Той ночью ей с трудом удалось подыскать слова для молитвы. Она разбиралась в жизни до того плохо, что сравнить поведение Клеманс ей было не с чем – Жанна не знала, что в таком возрасте почти каждая девушка норовит оборвать связи с родным домом. Целых два года, опуская, что ни ночь, голову на подушку, она думала о Клеманс. Воображение Жанны рисовало ей бедняжку в той же самой общей спальне сиротского приюта, в какой сама она провела многие годы, в той же постели, окруженной чужими людьми, следующей суровым правилам и, – она свою девочку знала, – дрожащей от холода. Жанна так страстно ждала дня, когда Клеманс вернется домой, снова займет свою комнату и за нею снова можно будет ходить. Но ее птенчика сменил чужой кукушонок – вертихвостка и самозванка. А та Клеманс умерла.
Клеманс оставалось доучиться еще год. Когда дочь уехала в монастырскую школу, мадам Лагард начала словно бы чахнуть. Она просыпалась среди ночи и обнаруживала, что заснуть больше не может. Перейдя комнату, мадам брала свечу, спускалась в гостиную и сидела там, глядя на догорающие угли в камине. Чтобы не беспокоить супруга своими ночными блужданиями и дать ему досуг для философских изысканий, она перенесла одежду и вещи в комнату Клеманс. Там, сказала она, и вид из окна получше, и постель поудобнее.
Жанну эта перемена напугала. Она считала, что замужняя женщина не должна покидать супружеское ложе, да и не нравилось ей относить суп и ячменный отвар наверх, когда мадам Лагард чувствовала себя «слишком усталой», чтобы спускаться в столовую. Ну и то, что она видела в комнате своей Нину, ей тоже нисколько не нравилось. Мадам Лагард день за днем оставалась в ночной сорочке и о внешности своей нимало не заботилась – простоволосая, нечесаная, с грязью под ногтями. В комнате были книги, однако она, по всему судя, никогда их не читала. Просто сидела у окна, глядя поверх светло-зеленого поля на цепочку тополей, тянущуюся вдоль реки. Она уверяла, что сон покинул ее, а между тем проводила долгие дневные часы в постели, закрыв глаза.
У самой Жанны выбора, одеваться или нет, не было никогда. Надумай она, живя на молочной ферме, остаться в сарае и не подоить коров, говорила себе Жанна, так за милую душу вылетела бы оттуда, да еще и оплеуху получила бы напоследок. Она не могла понять, почему месье Лагард терпит такое поведение жены, однако он словно ничего и не замечал.
Когда Клеманс было почти двадцать, она привела домой молодого человека, чтобы познакомить с родителями. Этьен Демаре оказался сыном адвоката, носил кожаные сапоги для верховой езды, бежевый сюртук и заправленный в жилет шейный платок из белых кружев. Голову он, оглядывая гостиную, держал несколько набок – нос задирает, решила Жанна.
В тот вечер месье Лагард пригласил в гости месье и мадам Мешене; Мешене уже не был мэром, однако эта чета оставалась самой важной в деревне, единственными людьми, которых Лагард счел достойными знакомства с тем, кто может, как он полагал, стать его зятем. Ужин заказали в харчевне, и в семь часов он прибыл в повозке, сопровождаемый звяканьем фарфора. Жанна ворчала, что еда эта ничем не лучше той, какую могла бы приготовить она, хотя, если сказать правду, блюда привезли необычные – яблочный тарт, сыры и оленину со сморчками и картофелем.
Молодой Демаре стоял у камина, рассказывая о лесистом поместье под Шатодэном, которым владела его семья; Лагардам, никогда так далеко на север не забиравшимся, название это ничего не говорило. Образование Демаре получил, по его словам, в Париже и собирался вернуться туда, чтобы заняться адвокатской практикой, – когда наберется опыта. Он говорил, а Клеманс не сводила глаз с его красивого лица, лишь изредка окидывая быстрым взглядом гостиную, чтобы понять, какое впечатление производит молодой человек на родителей. Мадам Лагард, которую уговорили приодеться для такого случая, сидела рядом с дочерью, стараясь изобразить внимание.
После ужина, во время которого все пили вино, разговор пошел более непринужденный.
– А скажите, месье, – спросила у Демаре мадам Мешене, – думаете ли вы поселиться когда-нибудь в вашем семейном поместье?
Вопрос этот она задала тем же фальшивым тоном, каким приветствовала у харчевни Клеманс.
– О нет, дорогая мадам, – ответил Демаре. – Меня ужасает вечное безмолвие этих пространств[28].
Наступило молчание, все переглядывались, а Демаре склонил голову набок.
– Вы, разумеется, узнали, – произнес он, – слова одного из величайших наших философов?
– Месье Лагард узнал наверняка, – сказала мадам Мешене. – Его в наших краях считают философом.
