- Так-то, - он сказал самому себе, - оно, брат, куда легче!
И пошел себе прочь от Белявска, от своего прошлого, от воспоминаний.
Савва проснулся от легкого шлепка в пятку: кто-то методически обстреливал его земляными комьями. Сено вокруг было сплошь усыпано суглинистой крошкой. Он поднял голову: метрах в пятнадцати прямо против него, оседлав придорожный пенек, скалился в Саввину сторону лохматый горбоносый парень в нанковой робе поверх линялого тельника. Вывернутая из-под ног дернина заменяла ему склад боезапасов.
- Слушай, друг, - определил свою позицию Савва, - у тебя это шикарно получается. Но, может быть, ты двинешь отсюда своим ходом?
Тот не обиделся. Облегченно вздохнул и поднялся, отряхивая ладони.
- Откуда я знал, сир, а вдруг вы псих и у вас зараз сумеречное состояние? Приличная дистанция в таких случаях - залог успеха.
Речь горбоносого явно не вязалась со всем его обликом, и от этого в душе Саввы, как при подобных обстоятельствах обычно бывает, определилась тяжелая неприязнь - неприязнь сопротивления тому, чего нельзя понять сразу.
- Слушай, ты, друг, - снова, но уже значительней сказал он, - состояние у меня первоклассное. И вообще осторожнее на поворотах: имею второй по спринту... Так что брось травить... До Белявска далеко?
- Отсюда? - осмелел тот. - Абсолютно в другом полушарии, но практически двадцать пять верст с крохотным довеском... Куда путь держите, сир?
Снова растягиваясь вдоль копны, Савва зевнул:
- Никуда.
- Так это-таки рядом - за поворотом...
- Третий дом от второго угла?
- Под желтой черепицей.
- Резные наличники?
- Ворота с золотым петушком на фронтоне.
- С девизом в клюве: "На всякого ушлого - десять дошлых".
- Все верно. Где проходили курс трёпа?
- В Уфе.
- Хорошая школа. Великий звон по Союзу катится.
- Да уж, пижонам в Уфе зябко.
- Что ж, - дружелюбно засуетился незнакомец, - азохен вейк, как сказали бы у нас в Хаце-петовке. Сполоснем это дело?
И то, что еще минуту назад раздражало Савву в незнакомце,- одежда, так не вязавшаяся с манерой изъясняться, эта его ирония внутреннего превосходства и даже само появление чуть ли не из-под земли, - сразу приобрело свою естественную законченность.
А тот уже деловито объяснялся на ходу:
- Для ясности - Зяма... Я плохо верю в дружбу народов: у меня неправильно срослись четыре ребра, но, по-моему, вы - мыслящий парень... Я просю вас чуть-чуть посунуться... Нет, детка, я не сделаю вам больно... Вот так...
Зяма запустил руку в копну и начал осторожно там шарить. А через минуту он уже прижимал к груди вытянутую из-под сена за конец шпагата литровую бутыль с кукурузной кочерыжкой вместо затычки.
- Я, откровенно, боялся, что вы проспите эту красотку. - Зяма откупорил свое сокровище и самозабвенно втянул в себя сивушный аромат. - Экстра! Почти хванчкара! Какой букет! За такую штуку, сир, говорят, в Париже золотом платят. Стоит...
Нанковая его куртка тут же обернулась скатертью-самобранкой: рядом с увесистой краюшкой
ситного выросли пучок зеленого лука, чесночная головка и два тугих багровых помидора, густо посыпанных солью. Зяма щедро наполнил до краев отполированную до блеска крышку от авторадиатора:
- Просю вас, как говорят у нас на Хацепетовке, маем день - маем пиштю.
Савва твердо решил больше ничему не удивляться. И хотя бражничать в чистом поле с первым встречным, по его мнению, было довольно бездарно, он мужественно опрокинул в себя жгучее варево: надо же быть мужчиной, черт побери! Горечь, сдобренная круто посоленной зеленью, расслабляющей истомой подкатила к сердцу. Хотелось опрокинуться навзничь и не двигаясь смотреть и смотреть в отбеленное рассветом небо. Просто так - лежать и смотреть.
