Иногда, правда, особенно во время стоянок больших пассажирских теплоходов, Васёну вдруг на какое-то мгновение пронизывало диковинными запахами, красками, речениями неведомого ей далекого и загадочного мира, существовавшего где-то в верховьях, и душу ей порой ожигала щемящая боль какая-то, зов какой-то болезненный, но судно отходило - и все вставало на свои места: и река, и небо, и скользящие вдоль него гуси. И вместе с береговой тишиной ее властно обступали знакомые с детства запахи: просмоленных канатов, пиленого леса, дыма печей, не таявшего над селом ни зимой, ни летом.
Связанная с дебаркадером с самого своего соломенного вдовства, то есть лет не меньше пяти, Васёна давно привыкла угадывать прибывающие суда по гудкам, и потому, когда из-за поворота выплеснулся надсадный полухрип-полусвист, она безошибочно определила: "Куйбышев" - маленький лопастной пароходик, что курсировал с попутным грузом и местными пассажирами между Горбылевом и Нижневирском.
- Ползет, Родион Васильевич! - позвала она своего начальника Плахина. Готовь груз!
Плахин вышел заспанный, вялый. Потянулся, зевнул скучно:
- Идет утюжок... Один свист, а грузу на копейку.
Был Плахин не по здешним местам смугл и волосат, хотя и всю жизнь провел вокруг шестьдесят шестой. "От заезжего молодца", - подшучивали над ним в селе, но он только хмуро усмехался в ответ и молчал. Вообще без крайней надобности вытянуть из него слово считалось делом довольно хлопотливым. И, наверное, по этой причине в свои сорок лет Родион все еще ходил в бобылях. И только во хмелю становился он веселым и разговорчивым. В дни Родионовых загулов полсела ходило навеселе. А сам Плахин, вынув из-за пазухи знакомую всем затрепанную тетрадку в клеенчатом переплете, читал собутыльникам стихи собственного сочинения, вроде: "Наша жизнь - это арфа; две струны на арфе той; на одной играет счастье, грусть играет на другой". Или изречения, тщательно выписанные им из разных книжек, вроде: "Иной раз, прекрасный взгляд ранит смертельнее, чем свинцовая пуля"; "Бывают деревья прекрасны на вид, но ядовиты по вкусу"; "Чем беспощаднее ненависть, тем ослепительнее будет любовь" - и эдаким манером до полного собственного бесчувствия. Читал - и вздыхал, и сокрушался, и плакал от восторга и умиления. С похмелья же Родион ходил как в воду опущенный, прятал ото всех глаза и угрюмо молчал...
- Меньше, чем в два захода, не осилит, - недобро усмехнулся Плахин, следя за неуклюжим разворотом "Куйбышева". - Шантрапа. На велосипеде ходить. И то на трехколесном.
Пароходик и вправду дважды промазал и пришвартовался с большой натяжкой. Капитан, молодой, долговязый парень в сбитой набекрень мичманке, виновато поерзав замученными глазами в сторону Родиона, кисло осклабился:
- Салажат, понимаешь, всучили, вот и плавай с ними... Аз взмок, орамши...
Плахин брезгливо поморщился:
- Чего орать-то? Не лошадь... Груз есть?
- Ни-ни. Пассажира вот только доставили... У вас ведь с женихами, видно, туговато. - Он подмигнул Васёне. - Хватай, Васёна, пока не перехватили.
А пассажир уже сходил по выдвинутым сходням на дебаркадер. В парусиновом плащике, который как-то уж очень угловато топорщась, облегал его жидковатую плоть, в резиновых не по росту сапогах, со спортивным чемоданчиком в руке и вещмешком за плечами, он выглядел совсем мальчиком, по ошибке сошедшим на чужой пристани. С растерянным любопытством оглядывались вокруг серые близорукие глаза. Всем своим видом он уже заранее располагал к жалостливой усмешке.