Лагард, кашлянув, поддернул жилет. Цитату он не узнал.
– Паскаль, – сообщил Демаре. – Конечно, он говорил о небесах.
– Конечно, – согласился Лагард.
– Он ведь, кажется, прославился каким-то пари? – сказала Клеманс, помнившая кое-что из услышанного в школе.
– Совершенно верно, – ответил Демаре и поклонился ее отцу, уступая ему право вести разговор.
Однако о пари Паскаля – сказавшего, что, поскольку о бытии Бога нам достоверно не известно, то на всякий случай лучше прожить земную жизнь достойно, чем вести себя дурно и рисковать вечным проклятием, – месье Лагард, по-видимому, не слышал. Мадам Лагард взволновалась настолько, что попыталась сменить тему беседы, но весь следующий час вежливый Демаре продолжал предлагать хозяину одну за другой возможности показать себя в лучшем свете. Он начинал произносить известные цитаты и умолкал, предоставляя месье Лагарду случай закончить, притворился, будто забыл, кому из философов принадлежит максима «Воздерживаюсь»[29], однако никакого ответного света, ни даже искры в глазах Лагарда не вспыхивало, и в конце концов мадам Мешене издала лишь наполовину подавленный смешок.
Марсель встретился взглядом с Клеманс и произнес одними губами: «щенястая сука», и Клеманс расхохоталась так, что ей пришлось покинуть гостиную, чем вечер и завершился.
В девятнадцать лет Марсель надумал поступить на военную службу. К битве под Фридландом он совсем немного не поспел, однако после двух лет муштры, грошовых, перемежавшихся скукой приключений, карточной игры и беготни за юбками оказался летней ночью на дунайском острове Лобау, где его корпус разместился бок о бок с итальянскими и германскими союзниками. Марсель курил трубку у себя в палатке и болтал с товарищами, тоже младшими офицерами, о том, чем они займутся в Вене после того, как выиграют сражение.
В настоящей битве ему довелось участвовать впервые, и сложилась она не так хорошо, как предрекали генералы. Перед союзниками стояли австрийцы – на равнине, которую они, как это ни странно, часто использовали для маневров, – и битва началась с наступления союзной пехоты по всему фронту. К вечеру Марсель оказался среди тех, кто получил приказ закончить сражение за один день, нанеся главный удар по центру австрийцев. Им удалось быстро отбросить врага за Ваграмские высоты, однако к наступлению сумерек часть Марселя была отрезана от своих. Австрийцы, перестроившись, отогнали союзников далеко назад, вернув себе все, что те успели захватить.
Марсель бежал в полутьме, слыша лязг стали и пушечную пальбу, и больше не чувствовал себя ни солдатом императора, ни частью Великой армии; происходившее больше смахивало на игры с деревенскими мальчишками по дороге в школу, петлявшей между живых изгородей. В этом хаосе он стрелял во все, что двигалось, и убил солдата в белом мундире – скорее всего, как позже сообразил Марсель, союзника-саксонца.
Он еще крепко спал в своей палатке, когда на рассвете австрийцы пошли в неожиданное наступление. День получился долгим и страшным, сосредоточенная на острове артиллерия французов вела ураганный огонь по беспомощной австрийской пехоте, которая упорно продвигалась вперед, пока не потеряла столько людей, что дальше идти не смогла. На утро третьего дня корпус Марселя, весь предыдущий день проведший в бездействии, снова получил приказ идти в атаку и вскоре после полудня вступил в деревню под названием Маркграф-нойзидль.
Марсель и еще с десяток французских пехотинцев бежали по улице мимо лавок булочника и торговца скобяным товаром. Как странно, думал Марсель, что эти лавки закрылись всего на какой-то день – на время, пока творится нечто, называемое историей, – а завтра снова станут торговать хлебом и гвоздями. Вообще говоря, от постоянного напряжения он проголодался и на один безумный миг даже решил остановиться и ограбить булочную. Но тут послышался предостерегающий крик. Марсель обернулся и увидел, что из боковой улочки выбегают австрийские солдаты. Расстояние оказалось слишком близким, чтобы стрелять, и французы – от ярости и страха – бросились в штыковую атаку.
Что касается остатка дня и исхода битвы при Ваграме, Марсель узнал о них только через две недели – австрияк снес ему клинком левую половину лица, оставив его стоять на коленях, сжимая окровавленными руками уцелевшие зубы и нижнюю челюсть.
Что касается остатка дня и исхода битвы при Ваграме, Марсель узнал о них только через две недели – австрияк снес ему клинком левую половину лица, оставив его стоять на коленях, сжимая окровавленными руками уцелевшие зубы и нижнюю челюсть.
