В тот вечер, когда состоялась премьера спектакля, Эди извела на Робина целую пленку: вот он исступленно носится по дому, размахивая руками – парусят черные крылья, несколько перышек облетают на огромный, потертый ковер. Вот обхватил за шею черными крыльями зардевшуюся портниху – засмущавшуюся Либби. То он снят с друзьями – с Алексом (пекарь в белом колпаке и халате) и самим Пряничным Человечком – хулиганом Пембертоном, у которого личико аж раскраснелось от злости, до того он стыдится своего костюма. Снова Робин – извивается от нетерпения, зажат у матери между колен, пока Шарлотта пытается его причесать. Задорная молодая женщина на снимках – это, конечно, мать Гарриет, но такой легкой на подъем, очаровательной мамы, в которой так и кипит энергия, Гарриет никогда не знала.
Фотографии завораживали Гарриет. Больше всего на свете ей хотелось ускользнуть из этого мира в их прохладную, синеватую прозрачность, где был жив ее брат, и стоял красивый дом, и все всегда были счастливы. Вот Робин с Эди в громадной, мрачной гостиной – оба стоят на четвереньках и играют в какую-то настольную игру, что это за игра была, она не знала, там были яркие фишки и надо было раскручивать разноцветную рулетку. Вот они снова, Робин стоит к объективу спиной и бросает Эди огромный красный мяч, а Эди, смешно выпучив глаза, подалась вперед, чтоб его поймать. Вот он задувает свечки на торте – девять свечек, это будет его последний день рождения, и Эди с Эллисон высовываются у него из-за плеча, они помогают ему задуть свечи, и смеющиеся лица так и сияют в темноте. Горячечный рождественский водоворот: сосновые ветки и мишура, под елкой гора подарков, на буфете посверкивает хрусталь – чаша с пуншем, блюда сластей и апельсинов. Стоят на серебряных подносиках припорошенные сахарной пудрой кексы, у каминных купидонов висят на шеях гирлянды из остролиста, и все хохочут, а в высоченных зеркалах отражается яркий свет люстры. На заднем плане Гарриет сумела разглядеть стоявший на праздничном столе знаменитый рождественский сервиз: с рисунком из алых ленточек, под которыми болтались позолоченные бубенцы. Сервиз этот побился при переезде, потому что грузчики его упаковали кое-как, и теперь от него ничего не осталось, кроме пары блюдец да соусника, но на фотографии вот он, целехонек – божественная роскошь.
И сама Гарриет родилась в канун Рождества, когда на дворе бушевала самая снежная за всю историю Миссисипи вьюга. В коробке-сердечке нашелся снимок и этого снегопада: по обледеневшей дубовой аллее, ведущей к “Напасти”, несется Прыгунок, давно умерший Аделаидин терьер – мчится к своей хозяйке, которая держит камеру, разбрасывая снег, обезумев от радости, застыв навеки с раззявленной пастью, счастливо предвкушая, как вот-вот напрыгнет на мамочку. Вдалеке виднеется распахнутая дверь “Напасти”, в дверях стоит Робин и весело машет фотографу, а за его пояс робко цепляется Эллисон. Он машет Аделаиде, которая и сделала этот снимок, и Эди, которая помогает ее матери вылезти из машины, и еще он машет своей новорожденной сестре Гарриет, которой он еще и в глаза не видел – ее только-только, в белоснежный сочельник, привезли домой из больницы.
Гарриет видела снег всего два раза в жизни, но всю жизнь помнила, что родилась в снегопад. И каждый сочельник (рождественские обеды теперь стали скромнее, печальнее, все собирались вокруг газовой горелки в душном, низеньком домике Либби и пили эггног) Либби, Тэт и Аделаида рассказывали одну и ту же историю, как они, значит, набились в Эдино авто и поехали в Виксбург, в больницу, чтобы по этакому снегу привезти Гарриет домой.
– Ты стала самым лучшим нашим рождественским подарком, – повторяли они. – А как радовался Робин! Накануне того, как мы поехали тебя забирать, он всю ночь не мог уснуть и до четырех утра и бабке своей спать не давал. А когда он тебя впервые увидел, когда мы уже принесли тебя домой, он минутку помолчал, а потом и говорит: “Мам, ты, наверное, у них там самого хорошенького малыша выбрала”.
– Гарриет была таким послушным ребенком, – вздохнула мать Гарриет, которая сидела возле горелки, обхватив колени руками. Рождество, как и день рождения Робина, и годовщину его смерти, Шарлотта переживала особенно тяжело, это все знали.
– Я была послушной?
– Да, солнышко, очень послушной.
И это была правда. Гарриет никогда не плакала и вообще никому не доставляла никаких неудобств, пока не выучилась говорить.
Была у Гарриет в коробке-сердечке и самая любимая фотография, которую она разглядывала снова и снова при свете фонарика: на ней Робин и Эллисон вместе с Гарриет сидят в гостиной “Напасти” под елкой. Насколько Гарриет было известно, это был их единственный общий снимок, единственное фото с ней в их старом доме. Ничто на снимке не указывало на то, что их ждет череда несчастий. Через месяц умрет старик-судья, они потеряют “Напасть”, а весной Робин погибнет, но тогда, конечно, этого никто не знал: на дворе было Рождество, в семье было прибавление, все были счастливы и думали, что счастье это будет длиться вечно.
На фотографии босая и насупленная Эллисон в белой ночной рубашке стояла рядом с Робином, который с восторгом и замешательством держал малютку Гарриет – как будто ему купили новомодную игрушку, к которой он пока не знал, как подступиться. За ними переливалась огнями елка, а в уголке снимка виднелись любопытные морды кота Вини и терьера Прыгунка, они были что те животные, которые пришли поклониться чуду в вифлеемских яслях. Улыбались сверху мраморные купидоны. Свет на фото был дробленый, сентиментальный, пылающий предвестием беды. К следующему Рождеству помрет даже Прыгунок.
Когда Робин погиб, Первая баптистская церковь объявила о сборе пожертвований в его честь – на них купили бы потом куст японской айвы или новые подушки на скамьи, но никто не думал, что денег соберут так много. Церковные окна – шесть штук – были витражными, с изображением сцен из жизни Христа, один из витражей во время вьюги пробило суком, и оконный проем с тех пор так и был забит фанерой. Пастор, который уж отчаялся прикидывать, во сколько обойдется церкви новый витраж, предложил на него и потратить собранные деньги.
Значительную сумму собрали городские школьники. Она ходили по домам, устраивали лотереи, торговали печеньем собственной выпечки. Друг Робина, Пембертон Халл (тот самый Пряничный Человечек из детсадовской пьески), отдал на памятник погибшему другу почти двести долларов – этакое богатство, уверял всех девятилетний Пем, хранилось у него в копилке, но на самом деле деньги он стащил из бабушкиного кошелька. (Еще он пытался пожертвовать обручальное кольцо матери, десять серебряных ложечек и невесть откуда взявшийся масонский зажим для галстука, усыпанный бриллиантами и явно недешевый.) Но и без этих внушительных пожертвований одноклассники Робина собрали весьма солидную сумму, а потому вместо того, чтоб снова вставлять витраж со сценой брака в Кане Галилейской, было решено не только почтить память Робина, но и отметить так старательно трудившихся ради него детей.
Новое окно представили восхищенным взорам прихожан полтора года спустя – на нем симпатичный голубоглазый Иисус сидел на камне под оливковым деревом и разговаривал с очень похожим на Робина рыжим мальчиком в бейсболке.
пустите детей приходить ко мне
– такая надпись бежала по низу витража, а на табличке под ним было выгравировано следующее:
Светлой памяти Робина Клива-Дюфрена
От школьников города Александрии, штат Миссисипи
“Ибо таковых есть Царствие Небесное”.
Всю свою жизнь Гарриет видела, как ее брат сияет в одном созвездии с архангелом Михаилом, Иоанном Крестителем, Иосифом, Марией, ну и, конечно, самим Христом. Полуденное солнце текло сквозь его вытянувшуюся фигурку, и той же блаженной чистотой светились его одухотворенное курносое личико и озорная улыбка. И так ярко оно светилось потому, что чистота его была чистотой ребенка, а значит – куда более хрупкой, чем святость Иоанна Крестителя и всех остальных, однако на всех их лицах – в том числе и на личике Робина – общей тайной лежала тень вечного равнодушного покоя.
Что же именно произошло на Голгофе или в гробнице? Как же плоть проходит путь от скорби и тлена до такого вот калейдоскопного воскресения? Гарриет не знала. А вот Робин – знал, и эта тайна теплилась на его преображенном лице.
Воскресение самого Христа очень ловко называли таинством, и отчего-то никому не хотелось в этом вопросе докопаться до сути. Вот в Библии написано, что Иисус воскрес из мертвых, но что это на самом деле значит? В каком виде Он вернулся – как дух, что ли, как жиденький какой-нибудь призрак? Но нет же, вот и в Библии сказано: Фома Неверующий сунул палец в рану от гвоздя у Него на ладони; Его во вполне себе телесном обличии видели на пути в Эммаус, а в доме одного апостола Он даже немного перекусил. Но если Он и впрямь воскрес из мертвых в своей земной оболочке, где же Он сейчас? И если Он взаправду всех так любил, как сам об этом рассказывал, то почему тогда люди до сих пор умирают?
