доме: кто-то спал на диване. Первой явилась именно эта мысль: какой-то чужой человек спит на диване; только через момент она поняла, что это — Федор, но иначе чем о чужом она не могла уже о нем думать. И чтобы не разбудить его, этого чужого, она на цыпочках прошла на кухню, стараясь не скрипнуть дверью.
Пелагея уже возилась около плиты, однако Наталья Львовна заметила, что смотрит она как-то по-новому. И сразу же зашептала Пелагея:
— Боязно мне стало теперь у вас, прямо вам скажу, — вот что: боязно… И кажется так, что лучше всего будет мне от вас уйтить!
И хотя Наталью Львовну удивило то, что и Пелагея, как и она сама, решила за эту ночь куда-то уйти, она спросила с виду спокойно:
— Как это так уйти? Почему боязно стало?
— Да ведь вон какой приехал, — поспешно зашептала Пелагея. — И все меня допытывал, кто к вам сюда из мужиков приходил. «Никто, — говорю, — не приходил и даже нехорошо это с вашей стороны». А он мне, — Федор Петрович-то, — кулак свой прямо к самому носу поднес, а? Это как? хорошо это?.. А между прочим требует, чтоб я никому, боже избави, ни одним словечком не проболталась, что он приехал, — вот как! «Твое, — говорит, — дело такое: „Никого не видала, ничего не знаю!“ Вот твое дело!» Как же теперь, может, убил он кого, Федор-то Петрович, потому скрывается, а?.. «Я, — говорит, — и на улицу даже выходить не буду, а только нешто когда стемнеется совсем, потому что ночью все кошки серые».
— Убивать-то он, конечно, никого не убивал, — медленно находя слова, сказала Наталья Львовна, — даже и на фронте, ведь он в нестроевых, полковой каптенармус… Он боялся, как бы его свои же солдаты не убили. Дисциплины теперь никакой на фронте, и никто начальства слушать не хочет… Вот почему многие уезжают…
— А говорить, стало быть, об этом все-таки никому нельзя? — еще более испуганно спросила Пелагея.
— Если Федор Петрович так… советует не говорить, то, значит, он понимает свое положение… Поэтому говорить никому и не надо.
— А если полиция спросит?
Такого вопроса от Пелагеи не ожидала Наталья Львовна, и, подумав, она сказала:
— Полиция спрашивать тебя не будет, а сама сюда придет, если ей понадобится!
Когда она проходила через столовую обратно в спальню, то могла убедиться, что Федор спал крепко и что Пелагея напрасно шептала так таинственно.
То, что Федор, по словам Пелагеи, вынужден прятаться, как всякий дезертир, подняло ее в собственных глазах: правота была за нею, а не за ним, — ей прятаться ни от кого не было нужды. Выходило так, что не только Пелагея, но и она не должна была никому говорить, что в доме теперь ее муж. Между тем не зря Пелагея вспомнила о полиции: в домовую книгу должно быть вписано, что в доме Макухина живет с такого-то марта сам владелец дома Федор Макухин, и домовая книга с этой записью должна быть заявлена в полиции.
Какое-то превосходство свое над мужем почувствовала теперь Наталья Львовна и, хотя старалась проходить через столовую как можно тише, чтобы не разбудить Федора раньше времени, все-таки стала крепче.
А Федор спал долго: было уже двенадцать часов, когда он, наконец, заворочался на диване, загремел отодвинутым стулом и поднялся. Можно было понять, что ему мало приходилось спать в дороге, и она поняла это, когда, одетый, уже стоял он перед нею, виновато, по-довоенному улыбаясь ей, в то время как ее губы, как одеревенелые, не могли сложиться в улыбку. С минуту держалась на его лице, ставшем после долгого сна еще более одутловатым, эта виноватая улыбка и потухла. Он отвернулся к окну, и Наталья Львовна услыхала глухим голосом сказанное им:
— Пока что ни одна душа не должна знать, что я здесь, потому, понимаешь, с моей стороны так надо, а по закону выходит незаконно. Между прочим, власти царской, которой я должен был присягать, что буду служить верой, правдой, больше уже не существует, а другой власти, какая теперь, я не присягал, даже и не знаю толком, что это за власть такая, да и никто на целом фронте того не знает! По тому самому и бегут… А тут, может быть, знают и, чтоб пред новой властью отличиться, станут нас ловить, чтобы обратно на фронт доставлять, — вот! Одним словом, погодить надо с объявлением, — поняла или нет?
Тут Федор повернулся к ней и поглядел на нее в упор.
— Отчего же не понять? Поняла, конечно, — ответила она и отвернулась. И даже отошла поспешно, — пошла на кухню, давая этим понять и ему, что больше говорить о его положении ничего не надо.