Родион, оглядев гостя, только крякнул досадливо и ушел к себе. Пассажир потоптался, потоптался вокруг своего чемоданчика, потом пошел к береговым сходням, но тут же повернул обратно.
- Послушайте, - нерешительно и смущенно окликнул он Васёну, - вы не скажете, как мне в сельсовет попасть?
Что-то трогательное было, подкупающее в его настороженной робости, и Васёна, против обыкновения, добродушно снизошла:
- Да какой же сейчас, мил человек, сельсовет? Их там и днем-то с ауканьем не отыщешь, а теперь к ночи время.
Гость замолк в растерянности, и опять пошел к сходням, и опять вернулся.
- Что же делать? - спросил он скорее себя, нежели ее. - Вот задача.
Васёна посочувствовала:
- А вы что же, из району?
- Да... Я буду здесь учительствовать... В школе. - Он запнулся и уже совсем бездумно добавил: - Русский язык и литература... Может быть, вы подскажете, кто бы мог сдать мне комнату?
Парень выглядел так жалко в недоуменной своей растерянности, и таким он ей показался брошенным и беззащитным, что она неожиданно для себя предложила:
- Можно и у меня... Только не знаю, понравится ли?
- А я вас не стесню?
- Какой там! Пол-избы хоть заколачивай. Зимой не натопишься.
- Я вам очень благодарен... Меня зовут Александр Иванович Шаронов...
- Зовите Васёной... Горлова фамилия... Пойдемте, провожу, а то мне еще дежурить.
- Какое славное имя у вас... Нет, право... Очень уж наше, русское.
Перед Васёной сразу же обозначился характер ровный и добрый. И она подумала про себя: "Тяжко тебе будет жить, родимый, ох тяжко!"
Васёна поставила перед Саввой банку из-под английской, еще военного времени, свиной тушенки с приделанной к ней проволочной дужкой:
- Чем не котелок?
Савва только руками развел от удивления: работа чувствовалась первоклассная.
- Сама?
- Да уж конечно не дядя.
- Ну и руки у тебя, Васёна!
- Поживешь без мужика в доме - всему научишься.
- Разборчивые, как я погляжу, у вас мужики, если уж они таких не замечают.
- Замечают, да не по мне...
- Что так?
- Да так.
Васёна ответила кратко, отрывисто, даже с сердцем, и Савва понял, что дальше в ее душе начинается запретная зона и ему туда хода нет, и он умолк, и к разговору этому больше не возвращался.
Родион Плахин сидел прямо против учителя в его светелке и, оседлав табуретку, грузно раскачивался на ней из стороны в сторону. Между ними, посреди стола, сиротливо стояла непочатой принесенная Плахиным бутылка рафинированного. Александр Иванович бережно листал Родионову тетрадку, изредка поклевывая ее аккуратно отточенным карандашом. При каждом клевке гость болезненно морщился, и табурет под ним скрипел яростно и вызывающе. Изучив свою тетрадку вдоль и поперек, он примерно мог определить, у какой строки запнулся его требовательный читатель, и поэтому всякий раз, когда хозяин брался за карандаш, Родиона начинало прямо-таки выламывать. Он багровел и весь подавался вперед, как бы помогая Шаронову одолеть возникшее вдруг препятствие. Наконец учитель перевернул последнюю страницу, снял очки, отложил их в сторону и, глядя в окно, спросил:
- Послушайте, Родион Васильевич, вам никогда не приходит в голову описать то, что делается вокруг вас?
- Скукота, - в голосе Плахина явно проступили недоумение и досада. Копошатся людишки. Всяк к своему делу, как собака к конуре, привязан. День, ночь - сутки прочь. Вот и весь интерес. Чего и писать зря.