Что же именно произошло на Голгофе или в гробнице? Как же плоть проходит путь от скорби и тлена до такого вот калейдоскопного воскресения? Гарриет не знала. А вот Робин – знал, и эта тайна теплилась на его преображенном лице.
Воскресение самого Христа очень ловко называли таинством, и отчего-то никому не хотелось в этом вопросе докопаться до сути. Вот в Библии написано, что Иисус воскрес из мертвых, но что это на самом деле значит? В каком виде Он вернулся – как дух, что ли, как жиденький какой-нибудь призрак? Но нет же, вот и в Библии сказано: Фома Неверующий сунул палец в рану от гвоздя у Него на ладони; Его во вполне себе телесном обличии видели на пути в Эммаус, а в доме одного апостола Он даже немного перекусил. Но если Он и впрямь воскрес из мертвых в своей земной оболочке, где же Он сейчас? И если Он взаправду всех так любил, как сам об этом рассказывал, то почему тогда люди до сих пор умирают?
Когда Гарриет было лет семь-восемь, она пришла в городскую библиотеку и попросила дать ей книжек про магию. Но открыв эти книжки дома, она пришла в ярость – там были описания фокусов: как сделать так, чтобы шарик исчез из-под стаканчика или чтоб у человека из-за уха вывалился четвертак. Напротив окна с Иисусом и ее братом был витраж, изображавший воскрешение Лазаря. Гарриет снова и снова перечитывала в Библии историю Лазаря, но там не было ответов даже на простейшие вопросы. Что рассказал Лазарь Иисусу и сестрам о том, как он неделю пролежал в могиле? И что, от него так и воняло? А он сумел потом вернуться домой и жить с сестрами, как и прежде, или теперь все соседи его боялись и потому ему, может быть, пришлось уехать куда-нибудь и жить в одиночестве, как чудищу Франкенштейна? Гарриет никак не могла отделаться от мысли о том, что будь она там, то уж рассказала бы обо всем поподробнее, чем святой Лука.
Но, может, это все была выдумка. Может, и сам Иисус никогда не воскресал, а люди просто придумали, что Он воскрес, но если Он и впрямь откатил камень и вышел из гробницы живым, то почему тогда этого не мог сделать ее брат, который по воскресеньям сиял подле Него?
И это стало самой большой навязчивой идеей Гарриет, породившей все другие ее навязчивые идеи. Потому что больше “Напасти”, больше всего на свете – она хотела вернуть брата. Или найти его убийцу.
На дворе был май, со дня смерти Робина прошло уже двенадцать лет, и как-то утром Гарриет сидела на кухне у Эди и читала путевые журналы последней экспедиции капитана Скотта в Антарктику. Она ела яичницу-болтунью с тостом, и книжка лежала у нее под локтем, возле тарелки. По пути в школу они с Эллисон часто заходили к Эди позавтракать. Дома у них за готовку отвечала Ида Рью, но раньше восьми утра она не приходила, а их мать, которая, впрочем, вообще почти ничего не ела, обычно завтракала сигаретой, иногда разбавляя ее бутылкой “Пепси”.
День был будний, но каникулы начались, и Гарриет не надо было идти в школу. На Эди был фартук в горошек, она стояла у плиты и готовила яичницу себе. Чтение за столом она не слишком одобряла, но пусть уж Гарриет читает, все легче, чем одергивать ее каждые пять минут.
Вот яичница и готова. Она выключила плиту, пошла к буфету за тарелкой. При этом ей пришлось переступить через другую свою внучку, которая распласталась ничком на кухонном линолеуме и монотонно всхлипывала.
Всхлипывания Эди проигнорировала, осторожно перешагнула через Эллисон и ложкой переложила яйца на тарелку. Опять осторожно обошла Эллисон, уселась за стол рядом с погруженной в чтение Гарриет и молча принялась за еду. Нет, для такого она уже старовата все-таки. С пяти утра на ногах и все это время – с детьми.
Беда была с их котом, который лежал на полотенце в коробке возле головы Эллисон. Неделю назад он перестал есть. Потом начал вопить, когда до него дотрагивались. Кота принесли к Эди, чтоб Эди его осмотрела.
Эди умела обращаться с животными и частенько думала, что из нее вышел бы отличный ветеринар или даже врач, если бы в ее время девушки таким занимались. Она вечно выхаживала то котят, то щенков, спасала птенцов, выпавших из гнезд, промывала раны и вправляла кости попавшим в беду животным. Об этом знали не только ее внучки, но и все соседские дети, которые вечно тащили к ней не только своих прихворнувших питомцев, но и всех бездомных кошечек-собачек и прочих зверьков.
Эди животных любила, но сентиментальничать не сентиментальничала. И чудес не творила тоже, напоминала она детям. Деловито осмотрев кота – тот и вправду был вяловат, но с виду вполне здоров, – она встала и отряхнула руки об юбку, пока внучки с надеждой глядели на нее.