В ту ночь санитары-носильщики оттащили его на перевязочный пункт и оставили лежать на земле, ослабевшего от потрясения и потери крови. В настоящий армейский госпиталь он попал лишь через несколько дней, там выяснилось, что рана его, хоть и серьезная, не воспалилась, и хирург спросил, желает ли Марсель, чтобы лицо его попытались восстановить, по возможности придав ему сходство с прежним? Альтернатива, сказал хирург, состоит в том, чтобы просто почистить и заштопать то, что уцелело, но тогда Марсель будет походить на безносого нищего из тех, что просят подаяние на обочинах парижских улиц. Марсель попросил хирурга сделать, как тот считает лучшим.
Через три месяца Марсель получил почетную отставку и вернулся в дом семьи Лагард.
Он загодя написал домой о своем увечье, дав родителям время подготовить пир в честь возвращения блудного сына.
В тот вечер семья собралась в гостиной, и Марсель приступил к рассказу о пережитом им с тех пор, как он два с лишним года назад покинул деревню. Говорить ему было трудно, поскольку он лишился части языка, однако Марселю хотелось, чтобы родители узнали, каково это – совершить ночной марш, прибыть полуживым от усталости на какое-нибудь чужеземное поле и получить приказ идти в бой, где от тебя потребуются все твои силы, вся бдительность, это вопрос жизни или смерти, и после бежать, убивать и собирать своих мертвецов. Хотелось, чтобы родители поняли, какие чувства испытывал он к людям, вместе с которыми окунался в хаос сражения в Австрии или в скуку казарм в сырых предгорьях Вогезов.
Однако отец перебивал его, чтобы рассказать о новом мэре, бывшем строительном подрядчике или сообщить, сколько денег удалось выручить от продажи участка одному кагорцу. Мадам Лагард молчала, недоуменно глядя на сына.
Марсель снова попробовал заинтересовать родителей.
– На третий день мы получили приказ от самого императора, – начал он. – Я видел его близко. Роста он малого, ненамного выше нашей Кротихи. Но глаза его горят неистовым огнем. Генералы преклоняются перед ним и боятся его. Маршала Бернадотта он отстранил от командования в самый разгар сражения.
– Мы сообщим Клеманс о твоем возвращении, – сказала мадам Лагард. – Но сейчас я слишком утомлена, чтобы поддерживать разговор.
– Я завтра пошлю ей письмо с дилижансом, который пойдет в Юзерш, – сказал месье Лагард. – Чем ты намереваешься заняться теперь, Марсель?
– Думаю выучиться на аптекаря.
– А кто будет платить за твою учебу?
– Я получил кое-какие деньги от армии.
– Да, но когда все они выйдут?
Терпение Марселя лопнуло.
– Когда они выйдут, я поступлю актером в «Комеди Франсэз». А если там много заработать не удастся, подамся в разъездную труппу уродов.
Чем он занялся на самом деле, так это стал проводить многие часы в обществе Жанны. Он еще не оправился настолько, чтобы искать работу, и потому после утренней прогулки усаживался в гостиной и читал. Жанна, покончив с уборкой дома, приходила туда же и садилась с шитьем под свет, лившийся из широкого, смотревшего на дорогу окна.
– Что ты читаешь? – однажды спросила она.
– Библию, – ответил Марсель. – Думаю, ты изучала ее в сиротском приюте.
– Мы ничего там не изучали. Работали да молились, больше у нас ни на что времени не оставалось.
– В армии один мой приятель рассказывал истории, которые вычитал в Библии, – сказал Марсель. – Вот я и решил почитать ее.
Даже самые благочестивые католические семьи Лимузена с книгой этой знакомы не были и руководствовались в жизни проповедями священников и примерами святых. Марсель читал ее впервые и испытывал восторг, которым полагал необходимым поделиться с первым попавшимся человеком, а таким оказалась Жанна.
Он читал Библию как приключенческий роман, с изумлением, возраставшим от страницы к странице. Братоубийство в поле; сын, приносимый в жертву любящим отцом во исполнение отданного бестелесным голосом приказа; дитя, плывущее в корзинке среди тростников; море, которое вздымается и расступается, образуя две стены из соленой воды; старик, глядящий на землю, в которую он никогда не сможет вступить. И самое главное, жестокий, неумолимый бог и неимоверной доблести люди, сражающиеся, чтобы выжить в созданном этим божеством варварском мире.
Марсель взялся читать Библию вслух, а Жанна смотрела на него, поджав губы и недоверчиво на него поглядывая. Кто они, эти израильтяне, считавшие себя такими избранными и великими? Поскольку она верила в вечное присутствие незримого сверхъестественного духа, неопалимая купина и манна, сыпавшаяся с небес, большого впечатления на нее не произвели; чудеса израильтян показались ей аляповатыми и обманными. Да и ясного представления о других странах и народах она не имела. Как и о Франции, что лежала за пределами Лимузена, – Жанна подозревала, что саму эту «Францию» выдумали парижане – для того чтобы жиреть за счет и вправду существующих мест, Бретани, к примеру, или Лангедока.