- А вы вглядитесь, Родион Васильевич, - заволновался учитель, и узкое нервное лицо его пошло пятнами, - может быть, и не зря, а? Вы же поэт, - в этом месте Плахин еще больше побагровел и опустил голову, - а поэт должен видеть то, чего другие подчас не замечают. Ведь вот стихи, вроде ваших теперешних, можно пометить любым местом, хоть Тульской областью, а хоть и Китаем. "Кто их писал, - спросят люди, - что за человек, какой нации, какого звания, где проживает?" И никто не ответит. А вы так напишите, чтобы, прочитавши, можно было сразу определить, что написал их Родион Плахин, сибирский речник, и в них лесом пахнет, рекой, рыбой, а над этим стоит своеобразный, не похожий на других человек...
От слова к слову, Плахина все больше забирало шароновской речью, он то вставал, то снова садился, время от времени пытаясь вставить что-то свое, и, наконец, не выдержал, выдохнул в изнеможении:
- А выйдет? - Он осекся. - Уж и не знаю... больно обнаковенно все... Люди - они и люди... Река - она и река... А лес - что ж, он лес и есть... Испокон так...
Учитель вышел из-за стола и взволнованно заходил по светелке, из угла в угол, мимо неожиданно утихшего Родиона.
- Стихи, Родион Васильевич, чудо!.. А без чуда и стихи ни к чему. Рифмовать общеизвестные истины? Это занятие зряшное и к поэзии отношения не имеющее. Сила настоящих стихов в том, что в обыкновенном нашем, житейском они могут открыть столько красоты и возвышенности, что человек прочтет и поразится: как же это, мол, он ходил до сих пор мимо и не видел такой малости?.. А писать вам, Плахин, нужно. Обязательно. Да и могли бы вы, Родион Васильевич, прожить теперь без этой вот тетрадочки, скажите по совести?
Гость потупился, и табурет снова скрипнул под ним, но уже словно бы в смущении.
- Она вроде как приросла ко мне... У меня ее только с мясом...
- Вот и замечательно! - продолжал горячиться хозяин. - Пишите, пишите, Плахин, голубчик! Каждый день, каждый свободный час!
Гость потупился, и табурет снова скрипнул под ним, но уже словно бы в смущении.
- Она вроде как приросла ко мне... У меня ее только с мясом...
- Вот и замечательно! - продолжал горячиться хозяин. - Пишите, пишите, Плахин, голубчик! Каждый день, каждый свободный час!
- Стало быть, Александр Иванович, - Родион встал, и в шароновской светелке сразу стало темней и теснее, - не зря я балуюсь. Может, и вправду какая польза будет?
- Будет, Плахин, будет, Родион Васильевич! И уже есть. И большая... А ко мне всегда, в любое время. И без этого, - он взял и поставил перед гостем на край стола бутылку, - поэзия делается свежей головой.
Плахин долго и благодарно тряс немощную учителеву руку, потом неловко, горлышком вниз, сунул в карман бутылку и, проходя мимо Васёны в сени, только и сказал:
- Голова!
И уже в дворовой темноте повторил с расстановкой:
- Го-ло-ва!
Когда, проводив гостя, Васёна вернулась в горницу, Шаронов все еще ходил из угла в угол своей светелки с заложенными за спину руками. Она вошла к нему, облокотилась плечом о косяк двери и вздохнула.
- Надоели уж, видно, наши мужики вам? То с одним, то с другим... И чего вот он бумагу понапрасну переводит, чего переводит? Как на роду написано, так и живи.
Учитель внезапно остановился, с минуту глядел на нее молча, словно припоминая, кто бы это мог быть, и вдруг заговорил со вдумчивым спокойствием, но уже как бы устало:
- Вы же неглупый человек, Васёна. Неужели вы действительно считаете, что у людей что-то там на роду написано? Ведь этак и жить незачем. Ведь этак звери живут, насекомые, а мы - люди. Плохи стихи плахинские, хороши ли - это неважно. Важно другое. Человек себе отдушину в небе нашел, звездным воздухом дышать начал... И его уже не согнешь, не поставишь на колени: он думать начал...