- Цель вашего маршрута, сир, - определил Зяма, похрустывая чесночиной, мне ясна. Остается выяснить детали. - Кофейные глаза его подернулись хмельной поволокой. - Могу предложить сносную компанию. Вид на жительство и прописка не обязательны. Почти первобытная община... В общем, люкас, как говорят у нас в Хацепетовке... Еще по одной?
В течение пяти минут он набросал перед ним короткую, но достаточно прочувствованную картину их будущей совместной жизни: станичному кирпичному заводу позарез нужны сезонные рабочие. Завод на отшибе от станицы, и поэтому здесь охотников до путешествий чуть не тридцать верст в оба конца мало. Берут встречного-поперечного, лишь бы руки-ноги целы. Документов не спрашивают. Отработал - получи свое и дуй с Богом на все четыре стороны. Сейчас выгрузка. Самое время заработков. Трудодень с тысячи. Плюс личная инициатива. Братва будто на подбор, один к одному. Гвоздя вершкового в рот не клади. Пьют все, начиная от доброкачественного керосина.
- Решайтесь, сир, - заключил Зяма, - слово за вами.
- Посмотрим.
- Фортуна сама просится к вам бай-бай, сир, а вы еще ломаетесь.
- Покладистые не в моем вкусе.
- Вы - импотент, вам надо, чтобы она еще и поломалась?
- Ладно, наливай.
- Это деловой разговор.
После третьей Саввой овладело такое состояние, когда все на свете выглядит простым и доступным. "А почему бы и нет? - думал он, глядя, как тонкие, едва тронутые рабочей окалиной пальцы Зямы ловко разламывают помидор надвое. Пойду - и все тут. Я сам себе хозяин. И к черту Белявск! И к черту тетку! И к черту ее посулы! Савва хочет жить по своему усмотрению!"
И, дурачась, он легко ткнул Зяму кулаком в бок:
- Кирпичный так кирпичный... Но где же труба?.. Я не вижу трубы...
- Труба? - две Зямины кофеины стали круглыми. - А зачем вам труба, сир? Мы живем без трубы и, слава Богу, не жалуемся.
- Какой же завод без трубы?
Зяма стал деловитым:
- Будь по-вашему. Если-таки вы не можете без трубы, мы запросим ее телеграфом из чикагского отделения "Дженерал моторс". Вы довольны?
- По рукам.
- Сир, вы - мировой парень!
- Ты тоже... того... ничего...
- В вас, сир, умер Цицерон...
- Ну-ну... Наливай...
- Просю вас...
- Твое.
- Бывай.
Им стало весело. Очень весело. Весело от выпитого, от необычайности встречи, от солнечного великолепия утреннего июля, от ощущения своей молодости, наконец. Между долгими объяснениями во взаимной симпатии они допили бутылку, и Зяма, водворив посудину на место, протрубил подъем:
- Вперед и выше, как учат классики! Жрребий бррошен!.. - Потом он кивнул на остатки закуски и уже буднично добавил: - А ведь совсем кавказская кухня: зелень под сухое.
Но и вставая, Савва все еще куражился:
- И все-таки, что за гигант без трубы? Какая-то липа, а не гигант...
- Я-таки вам сказал уже, сир, про чикагское отделение, - почти грубо оборвал тот, - даже если нам придется закрыть это отделение на переоборудование... С вашим паспортом вам не следует быть привередливым... Да, да, таки не следует...
- Слушай, ты, Хацапетовка, - в свою очередь взъелся Савва, - а тоном ниже нельзя? Или тебе придется лететь до своего завода на одном двигателе.
- Бросьте, сир, ваши великодержавные штучки, я начинаю сердиться. Это плохой признак. Я могу вам вынимать глаз на нервной почве и скормить его моему доберман-пинчеру.
- Боюсь, что твоему пинчеру придется сглотнуть и челюсть хозяина. Боюсь, доберман подавится.
- Без трепу.
- Без трепу.
- Я не люблю звонарей.
- Мне они тоже не нравятся.
Они встали друг против друга, красные и непримиримые. Казалось, драка здесь - вопрос минуты. Но вот острые Зямины плечи дрогнули, мелко-мелко затряслись, а сам он, как бы задохнувшись, стал медленно опускаться на корточки. Саввиной воинственности хватило на мгновение. Хохот, удушливый и почти истерический, принялся вытряхивать из них душу.
- Доберман... - еле выговаривал в промежутках между приступами Зяма, пинчер.
- Пинчер, - эхом вторил ему, давясь от смеха, Савва.
- Доберман!
- Пинчер!
- Доберман!
- Пинчер!
- Даешь!
- Даю!
Они смеялись так - беспричинно. Просто им было весело. Очень весело. Они шли по утренней дороге, то и дело приседая друг против друга в приступах смеха, два почти незнакомых парня, и оба были молоды, и отпущено им было природой всего впрок: и солнца, и веселья, и утра, которое может не кончаться никогда, если идти по земле не останавливаясь. Ведь только младенцам да пьяным доступно, что она круглая.
Что за чертовщина?! Савва, постепенно приходя в себя, тупо изучал полуистлевший плакат на стене прямо против него: "Выгодно, надежно и удобно..." Плечистый счастливец со сберкнижкой в вытянутой над квадратной головой руке нагло улыбался ему своим желтозубым ртом и, казалось, поддразнивал: "Что, брат, влип?" Одуряющая окись самогонного перегара во рту добавляла к его пробуждению еще больше тоски и скуки. Он попытался было мысленно восстановить логическую цепь событий, приведших его к этому, в эту незнакомую, наспех побеленную комнату. Но редкие озарения выхватывали из памяти, обложенной головной болью, лишь разрозненные куски целого: стог у дороги, лохматого парня в нанковой робе поверх блеклого тельника и багровые помидоры, густо осыпанные солью. Зачем он здесь? И как, наконец, он сюда попал?
Савва опустил ноги на пол и только тут поймал на себе долгий взгляд. Справа от него, на топчане, застланном стеганой ветошью, сидел, заложив между колен темные лопатистые руки, широкой кости мужик. Лет сорока с небольшим. В разрезе его исподней рубахи провисало на лоснящейся бечеве оловянное распятие. Большие, цвета апрельского снега, глаза мужика оглядывали гостя из-под сильно выдвинутых вперед кустистых надбровий с грустной озадаченностью, будто тяжелобольного. Долгая, почти нечеловеческая усталость, изваявшая его согбенную позу, отстаивалась в них глубоким, пронзительным светом. Он мог быть и добрым, этот человек, но рядом с ним, наверное, людям жилось неуютно.
Савва чувствовал, что он как бы убывает в размерах, становится все крохотнее и бесплотней. Ему вдруг сделалось не по себе, и он, срывая досаду, грубо спросил:
- Вечер, что ли?
Тот ответил тихо и обезоруживающе дружелюбно:
- Вечер, милый, вечер.
Мужик сразу приобрел земную реальность, стал проще, объяснимее, желтозубый счастливец с госстраховского плаката занял наконец в комнате соответствующее ему место, а логика дневных событий вытянулась в беспрерывную линию, окончание которой, как ручей в пески, уходило в новое для Саввы понятие: кирпичный завод. Тогда Савва спросил:
- Зяма где?
- Зиновий? - Он неожиданно посуровел и заговорил быстро и с ожесточением: - Нехристи... Работают... Воскресенье святое, а им все одно. Работают... Нет о Господе подумать, дню Божьему порадоваться... Работают... Прости меня, Господи, грешного! Работают!..
Мужик встал и, казалось, заполнил комнату, до того он был кряжист и могутен. Истово перекрестившись, он темной бесформенной глыбой надвинулся на парня:
- Эх, букашки, тщатся Всевышнего обойти! - И почти без перехода: - Ты кто сам-то?
