Старость шакала - Сергей Дигол 2 стр.


Удача, которую Митрич будто носил с собой — в одном кармане с четками и «Макаровым», впервые оказалась по другую сторону решетки. Сам же он, как назло, как раз находился за ней, коротая очередной, седьмой в жизни срок.

— Дайте только выйти! Дайте же выйти! — кричал он и грозился грохнуть — нет, не Ляха с Аполлоном, а ублюдка в судебной мантии.

Надо же было додуматься: посадить человека в преддверии крупнейшей геополитической катастрофы двадцатого века, как формулировал пятнадцать лет спустя сам Митрич, сидя в одиночке за одним столом с Валентином Касапу.

Свои прежние сроки Митрич принимал как должное и даже нужное. В тюрьме, где ничто не отвлекало от дел, он чувствовал малейшие колебания нитей, которыми опутал криминальный мир республики. В середине семидесятых он даже добился продления истекшего было срока: опасался на свободе, как он сам говорил, «выпасть за канаты».

— Чтобы боксер озверел, его надо оцепить канатами, — часто повторял он.

Тюрьма была для Митрича чем–то вроде санатория и рабочего кабинета одновременно. Здесь он был сыт, силен, уверен, и, как опытный шофер, точно знал, что ждет за поворотом.

И вдруг, в девяносто втором…

— Ничего, дайте только выйти, — грозил Митрич, но от этих увещеваний пользы было не больше, чем шизофренику — от самолечения.

Война подходила к концу и каждый новый день являл Митричу новые признаки поражения.

Только странная это была война. Если бы у Нептуна, владыки морей и океанов, была подводная лодка, он, возможно, и достиг бы той степени могущества, к которому привык Митрич, сидя в кишиневской тюрьме. Можно субмарину назвать темницей Нептуна, а можно — неприступным убежищем, наводящим страх на и без того покорных обитателей морских глубин. В своей лодке Митрич безошибочно угадывал движение каждой, самой мелкой рыбешки, да что там — малейшее помутнение воды не ускользало от его внимания. Он знал, что его боятся и точно знал, кто, когда и где его перестанет бояться, как если бы обшивка субмарины была оснащена сверхчувствительным датчиком. Он контролировал все, пока его лодка не оказалась в подводной — не расстрельной, но не менее коварной — пещере, выход из которой кто–то поспешно замуровал. Передатчик продолжал работать, но ничего, кроме бессильного бешенства, поступавшие известия Митричу не приносили.

Апелляции, которыми он завалил суд, отклонялись с быстротой пробивающего талоны компостера. Его защитники — из Москвы были выписаны звезды российской адвокатуры — словно сговорились: один исчез за день до судебного заседания, второй не менее внезапно взял самоотвод и уехал в срочную командировку, из которой так и не вернулся, третий и вовсе умер, сиганув с балкона гостиничного номера. Погибали и те, кого Митрич называл опричниками — этих изводили оптом и в розницу. То сразу пятеро взорвались в мерсе в самом центре Кишинева, то ведавший кассой бывший вундеркинд по кличке Минфин не проснулся после ночи с любовницей. Но большинство людей Митрича — а любое большинство тяготеет к победителям — спокойно и незаметно перетекло к новым хозяевам.

Да–да, к двум из трех, хотя никому уже и в голову не приходило назвать Митрича третьим. Все что у него осталось — полный грев, который Лях и Аполлон не решились отобрать, а еще — воспоминание об утраченной власти.

— Касапу, пора! — постучав — в камере Митрича орать не полагалось даже дежурным — робко заглянул Санду.

— Закрой, — даже не обернулся Митрич, и дежурный тут же исчез.

— Давай еще выпьем, — поднял кувшин Митрич, и вылил остаток вина в кружку Валентина.

«Бульк!», ответила кружка, и Валентин заметил, как в темном вине исчезает, уходя на дно, что–то тускло–золотистое. Валентин поднял кружку и, глядя в ставшие вдруг цепкими глаза Митрича, выпил до дна, не разжимая челюсти. Не закусывая, Касапу нащупал языком что–то холодное, царапнувшее губу изнутри, и сразу определил, что это гильза.

— Ну, с богом, — поднял пустой кувшин Митрич и повернулся к двери — дежурный!

Валентин встал и, молча поклонившись Митричу, вышел через открывшуюся дверь. Поднял руки, оперся о стену, расставил ноги и подождал, пока его нехотя, словно стряхивая с одежды пыль, обыщет Санду.

Ну, Митрич! Ну, старый бестия!

Если капитан субмарины, заметив в пещере щель, достаточную для прохождения водолаза, ничего не предпринимает — дерьмо он, а не капитан.

Касапу шел по тюремному коридору и чувствовал, как слюна наполняется металлическим привкусом.