Васёна глядела на постояльца, и, пожалуй, впервые за два месяца знакомства с ним перед нею постепенно обозначался совсем иной человек, резко отличный от того, который сошел два месяца тому назад на хамовинский дебаркадер. Этот был и шире в плечах, и устойчивее, и надежнее. И теперь не он, а скорее она виделась себе беззащитным дитятей, нуждающимся в жалости и добром слове. Видно, недаром в Хамовине, где испокон веков прав тот, у кого луженая глотка и крепче мускулы, тихий и почти незаметный учитель, да еще к тому же из пришлых, сделал ее, Васёнину, вдовью избу - первым домом на селе. И уж если сам Родион Плахин пришел, перешагнул через себя - принес ему самое заветное свое и не обиделся после всего сказанного, значит, и впрямь жила в ее постояльце какая-то особая сила, особенное расположение. А вроде и не выделялся ничем парень, не лез ко всякому встречному с душой нараспашку, в доме и то ходил чуть ли не по одной половице, но даже и мать Васёнина, старуха сварливая и ругательная, в его присутствии улыбчиво добрела.
- Чудной вы какой-то, - тихо молвила женщина, - все бы вы об людях думали. Они вот об вас не больно-то... Правду Родион говорит: люди - они люди и есть. Пускай сами за себя думают, на то им и голова дадена...
- Даже так?
Больше он ничего не сказал, только взглянул на нее, как на больную, с жалостливым участием, и ей стало совестно за себя и за зряшность своих слов, и она поспешно, словно боясь, что ее перебьют, сказала:
- Может, я что не так... Вам, ученым, видней, что к чему... А нас жись толчет да мнет, вот мы и косимся друг на дружку: "Как бы кто моего не прихватил..."
- Люди, Васёна, - учитель сел за стол, пододвинул к себе стопку тетрадей, - ей-Богу, заслуживают того, чтобы к ним относились лучше... Заговорил я вас... Вам ведь завтра спозаранку...
До поздней ночи не могла Васёна сомкнуть глаз. Она чувствовала, что в чем-то обманула своего постояльца или даже обидела его, но чем именно додуматься покуда ей было не под силу. Васёна так и уснула, отягощенная сознанием какой-то, еще не ведомой ей, вины за собой. И в то же время, уже в полусне, сердца ее коснулось не ведомое ей дотоле смятение.
Провожая женщину до первого редколесья, Савва спросил:
- Знаешь, Васёна, я вот все никак в толк не возьму - и зачем ты сама в петлю лезешь?.. Ну, Кирилл - другое дело, ему бы святость свою отработать, а тебе какой резон? Дети ведь у тебя, а там, - он кивнул в сторону реки, - не церемонятся.
Она взглянула на него кратко, в упор, без улыбки, и отвернулась, и тонкие губы ее обидно подобрались:
- Учили тебя, парень, учили, да, видать, ученье не впрок пошло.
- Я всерьез.
- И я тоже.
- Зря обижаешься, просто интерес имею: что ты за человек есть? Ты мне, может, жизнь спасла, а вот разойдемся, будто и не знались вовсе.
- Вот и хорошо.
- В толк не возьму.
- А живи себе и не казнись. Чего долги пересчитывать? Я, может, больше кому должна...
- Когда же это ты успела?
- Успела...
И всем тоном, всей краткостью ее последнего слова Савве опять-таки давалось понять, что есть такие места в душе ее, куда ему доступа не было.
Еще издалека Васёна заметила вышагивающего по дебаркадеру Бекмана председателя немецкого поселенческого колхоза. Заложив руки за спину, низкорослый, кряжистый, почти квадратный, - он маялся из конца в конец палубы, время от времени замирая, словно вслушиваясь во что-то, и затем снова принимался ходить. Чуть поодаль от пристани темным табуном сгрудилась прибывшая с ним свита и тревожно следила за каждым движением своего председателя...
- Едет? - только и молвила она, проходя мимо.