И глаза ее в это время были отчужденно холодные и даже для нее самой непривычно серьезные.
Когда снова прошла из кухни через столовую Наталья Львовна, она увидела, что Федор стоял около окна и через занавеску глядел на улицу. Это прежде всего бросилось ей в глаза, что он не откидывал занавески, с вышитыми на ней журавлями, а глядел сквозь нее, чтобы его самого не разглядел кто-нибудь, проходя мимо дома.
И тут же самой себе призналась она, что не было у нее жалости к мужу, которому приходится скрываться: чужого не жалко.
А он обернулся к ней и по-прежнему деревянно и без малейшего оживления в плотном одубелом лице проговорил:
— Смотрю на всякий случай; нет ли еще кого из таких, какой тоже с фронта прибег и свободно себе ходит. — И добавил: — Приставу, конечно, если дать сотняги три, то он будет молчать, только вопрос в том, как эти три сотняги из банка взять… Конечно, и для домашности нам деньги тоже понадобятся, а как я сам за ними в банк заявлюсь, тут меня и на цугундер: каким манером в Крыму ты оказался, когда на фронте обязан быть? Это теперь нам вдвоем очень тонко обдумать надо, чтобы с деньгами быть, а не то чтобы с пустыми карманами. Хотя бумажки эти теперь уж мало что стоят, однако же и без них тоже никак нельзя.
Наталья Львовна ни одним словом не отозвалась на это и прошла в свою комнату.
С полчаса пробыла у себя она, все ожидая, что он отворит дверь и войдет, но он так и не отошел от окна.
А когда снова понадобилось ей пойти на кухню, он бросил ей вслед:
— Дал я этой дуре твоей Пелагее бумажку, чтобы молчала, ну да ведь бабий язык, он известный! Чтобы баба утерпела не сказать, хотя бы ее никто и не спрашивал, этого не жди… Ты бы ей со своей стороны тоже внушение сделала.
Наталья Львовна сочла нужным слегка кивнуть головой, но не обмолвилась ни словом. А Пелагея сказала ей шепотом:
— Вот страху на меня нагнал Федор Петрович-то ваш, ну и нагнал!.. Страху, говорю… «Ты, — говорит, — чтоб никому и ни-ни-ни! А то, говорит, пришибу, как все одно суку!»
— Это насчет чего он? — полюбопытствовала Наталья Львовна тоже почему-то шепотом.
— Да вот насчет того, что в свой собственный дом приехал! Диви бы в чужой, а то в свой… Не убил ли кого, а его полиция ищет? Аж боязно мне стало, — как хотите…
— Ну вот еще глупости выдумала, — «убил»! — успокоила ее Наталья Львовна, а сама подумала: «Может быть и в самом деле убил кого?» И тут же придумала, что сказать: — Долги у него здесь, а денег на руках пока нету, — нужно в банке взять, — только и всего.
И даже добавила:
— Хорошо, что ли, если сюда к нам приходить будут, требовать?.. А деньги в банке возьмет, сам будет искать, кому должен, чтобы расплатиться.
— Так, так, — деньги, это, конечно, — протянула Пелагея, но тощей шеей повела недоверчиво.
Войдя в столовую, где так же у окна за занавесками с журавлями стоял Федор, Наталья Львовна сама обратилась к нему, не подходя, впрочем, вплотную:
— Тебе неудобно самому идти в банк, — так что же тут такого? Напиши чек на мое имя, я пойду и получу.
— «Пой-ду»! — передразнил ее Федор. — В Симферополь пешком пойдешь?
— В симферопольском банке деньги?
— А то в нашем «Взаимкредите»? Да он теперь, должно быть, уж лопнул…
— Об этом не слыхала, чтобы лопнул… А в Симферополь могу хоть сейчас поехать.
— Сей-ча-ас? Как это так сей-час? — удивленно вытянул Федор. — Не завтракав, не обедав?
— Позавтракать и в дороге можно… А если сейчас не поехать, то до сумерек и не доберешься.
— До сумерек дай бог и теперь добраться: дорога грязная, — я ведь видел.
— За один день все равно не сделаешь этого…
— Обыденкой не выйдет дело… Придется ночевать там в гостинице… Пока приедешь, — банк закроют: банки в два часа закрываются… Ехать, так завтра с утра пораньше, а нынче извозчика договорить.
— Конечно, если завтра пораньше выехать, то будет гораздо лучше, — сразу согласилась она, довольная уже и тем, что может поехать.
— Конечно, если завтра пораньше выехать, то будет гораздо лучше, — сразу согласилась она, довольная уже и тем, что может поехать.
Завтракали вместе. Лицо Федора и за завтраком оставалось деревянным.
— Князь Львов будто стоит во главе теперь, — говорил он, жуя крутое яйцо. — Пускай себе он князь, но сила, однако ж, в том, что не великий, а маленький, вот что! Родзянко — помещик екатеринославский, Керенский — адвокат… Там другие еще всякие, — однако ж я им не присягал, и не смеют они от меня никакой службы требовать… Да там и не служба, — это в мирное время считается служба, а там, на фронте, сейчас ты живой, а через пять минут сапоги с тебя с убитого сымут… А также шинель твою и всю одежду мундирную обратно в цейхгауз сдадут, другим каким пригодится, — вот как на франте: не об человеке забота, а об одеже, об сапогах. А от вас, от людей, какое вы прежде название имели, — отодрали подковки, свалили вас в кучу, как все одно поленья, полковой поп вас отпел, кадилом над вами помахал и в яму вас общую свалили, — называется это «братская могила»… И в список вас занесли писаря на случай справок каких, — вот и вся ваша жизнь.
Наталья Львовна слушала Федора, и перед ней вставала не куча, а целая гора человеческих тел, едва прикрытых, а рядом другая гора грязных и дырявых шинелей, стоптанных и тоже дырявых и грязных сапог, мундиров и шаровар, которые должны будут пригодиться для других, пригнанных на фронт, — именно «пригнанных», как пригоняют гурты скота на убой. А все-таки, как ни странно казалось это даже самой Наталье Львовне, — она не чувствовала ничего, глядя на Федора, кроме очумелости: сидит за одним столом с нею чужой ей человек. Он — муж ее, но чужой, и это проникало в нее, как страх… А страх был такой ошеломляющий, что хотелось вот сейчас вскочить из-за стола, выскочить в дверь и бежать куда-то по улице… Куда? — все равно куда.
Вот почему она действительно вскочила и даже вскрикнула:
— Я поеду!.. Я сейчас же поеду!
Тогда Федор, одолев крутое яйцо, сказал хозяйственно, повторяя уже однажды сказанное:
— Прежде всего нам что надобно сделать? Прежде всего надобно денег в банке взять, — человек, который без денег, это не человек, а шваль! Деньги же мои, хотя их не так уж теперь много осталось, в симферопольском государственном банке лежат. А мне, в моем сейчас положении, ехать за ними нельзя, — вот какое выходит дело! Я поеду, а там везде сыщики: заметят, что возраст у человека военный и собой незаметно, чтобы хворал чахоткой, — сейчас к тебе проберется бочком, и пожалуйте бриться… Не иначе, как придется тебе поехать, — а я тебе чек на полторы тысячи рублей дам, — такое дело!
Когда Наталья Львовна вскрикнула: «Я поеду!» — Федор поглядел на нее понимающими глазами.
— Засиделась ты тут, конечно, два года сидишь да еще и с лишком большим…
— Сейчас и могу поехать! — повторила она.
— Сейчас?.. Сейчас уж девятый час идет. Пока извозчика договоришь, пока выедешь, будет не меньше, как десять… А езды считается битых пять часов… И то это если лошади хорошие. Ну, одним словом, за день не обернешься, чтобы тебе засветло домой вернуться. А ночью ехать с деньгами, это — не модель по нынешним временам: вполне могут ограбить!
— Значит, в гостинице лучше переночевать? — вставила быстро она. — Ну что же тут такого? Переночевать в гостинице! А завтра пораньше деньги получу и тут же назад, чтобы засветло приехать…
Говоря это, Наталья Львовна подумала вдруг, что у нее теперь предательски радостно должны сиять глаза, и, чтобы не обратил на это внимания Федор, она круто отвернулась к окнам.
Федор понял это по-своему и сказал:
— Смотришь, дорога не грязная ли будет? — Это, конечно, тоже надо иметь в виду… Дорога, я тебе скажу, такая, что считай все шесть часов туда, — шестнадцать верст считается подъем до перевала. С перевала вниз лошади сами, без кнута, бежать будут… Оттуда, значит, за пять часов. Да в банке — пускай всего час… Вообще считай двенадцать часов… Вот я почему и говорю: обыденкой не обернешь.
— Если вот теперь поеду, — излучая сияние глаз и даже как бы считая про себя часы, сказала Наталья Львовна, — то засветло доеду, не до банка, а до гостиницы; там переночую, а завтра утром в банк и как получу деньги, сейчас же, на том же извозчике, обратно. В девять если оттуда выеду, — в два приеду.
И, посмотрев на мужа взглядом вполне серьезным, она добавила:
— Этого ни на один день откладывать нельзя при твоем положении: могут и сегодня от кого-нибудь узнать, что ты самовольно отлучился, а не то чтобы отпуск получил, а завтра смогут тебя проведать, — вот деньги и пригодятся, — кому-нибудь сколько-нибудь сунуть, а?
Федор ответил ей не сразу. Он посмотрел ей прямо в глаза, посмотрел потом на дверь, как бы желая представить, кто именно может непременно в нее войти, чтобы его проведать, и только через минуту, не меньше, сказал тихо, но решительно:
— Что так, то так… Полиция чем живет? Хабаром, а не то чтобы своим жалованьем… Ну что ж, — когда такое дело, иди ищи извозчика… Только боже тебя сохрани проболтаться ему, что в банк за деньгами едешь!.. Боже сохрани! Слышишь?
— Что же я, девочка, что ли? — тоном обиженной отозвалась на это Наталья Львовна и тут же пошла в свою комнату готовить чемодан в дорогу.
4Бывают такие счастливые моменты в жизни людей, когда они будто перерождаются вдруг каждой клеткой своего тела. До последних мелочей ясно становится им, что надобно делать и как делать. Тяжесть их тела отлетает куда-то, — оно становится невесомым. Человек становится одно стремление, захватившее его целиком, и в действиях его не может уже проявиться ни малейшей ошибки. Так почувствовала себя Наталья Львовна после разговора с мужем. Войдя в свою комнату собираться в дорогу, она даже намеренно крепко притворила за собою дверь, чтобы ей не мешал Федор: пусть садится за свою чековую книжку, пишет для нее чек на полторы тысячи.
Она была похожа самой себе на заключенную в тюрьму, подготовившую уже все для своего освобождения, ожидавшую только момента, когда можно было совершить задуманный побег.
Момент этот настал. Ею как будто уже овладел кто-то невидимый, но все видящий сам, и ей нужно было как можно быстрее исполнять все, что он прикажет. А теперь он приказывал ей в последний раз пересмотреть все свои золотые вещи, которые были уложены ею еще ночью, а потом тут же надеть на свое платье другое, затем третье из более дорогих и новых, а сверх них меховую шубку. Она была просторная, и сколько под нею платьев, не мог бы угадать Федор.
Именно затем, чтобы не возбудить у него никаких подозрений, она брала с собою и небольшой чемодан, легкий на вид, хотя ей и жаль было того, что оставалось здесь из ее вещей. Но она как бы летела уже теперь, выходя из своей комнаты одетая и с чемоданом в руке, а в полете всякая лишняя тяжесть очень тяжела.
И тот невидимый, который руководил ею в побеге, подсказал ей, что она должна теперь погасить свою радость и принять вид озабоченно-серьезный. Придав себе такой вид, она и подошла к Федору.
— Уже собралась?.. Скоропалительно! — с нотой явного одобрения в голосе встретил ее Федор.
— А как же иначе? Надо же извозчика найти, чтобы засветло доехать, — озабоченно ответила она, беря у него чек.
— И как же у меня там в банке, — паспорт будут требовать? — спросила она, очень внимательно вглядываясь в то, что написал Федор.
— Зачем же им паспорт, когда чек на предъявителя? — объяснил он. — А паспорт, разумеется, возьми, раз придется в гостинице ночевать.
— Я и взяла, а то как же, — очень серьезно отозвалась на это она и головой прикачнула.
Чек она спрятала во внутренний карман шубки и, не ставя чемодана на пол, чтобы показать, что он очень легкий, обняла мужа, чтобы тут же поспешно летучей походкой ринуться в переднюю, отпереть выходную дверь и выскочить на улицу. Где и как найти извозчика, она знала.
А на улице первое, что ее встретило и обняло гораздо крепче, чем муж, была весна.
Мы всегда глядим, но редко видим.
Когда мы глядим на то, что уже примелькалось нам, то думаем в это время о чем-нибудь своем, иногда очень далеком от того, что кругом. Мы наперед знаем, что встретит наш глаз, когда мы будем продвигаться дальше и дальше. Мы будем проходить мимо известных уже нам домов, встречать ненужных нам людей, по которым бегло скользит взгляд. Мы смотрим на тротуарные тумбы, на приклеенную к стене большую, цветную и уже разодранную афишу и на многое еще, а видим в это время только того или тех, о ком думаем.
Бывает, что, увлекшись разговором с ними, мы не замечаем даже, что шевелим губами, хотя это замечают встречные и смотрят на нас удивленно.
Когда Наталья Львовна шла по улице теперь, она чувствовала себя так, будто никогда раньше не видела этой улицы, преображенной весною.