- Человек.
- Вижу, что не теля. Кто, спрашиваю? Какого роду? Откуда?
- Из Белявска.
- Куда идешь? Зачем? - И не ожидая ответа: - Идут люди, идут... А куда?.. А зачем? Бога потеряли и пошли, двинулись...
Тетка Саввина шагу не могла шагнуть, чтобы не осенить себя крестным знамением, и уж говорила она, не в пример этому босому пророку, куда речистее, но парень так и не усвоил прописей библейской грамоты: воздуха для них вокруг не хватало, что ли. Поэтому сейчас тяжелые, чужие слова, как и человек, произносивший их, не западая в памяти, только раздражали болезненной своею обнаженностью...
- Ты бы хоть, дядя Степан, опомниться человеку дал!
На пороге, словно по щучьему велению, выросла девка. Было в ней что-то от птицы: тонкий горбоносый профиль, вопросительно вскинутые крылья бровей, миндалевидный разрез глаз, и даже платье из пестро-дымчатого застиранного ситчика облегало ее худую ловкую фигуру вроде оперения - чутко и невесомо.
- Шабашат ребята, - ровно объяснила птица, расставляя по старательно выскобленному столу миски, - вечерять будем.
И по тому необязательному здесь и неверному "вечерять" можно было безошибочно определить, что она нездешняя, а скорее всего оттуда, из России, и что местное произношение дается ей с трудом. Между делом девка коротко, в упор, взглянула на Савву и скупо обронила:
- Дуся.
Резкие, сухие губы ее надломились в полуулыбке. И в том, как она это сказала, и какое было у нее при этом лицо, и, главное, этой вот короткой трещинкой улыбки определялось между нею и гостем сразу все: и признание "де-факто", и мера приязни, и дистанция взаимоотношений, наконец.
- Савва.
Та молча пожала плечами, кивнула: знаю, мол, - и, погремев посудой, вышла. А Степан, словно все сказанное здесь только что было пустячным и малозначительным, снова повел свою речь именно с того слова, на котором его оборвали, но уже мягче, проникновеннее:
- Идут люди, идут... Не стало покоя на людской душе... Ходит человек по свету, счастья ищет, и невдомек ему, что счастье-то он свое от люльки до гробовой доски с собой носит. Стань на месте и смотри: кусок хлеба тебе делом даден, солнце светит, птахи поют, а сон тебе от века твой. Так чего же бы еще хотеть, чего искать? Все для тебя без нас найдено, всему место и определение дано. Живи и благодари Бога, что и тебя, тварь эдакую крохотную, милостями не обошел... Нет, идет... Стронулся с места... А с ним и вся красота, вся благодать стронулась, перемешалась... Мельтешит все, вертится. И живем, как белки в колесе - бежим, а куда? Куда?! Встать нужно, осмотреться, тогда, может, и образуется...
Странные слова ночными птицами кружились над головой, и, хотя Савве не под силу было определить цвет и природу каждого, полет их казался ему сейчас высоким и вещим: что-то действительно сдвинулось в этом мире. И, пожалуй, впервые он понял, что многое, чем полна душа, можно обозначить всего одним словом. Одним-единственным словом.
- Сир, у вас случаем дед не брандмайором был? Так самоотверженно может дрыхнуть только потомственный пожарник... Сир, вас просють до начальства! Зяма, снисходительно похохатывая, тормошил Савву. - Двадцать четыре часа на одном ребре! Сенсация века!
Зяма был уже заметно навеселе, и, пока Савва натягивал сапоги, он, оседлав угол стола, упражнялся над гостем в красноречии и остротах:
- Сейчас вы предстанете пред светлые очи всевышнего амбарного масштаба. Как и все нерукотворные, спаситель не любит возражений, достоинства и трезвенности... Надеюсь, сир, вы не посрамите моих рекомендаций? - Но, выходя следом за Саввой, он внезапно посерьезнел: - В бутылку не лезь. Бутылки, сир, не для этой цели.
- Не стелиться же мне перед ним.
- Не растаешь.
- Здорово он вас скрутил.
- С тридцать девятой в паспорте сам скрутишься. На удавочке держит. Только, - Зяма неожиданно потемнел, - у меня с ним расчет впереди. Люблю получать наличными.
Савва искоса взглянул на своего провожатого, и впервой за короткое их знакомство из-под хмельной поволоки желтых Зяминых глаз потянуло на него такой глубокой и устойчивой тоской, что плечи его, словно от озноба, свела зябкая судорога: видно, дорого давалось парню даровое балагурство.
- Лады, - примирительно успокоил его Савва. - Представлюсь, как в лучших домах Лондона.
Зяма облегченно вздохнул, пропуская друга вперед:
- Давай.
Заводская конторка - выбеленная коробка об одно окно - располагалась рядом, через стену, со входом в торцовой части единственной тут жилой постройки. Четверо в конторе встретили гостя молчаливым вопросом: кто такой? с чем пришел? Трое сидели на скамье вдоль стены, четвертый - за столом, около какого, на известном правда, расстоянии, чем только как бы подчеркивалось ее сегодняшнее назначение, была поставлена табуретка. Савва знал лишь одного Степана. Из-за крутого Степанова плеча виделась ему тупая скула в крупную щербатину; бесцветный глаз косил в его сторону с откровенной враждой. А с другого конца куцей скамьи, привалившись спиной к стене, с деловым любопытством вглядывался в новичка из-под надвинутой почти на самые брови тюбетейки узкоплечий, но жилистого вида малый в такой же, как у Зямы, нанковой робе и чунях на босу ногу. Его свободная поза, небрежное поигрывание цепочкой пряжки, исполненной в лучших московских традициях, независимый, с некоторым даже вызовом облик отличали в нем вожака, заводилу. Всем своим видом он как бы предупреждал новичка: "Мне все равно, кто ты. Но кем бы ты ни оказался и что бы тут сейчас ни говорил, главное объяснение тебе придется иметь со мной".
- Садись, - подтолкнул его сзади Зяма к табуретке. - Просю вас, господа, мой друг Савва в одну вторую натуральной величины.
Тот, что сидел за столом, - могутный толстяк, затянутый с ног до головы в хром и сукно, - оглядывал острыми и заплывшими, как у старого хряка, глазками, изредка, вроде бы в такт своим мыслям, пошлепывая короткими пальцами по настольному стеклу, под которым поверх графиков и ведомостей красовалась грудастая русалка - детище ножниц и не очень богатого воображения. Его широкое, мясистое лицо с апоплексическим румянцем во всю щеку могло бы показаться даже добродушным, если бы не вот эти глазки-буравчики. Они вонзались в Савву с усмешливой жестокостью:
- Тебе уже, видно, втолковали, что здесь к чему? - Голос у него оказался не по фигуре тонким и как бы навсегда обиженным. Он говорил, будто жаловался на кого-то. - Ты работаешь - я ставлю галочки. Коли не дурак, копейка не переведется. Ешь, пей, спи. Короче, сопи в две дырочки. Остальное - моя забота. Разумиешь?
- Так что же тут хитрого? - Савве он неожиданно понравился, этот боров в сукне и хроме: бодяги по крайней мере не разводит. - Ясно, как таблица умножения.
- Ишь ты, - мастер, ища сочувствия, оглядел братию, - видать, битый.
Савва в долгу не остался:
- Битый, мятый, колотый. Пробы ставить негде.
- Я же говорил, - победно засуетился Зяма, - люкас парень. Свой в доску.
- Тогда, - мастер поднялся, и кожаное полупальто на нем заскрипело, и только тут стало видно, что он плотно и устойчиво пьян, - давай, братва, за дело. Сейчас кирпич в станице на вес бриллиантов. Выдай ему, Валет, пару рукавиц.