– Лет-то ему сколько уже? – спросила она.
– Шестнадцать с половиной, – ответила Гарриет.
Эди нагнулась и погладила беднягу – кот жался к ножке стола, таращился на них – безумно, жалобно. Этого кота она и сама любила. Котик был Робина. Тот его летом подобрал на раскаленном тротуаре, когда кот помирал и даже глаз уже не мог раскрыть, и с робкой надеждой притащил ей – в сложенных ковшиком ладонях. Эди пришлось попотеть, чтоб его спасти. Опарыши проели котенку бок, и она по сей день помнила, как он лежал покорно, не жалуясь, пока она промывала рану, и какая красная потом была вода.
– Он ведь поправится, правда, Эди? – спросила Эллисон, которая уже тогда была готова разреветься. Кот был ей лучшим другом. После смерти Робина он привязался к Эллисон: ходил за ней по пятам, как что убьет или стащит – нес ей (дохлых птиц, лакомые кусочки из мусорного ведра, а однажды каким-то загадочным образом притащил даже непочатую пачку овсяного печенья), а когда Эллисон пошла в школу, кот каждый день без пятнадцати три принимался скрестись в заднюю дверь, чтоб его выпустили и он мог встретить ее на углу.
И Эллисон обходилась с котом куда нежнее, чем с родственниками. Она вечно с ним разговаривала, подкармливала с тарелки курицей и ветчиной, а ночью брала к себе в кровать, где он укладывался у нее на шее и засыпал.
– Наверное, что-нибудь не то съел, – сказала Гарриет.
– Поживем – увидим, – ответила Эди.
Но, похоже, все было, как она и думала. Ничем кот не болел. Старый он был, вот и все. Она пыталась кормить его тунцом, поить молоком из пипетки, но кот только жмурился и сплевывал молоко, которое пенилось у него в пасти противными пузырями. Накануне утром, пока дети были в школе, она зашла на кухню, увидела, что кота, похоже, скрутило в припадке, завернула его в полотенце и отнесла к ветеринару.
Когда девочки пришли к ней вечером, она им сообщила:
– Уж простите, но поделать ничего нельзя. Утром я кота носила к доктору Кларку. Говорит, его надо усыпить.
Гарриет могла бы тоже истерику закатить, с нее бы сталось, но она восприняла новости на удивление спокойно.
– Бедный старичок Вини, – сказала она, присев возле коробки, – бедный котик, – и погладила его вздрагивающий бок. Как и Эллисон, она очень любила кота, хотя он, правда, ее не особо жаловал своим вниманием.
Зато Эллисон вся так и побелела:
– Что значит – усыпить?
– То и значит.
– Ни за что. Я тебе не позволю.
– Мы ему больше ничем не поможем, – резко ответила Эди. – Ветеринару лучше знать.
– Я тебе не дам его убить.
– Ну а чего ты тогда хочешь? Чтоб несчастное животное еще помучилось?
У Эллисон затряслись губы, она рухнула на колени рядом с коробкой, где лежал кот, и истерично зарыдала.
Это все было вчера, в три часа пополудни. С тех пор Эллисон от кота не отходила. Ужинать она не ужинала, от подушки с одеялом отказалась и так и пролежала, плача и подвывая, всю ночь на холодном полу. Эди где-то с полчаса просидела с ней на кухне, деловито пытаясь ее вразумить – мол, все мы смертны, и Эллисон пора бы с этим смириться. Но Эллисон рыдала все громче и громче, и тут уж Эди сдалась, поднялась в спальню, захлопнула дверь и уселась за детектив Агаты Кристи.
Наконец около полуночи – Эди глянула на стоявшие возле кровати часы – рыдания стихли. А теперь вот снова-здорово. Эди отхлебнула чаю. Гарриет с головой ушла в приключения капитана Скотта. На другом краю стола стоял завтрак Эллисон, к которому она так и не притронулась.
– Эллисон, – позвала ее Эди.
Эллисон не отвечала, плечи у нее ходили ходуном.
– Эллисон. Ну-ка садись и позавтракай, – это она уже третий раз повторяла.
– Я не хочу есть, – сдавленным голосом отозвалась Эллисон.
– Знаешь что, – рявкнула Эди, – с меня хватит! Взрослая уже, а так себя ведешь. Ну-ка, кончай валяться! Чтоб сию же секунду встала с пола и села завтракать. Ну все, хватит. Еда стынет.
В ответ несся только страдальческий вой.
– Ох, ну и черт с тобой, – сказала Эди и снова принялась за яичницу, – как хочешь. Что, интересно, учителя бы твои сказали, если б видели, как ты тут бьешься в истерике на полу, будто дитя малое.