Значит, он и есть тот самый водолаз, хотя поначалу Валентин подумал было о бутылке с посланием, которой так наивно доверяют последнюю надежду все потерпевшие кораблекрушение.

Значит, послание в гильзе, а Валентин, в отличие от безмозглой бутылки, знает имя адресата.

Значит, Рубец, который, по словам Митрича, крышует кишиневский рынок.

На Валентина словно напялили бронежилет — идти было тяжело, но с каждым шагом он ощущал себя все уверенней, будто держал за щекой не гильзу, а оберег.

Он снова коснулся ее языком, словно боялся, что металл растворится в слюне.

Оставалось облачиться в скафандр и выплыть через главные ворота кишиневской тюрьмы.

***

Рубцом оказался Николай Семенович Мунтяну — во всяком случае, на этом настаивала серебристая табличка на двери кабинета. В верхней части ее, в два ряда, громоздились, толкая друг друга, важные буквы: «ООО Муниципальное предприятие Центральный рынок», а под фамилией примостилось скромное «директор» — именно так, с маленькой буквы. Слово «Рубец» на табличке отсутствовало.

В кабинете директора муниципального предприятия Валентин почувствовал себя непутевым пассажиром, соскользнувшим с подножки улетающего в будущее экспресса. Дыша белизной стен, сверкая обрамленными в пластиковые рамы стеклами (кажется, такие окна называются стеклопакетами), кабинет Рубца скрипел, жужжал, свистел всевозможными чудесами техники — факсом, компьютером и еще одним устройством, из которого бумага выходила с уже отпечатанным текстом, словно внутри умещалась первоклассная стенографистка в придачу с печатной машинкой. Вдобавок ко всему, к ремню на брюках Рубца крепился диковинный, размером с ладонь, черный прямоугольник, на котором имелось что–то вроде табло калькулятора.

— Пейджер, — ответил Рубец на вопросительный взгляд Валентина и, пожав руку, гостеприимно указал на кресло у окна.

— А что делать, сейчас без этого никуда — добавил он, щурясь в отверстие гильзы, попавшей к нему с рукопожатием Валентина, — миллион дел в день, только успевай крутиться. Уберешь руку с пульса — нет гарантии, что завтра у самого с сердцебиением проблем не будет. Вот он и спасает — Рубец кивнул на пейджер, — хотя скоро, базарят, беспроводные телефоны будут.

Покопавшись в столе, Рубец нашел изящный пинцет и уже извлек было из гильзы — аккуратно и быстро — крошечную, завернутую в целлофан бумажку, как вдруг замолчал стрекотавший до этого факс. Бросив на стол весточку Митрича, Рубец ловко сорвал с аппарата длиннющий свиток. Несколько минут он молча читал, хмуря брови, и Валентин, вдруг почувствовавший себя ничтожно мелким в огромном кожаном кресле, вежливо кашлянул.

— Ну так вот, — встрепенувшись, Рубец стал аккуратно складывать свиток, — сейчас каждый должен быть на своем месте. Делать то, что лучше всего умеет. Прошли времена, когда кухарка управляла государством. Рыночная экономика, так–то братан. А где же еще быть рыночной экономике как не на рынке? — он рассмеялся неожиданным фальцетом.

Братан!

Сказать, что Валентин почувствовал себя мерзко — ничего не сказать. О чем он, эта гнида? На зоне такие чушки боялись заговорить с Валентином, сторонились смотрящего даже взглядом. Во всем виде Рубца было слишком много несоответствующего его положению: мелкий, вертлявый, с реденькими пшеничными волосами и бегающими голубыми глазками, в красном, не по мерке, пиджаке, рукава которого он беспрестанно одергивал к локтям, обнажая бледные кисти. На безволосых пальцах его, под широченными перстнями, скрывались бледно–синие наколки.

Директор, мать его! Да он за последнего баландера не сойдет, а разносчиками всегда берут мужиков крупных — чтобы по десять похлебок за раз донести, да случись заварушка, вовремя дать деру, расчищая площадку профессионалам — головорезам с дубинками, наручниками и стволами.

Что ж, приходилось привыкать к тому, что за тюремными стенами все перевернуто с ног на голову.

— Нужны спецы, — продолжал разглагольствовать Рубец, — а с теми, кто трется вокруг, и так перебор. Менты, налоговики, санстанция бля, таможни. Хорошо, что я, так сказать, из этой сферы, так хоть с крышей вопрос решен.

Он решил с крышей! Блядь, неужели теперь на воле кругом такие вот авторитеты?! Не был бы Валентин голоден, как выброшенный за забор состарившийся сторожевой пес, он бы уже заблевал свежеотремонтированный кабинет.

— Нужны спецы, — продолжал разглагольствовать Рубец, — а с теми, кто трется вокруг, и так перебор. Менты, налоговики, санстанция бля, таможни. Хорошо, что я, так сказать, из этой сферы, так хоть с крышей вопрос решен.

Он решил с крышей! Блядь, неужели теперь на воле кругом такие вот авторитеты?! Не был бы Валентин голоден, как выброшенный за забор состарившийся сторожевой пес, он бы уже заблевал свежеотремонтированный кабинет.

— В общем, место я тебе нашел, — Рубец поднялся и подошел к окну, выходившему на овощные ряды.

Валентин тоже встал и стал смотреть вниз — туда, где из движущихся навстречу, чтобы перемешаться друг с другом, потоков людей, то там, то здесь выпадали одинокие фигуры и, словно перебежчики, устремлялись под навес овощного павильона. Еще с минуту их потускневшие силуэты можно было различить в полумраке, после чего они растворялись под тенью гигантской пластиковой крыши, а когда выплывали назад — чтобы вновь унестись могучей людской рекой, их было уже не узнать — казалось, и одежда на тех, прежних, была другая, а уж баулов в руках — так точно на порядок меньше.

— Супер! Что скажешь, а! — Рубец толкнул Валентина плечом, и Касапу поморщился — то ли от внезапно удара, то ли от идиотского слова.

— Что скажешь, старик? — повторил, усаживаясь за стол, директор.

Тут же в кабинет вошли три крепыша в кожаных куртках, и Валентин решил, что у Рубца где–то под столом спрятана кнопка, которую он незаметно нажал. Не сказав ни слова, здоровяки уставились на хозяина, не удостоив Валентина даже случайным взглядом.

— Условия такие, — поджав губы, Рубец защелкал зажигалкой и, к ужасу Валентина, поднес ее, вспыхнувшую, к зажатому в пальцах посланию Митрича.

— Сдаешь всю кассу моим людям…

Бумага занялась нехотя, и Рубец, кивнув на парней в коже, по–прежнему игнорировавших Валентина, словно директор общался сам с собой, повернул крохотный свиток загоревшимся концом вниз — так, чтобы целиком утопить его в пламени.

— Двадцать процентов от заработанного — твои. Оплата в конце недели, день можешь выбрать сам…

Спрятав зажигалку в карман, Рубец бросил бумажку, вернее то, что от нее осталось, в пепельницу — дотлевать, испуская дух в виде белого дыма.

— Сейчас с ребятами познакомишься, пройдешься, так сказать, по цеху, осмотришься.

Пока парни в коже продолжали невозмутимо и, как показалось Валентину, слегка надменно смотреть в глаза Рубцу (интересно, а как он успевал смотреть в глаза сразу троим?), у Валентина где–то внутри словно уронили рельсу: он почувствовал, что не в состоянии пошевелиться. От бессилия у него задрожали руки, а еще — от одной мысли, что ему, еще вчера смотрящему в кишиневской тюрьме, теперь, чтобы не сдохнуть на воле, придется горбатиться на какого–то недоноска, в котором так жестоко ошибся Митрич.

— Это все, что я могу для тебя сделать — развел руками Рубец.

— А что делать–то?

В душном кабинете — на стене висел ящик, который Валентин принял за кондиционер, но он почему–то не работал — повисла пауза, и Касапу почувствовал, что духота становится невыносимой.

— Да, постарел Митрич, — подмигнул своим молодчикам Рубец, — а мне сказали, что ты — профи.

— Я смотрящий, — насупился Валентин.

Парни в коже одновременно повернулись к Валентину, будто услышали кодовое слово.

— Кто–кто? — театрально подставил ладонь к уху Рубец, — я что–то не расслышал.

— Смотрящий!

— Смотрящий под кем? Не под грозным ли Митричем, а? Да вот он, твой Митрич, — схватив пепельницу, Рубец перевернул ее, обрушив на стол снегопад из пепла, — нет его больше! — он вскочил, поправляя брюки. — А ты — щипач, причем первоклассный. Для тебя здесь, на рынке — эльдорадо просто! Тьма народу и у каждого кошелек. Митрич ему сдался! Другой бы ползал тут, ноги целовал, что к себе беру. Кому ты бля такой нужен…

Валентин слушал Рубца молча, потрясенный — нет, не его словами — а собственными мыслями. Мать твою за ногу, а ведь купился! Как это, оказывается, просто — торговать собой! И одновременно — продавать других.

— А, может, Митричу хотя бы, — начал Валентин, не понимая, кто заставил его, вскочив с кресла, пятиться спиной к выходу — возможно, Рубец, который, словно забыв о присутствующих, стал озабоченно раскладывать папки на столе, — может, помочь как–то, я не знаю…

— Все, идите, идите, — не переставая перекладывать папки, быстро кивнул на дверь Рубец, и парни в коже ретировались.

— Сожгли–то зачем? — уже в дверном проеме почти прошептал Валентин.

Закрывал он за собой осторожно, стараясь не хлопнуть дверью, но все равно хлопнул, успев услышать ответ Рубца:

— Это все, что я мог для него сделать.

***

— Девушка, ну долго еще?! Забирайте товар, люди ждут!

Расползающаяся к низу, словно тающий снеговик, тетка с засохшими томатными косточками на переднике поверх спортивных штанов, нетерпеливо трясла кульком с помидорами.

— Подождать можете, да? — нервно запихивая кошелек в сумочку, огрызнулась покупательница, блондинка в темных очках.

— Очередь, говорю, ждет! Очки бы сняла!

Что тут началось! Сотканное из сотен голос мерное жужжание, покрывавшее овощные ряды, разорвали, многократно отражаясь о крышу павильона, два женских визга, перебивавших друг друга целых три минуты, из которых Валентину Касапу хватило первых двух секунд.

Очень скоро Валентин понял, что едва истекшее заключение променял на новую тюрьму. На этот раз — огороженную четырьмя стенами кишиневского рынка. Если это и был перевод с одной зоны на другую, то — с понижением. Пошмонать, на правах смотрящего, забивших на понятия зэков в их собственных камерах Касапу не мог, да и не было больше никакого смотрящего Касапу. Не было, впрочем, и зэков, а лишь рабы рынка: реализаторы, грузчики, кладовщики и прочая почти дармовая сила, и еще — щипач Валентин Касапу.

В качестве персональной камеры, за пределами которой Валентину настоятельно рекомендовали не распускать умелые руки, ему отвели овощной павильон, и видимо поэтому Касапу получил от Семена Козмы, острого на язык начальника охраны рынка, новое прозвище. Хотя, почему новое? Погонял на Касапу никогда не лепили, даже для авторитетов он всегда был просто Валентином, а тут придумал же — «Вегетарианец». Питаться, однако, Валентину хотелось не только растительной пищей, и он плюнул — хоть горшком называйте, лишь бы поближе к печи. Пошустрить в соблазнительных мясном или молочном павильонах Валентин не решался: мешало данное Рубцу слово и служба Семена Козмы, что была крепче любой, самой убедительной клятвы.

Правда, еще одно препятствие Валентин придумал для себя сам. Пообтеревшись пару недель, он решил, что охотиться будет только на женщин и исключительно на тех, кто решился на покупку. Шастающие между рядами, лишь бы поканючить о заоблачных ценах бабы его не занимали. Он ждал, когда покупательница расстегнет сумочку и достанет на сгущаемый пластиковой крышей свет кошелек.

Насколько этот, изобретенный им же механизм, идеален, Валентин не подозревал, пока не попал, как ему показалось в начале, случайно, на репетицию одной странной речи.

Вообще–то Рубец вряд ли рассчитывал на такого слушателя. Выскочив из здания администрации, директор отчаянно вертел головой, пока не наткнулся взглядом на сутулую фигуру старика в песочной кепке.

Так Валентин во второй раз оказался в огромном кожаном кресле, у окна в кабинете директора.

— На рынке мужчина особо остро ощущает свою вторичность, — читал Рубец, нервно вышагивая перед Валентином, — много ли удовольствия недовольно сопеть в спину благоверной и уныло закатывать глаза, пока та выбирает капусту потверже, а у тебя и без всякой капусты ладони изрезаны ручками пудовых сумок, задевающих при ходьбе асфальт. В компании с женщиной мужчина на рынке жалок — нет, не из–за перегруженных рук; в конце концов, тяжести — по мужской части. Унизительна сама диспозиция: инициативная женщина уходит в отрыв, пассивный мужчина плетется сзади и, если и не отстает, то напоминают скорее заглохшую машину, взятую на буксир. Между прочим, женщине ничуть не легче: представьте себе, каково это — буксировать под завязку груженый самосвал. Только вместо троса между женщиной и мужчиной — узы брака. Да, как не горько кому–то сознавать, но вся жизнь мужчин протекает в соответствии с неумолимой формулой семейного движения: баба, словно поводырь, тянет мужика вперед, причем к своей (он поднял палец) цели, пропуская его вперед лишь при необходимости. Как правило, чтобы пробить головой стену, внезапно возникшую на ее пути. Так правомерно ли упрекать мужчину в отсутствии энтузиазма? Чему должен радоваться, бреясь субботним утром, мужчина, обреченный подчинить свою личность явно не знающей границ женской воле? Не лучше ли так называемым семейным психологам отвлечься от расхолаживающей кабинетной атмосферы, от безликих теорий и запылившихся многотомных руководств? Пройдитесь по рынку, дорогие знатоки человеческих душ, и, может быть, тогда вы решитесь признаться, хотя бы себе, что истинная проблема многих семейных пар — в систематически подавляемом врожденном лидерстве, которое, тем не менее, не вытравить из ген даже самых безвольных мужчин.

Назад Дальше