Марсель попытался объяснить Жанне, где находится Святая земля. Показал ее на глобусе, который стоял в комнате отца, и лишь тогда сообразил: Жанна понятия не имеет, что изображает этот вращающийся жестяной шар. Читая вслух рассказ о печи огненной, пламя которой не коснулось троих праведников, он почувствовал, как горло ему сжимает благоговейный трепет. Но затем поднял взгляд к окну, у которого шила Жанна, и увидел, что эти поразительные события ничего для нее не значат, – поскольку никак не соотносятся с чем-либо из пережитого ею.
Однако дни шли, и в ее отношении к Библии совершались медленные перемены: Жанна стала ждать чтений, хоть они ее и пугали. Истории судей израильских первыми пробили брешь в латах ее сопротивления. Самсона она сочла дурнем, заслужившим своим тщеславием и похотливостью смерть под развалинами храма, который он обрушил себе на голову. Но когда Иеффай стал перед битвой с аммонитянами молить своего жестокого Бога о помощи, в его тревоге обнаружилось нечто понятное Жанне, – в особенности то, как он постарался сделать свою просьбу более приемлемой, пообещав в случае победы принести Богу жертву – первое живое существо, какое увидит по возвращении домой. Жанна почти забыла про его обет, когда Марсель добрался до того момента, когда Иеффай, который после долгого дня возвращается с победой домой, встречает – подумать только! – свое единственное дитя, дочь, выбегающую из дома, чтобы обнять отца.
– Этот Бог Израиля – он истинный? – как-то спросила Жанна.
– То есть?
– Он же не настоящий Бог, верно? Не наш.
– Думаю, подразумевается, что это Он и есть, – сказал Марсель. – Но до того, как породил сына.
– Нашего Спасителя?
– Да.
– Не понимаю.
– Да и никто толком не понимает. Мы же не знаем, как устроен наш разум или почему мы живем. Оттого людям и необходима вера.
– Я знаю, как устроен мой разум, – заявила Жанна.
– По-настоящему нет. Этого даже философы не знают. Я видел на поле боя человеческий мозг, он точь-в-точь такой, как на прилавке мясника в Треньяке.
Жанна велела ему не говорить глупости.
Марсель улыбнулся:
– Когда-нибудь кто-то сумеет, наверное, понять все, каждую мелкую подробность работы наших умов – и не просто философ, а ученый.
– Да какой, о Господи, от этого будет толк? – спросила Жанна. – Это же ничего не изменит.
Впрочем, подобные разговоры случались у них нечасто. Обычно Жанна, отрываясь от шитья и бросая взгляд на лицо Марселя, думала только одно: это не Марсель, это кто-то другой. Левую сторону лица покрывала кожа, снятая со спины Марселя хирургом во время операции, делать которую тот научился, пожив в Индии. Однако Жанна думала, что человечьей кожи хирургу не хватило и он пришил – около лба, там, где росла необычайно густая щетина, – кусочек свиной. Впрочем, на шее и на щеке заплата прижилась хорошо, а вот спина заживала медленно и нуждалась в ежедневных перевязках. Жанна оказалась единственной, кто взялся выполнять эту задачу, она каждый день меняла повязки Марселю, ложившемуся для этого ничком на свою кровать. Обработав рану, присыпав ее тальком и покрыв чистой тканью, она быстро проводила ладонью по завиткам на шее молодого человека, чего, когда он был ребенком, делать не решалась. Марсель переворачивался на спину, однако в лицо ему Жанна не смотрела, потому что он не был для нее прежним человеком.
Марсель постепенно набирался сил; на душе у него светлело, когда он смотрел через гостиную на старую служанку и видел, как мало-помалу ее меняет то, что он читает. Цари Израиля, похоже, были ей отвратительны, она с нетерпением, с крестьянской злобой, вызывавшей у Марселя улыбку, ждала их падения. Давида Жанна невзлюбила сразу и нисколько не удивилась, когда тот стал похотливо поглядывать на купавшуюся голышом Вирсавию, жену Урии. Когда же Давид подстроил смерть Урии, поставив его во время сражения в первый ряд воинов, Жанна пришла в восторг – не потому, что Урия ей не нравился, но потому, что случившееся подтвердило ее невысокое мнение о Давиде. То, что читал ей Марсель о последующем приходе к Давиду пророка Нафана, Жанна слушала вполуха. Нафан рассказал царю про богатого человека, у которого было все, но он возжелал пуще всего единственную овечку, принадлежавшую бедняку. И отнял ее. Царь Давид, услышав рассказ пророка, ужаснулся. Царь явно не понял, что это притча, принял ее за правду и повелел Нафану назвать ему того человека, чтобы сурово наказать его.