- Едет, - так же отрывисто бросил он ей через плечо и по-медвежьи, вразвалочку, двинулся мимо, но вдруг остановился и замер: где-то за щетиной прибрежного леса возник и, все нарастая, повис над рекой жужжащий звук. Звук рос, матерел, раздвигая береговую тишину, и вместе с его приближением все вокруг - лица, взгляды, даже, казалось, самый воздух - заполнилось тревогой, еще глухой, но устойчивой.
Вышел Родион, зевнул, поскреб волосатую грудь, утвердил кратко:
- Он.
И, будто только ожидавший плахинского слова, из-за поворота пулей выскочил комендантский катер. Круто развернувшись, катер не без лихости подлетел к пристани и со скрежетом притерся к дебаркадерной обшивке, и затих, качаясь на собственной волне. И через минуту на дебаркадер уже сходил, нетвердо ступая по трапу, капитан Скидоненко - комендант поселенческих колхозов нижневирского побережья.
Он сошел, покачался слегка, устаиваясь на месте, потом шагнул к Бекману и скорее выплюнул, чем сказал в лицо ему:
- Рыба?
Немец напрягся, потемнел и, не разжимая плотно сомкнутых челюстей, выдавил:
- Не идет рыба, гражданин капитан. Нету рыбы.
- Ты мне, - еще ближе придвинулся к нему Скидоненко, - объективными зубы не заговаривай. Я тебе этих объективных сам полну пазуху насыплю. Саботируешь, немецкая рожа? Фашистский душок еще не сошел? Я мигом выпущу.
На лице Бекмана не дрогнул ни один мускул:
- Рыба - не лес, гражданин капитан. Рыба не стоит на месте. Вы же знаете, что с планом плохо по всему побережью. Мои люди ночуют на берегу. Но рыбы нет.
Скидоненко стал багроветь. И без того тонкие губы его вытянулись в ниточку и побелели. Несколько мгновений кусок берега - с горсткой сгрудившихся немцев, с дебаркадером и людьми на нем - заполнила болезненно чуткая, далее к прикосновению речного прибоя, тишина. Затем капитан, теряя равновесие, пьяно, наотмашь, ткнул председателя в лицо. Тот по-бычьи пригнул голову и отступил. А Скидоненко двигался на него, тихо выцеживая сквозь зубы:
- Вы, господин бывший секретарь обкома, видно, за десять лет еще не отвыкли от интеллигентного обращения, так я отучу. Вас еще не щекотали, господин бывший народный комиссар, по-настоящему, так я пощекочу.
- Щекотали, - Бекман исподлобья уставился в комендантскую переносицу налитыми кровью зрачками. - В двенадцатом году... В Нижневирске... в жандармском управлении...
Васёна отвернулась, чувствуя, что сейчас произойдет что-то безобразное и дикое, и тут увидела своего постояльца, который, то и дело поправляя сползающие на нос очки, спускался к пристани. Она было бросилась ему наперерез, чтобы увести его, оградить от нелепой случайности, но он спокойно отстранил ее и в тот момент, когда кулак коменданта взвился над бекмановской головой, взбежал на дебаркадер и встал между ними.
- Вы пьяны, товарищ капитан, - дрожащим от негодования голосом выговорил учитель, - и не понимаете, что творите... Вы, надо думать, член партии и несете двойную ответственность за свои действия... Я, как коммунист, настаиваю, чтобы вы прекратили эту дикую сцену... Коммунист бьет коммуниста! Позор!
От неожиданности Скидоненко несколько опешил и с минуту в смятенном недоумении обшаривал тщедушную учителеву фигурку сетчатыми, как у кролика, глазами, потом жалобно поморщился в сторону сопровождающего его сержанта, что это, мол, еще такое:
- Кусков!..
Сержант - брюхатый, неповоротливый, с аляповатым отечным лицом - подошел, лениво взял Шаронова за шиворот, оттащил в сторону и, прижав к палубному борту, пьяно прохрипел: