Святая Русь. Книга 1 - Дмитрий Балашов 8 стр.


Нет, попросту: «Сыне мой!» Ведь он страдает? Он должен страдать, потерявши родину! Быть может: «Страдающий сыне мой! Отец твой духовный, Алексий, пишет тебе…» Нет, лучше: «Зовет тебя покаяти и отложить гнев…» Нет, не гнев, обиду…

Алексий то замолкал, то начинал быстро диктовать, и тогда Леонтий едва успевал исписывать вощаницы. Над посланием трудились более часу.

Сокращали… (Алексий ни в себе, ни в других не любил многоглаголания.) Наконец, измученный, словно после трудной работы, он отвалился в кресле, полузакрывши глаза, выслушал написанное.

— Кажется, так! Пошли ему… Нет, лучше сперва я сам поговорю с князем! — И снова тень боли мелькнула в его глазах: князь ныне мог и не послушать своего престарелого владыку… — Нет, напиши, пошли, пусть пришлет покаянную

грамоту note 2! Тогда мне легче станет баяти с Дмитрием! — произнес он. Вступающий в силу нравный князь тревожил Алексия все больше и больше.

Оба надолго смолкли, Леонтий складывал вощаницы, коротко взглядывая на владыку.

— Скажи, отче! — вопросил он негромко. — Что содеял бы ты, ежели Дмитрий от некоей хворости, черной смерти или иной зазнобы какой занемог и погиб?

Медленно оживали, становясь, как прежде, прозрачно-глубокими, старые глаза на высохшем пергаменном лице — так в пучине морской проглядывает порою донная гибельная глубина, — и словно бы вновь наливался силою выпуклый лоб, а безвольные доднесь персты хищно врастали в резное дерево подлокотий.

— Я остался бы жить, — тихо и властно произнес Алексий. — Я остался бы жить, дабы воспитать княжича Василия до мужеска возраста, яко великого князя владимирского! Дело Москвы, дело Руси не должно погибнуть ни от какой случайной причины!

И вот таким именно хотел узрети владыку Леонтий. Вот таким! И узрел.

И почуял волну горячей любви и нежности к этому великому старцу, вновь, как и прежде, одолевшему духом своим немощную и бренную плоть.

— Спасибо тебе, Леонтий! Но ты ведь не с этим приходил ко мне, сыне?

— тихо вопросил Алексий, глядя задумчиво и устало на верного сподвижника своего.

— Да, отче! Помнишь Никиту Федорова? — Алексий молча кивнул головою.

— У сына егового и вдовы сябер отобрал погорелое место на Неглинной.

Приехали хлопотать. Можем ли мы помочь им?

— Напиши грамоту. Я приложу свою печать! — не задумываясь отмолвил Алексий. — Дьяка… Вызову к себе. Чаю, слово мое пока еще не исшаяло на Москве!

И когда уже, сложив вощаницы, Леонтий намерил уходить, Алексий произнес тихо:

— Послушай, Леонтий! В самом деле, как это хорошо! Родовое место! На пожаре, на пустой, выгоревшей земле! И по двудесяти летов никто не вправе занять его! Никто! По закону! По «Правде русской»! Дабы объявился хозяин, владелец месту сему! Дабы не погасла свеча, не истаяла жизнь! И это вот родовое право на землю и жизнь на земле обязаны мы защищать от насилия и татьбы… Даже от самой великокняжеской власти! — прибавил он, неожиданно сам для себя.

Леонтий вздрогнул. Вгляделся в сухое пергаменное лицо, в уже вновь далекий, нездешний взор. Вот как? И от самого князя? Родовое право каждого смерда на землю свою!

— Как это хорошо! — вновь прошептал владыка.

Леонтий вышел, тихо притворивши дверь. Подумал о скором прибытии патриарших клириков (о чем так и не посмел сказать днесь Алексию). И ему еще предстоит вынести это! — тихо ужаснул про себя.

Он, Леонтий, на все был готов ради наставника своего, даже на смерть, но, увы, токмо единого надобного — здоровья и лишних лет жизни — не мог он передать владыке!

Глава 20

К радости Никитиной вдовы Леонтий сдержал свое обещание. В ближайшие дни (Москва готовилась к походу, и Иван с матерью сидели невылазно в городе) Алексий побеседовал с дьяком, и на Неглинную, к упрямому соседу, были посланы приставы, после чего, ворча, как собака, которую отогнали от кости, тот уступил. Мать с сыном отмеряли по снегу границы своего старого двора, сосед пыхтел и супился, пытаясь оторвать хоть кусок, хоть ту землю, что, захватив, занял сараем, и Наталья готова была уступить, но тут Иван, вздымая подбородок и недобро шевеля желвами скул, вмешался, отстранив мать рукой.

— Вота што! Разбирай сам тотчас, не то я с ратными раскидаю, целой доски у тя тут не останет, внял?!

И сосед, укрощенный до зела, вновь уступил, сперва ворча: «Наехали тут!» а там и посвистывая, принялся отдирать настылую кровлю.

— Кто наехал-то?! — звонко и страшно спросил Иван берясь за рукоять отцовской сабли — был в оружии. И сосед, глянув скоса, совсем замолк, резвее принялся вынимать из пазов наледенелые тесины кровли.

— Весной будем ставить двор! — так же громко, настырно возгласил Иван, озирая отбитую у врага землю. Он стоял на снегу молодым голенастым петухом, расставив ноги, и был столь же страшен, сколь и смешон. И Наталья взглядывала то на него, то на сябра, который, щурясь, тоже взглядывал на молодца, что-то прикидывая про себя и кивая своим мыслям.

— Магарыч бы с тебя, хозяйка! — высказал наконец, и Наталья, не улыбаясь, кивнула в ответ:

— Поставлю!

— Магарыч ему… — проворчал Иван, впрочем, и сам поняв, что дело пошло на мировую.

— Из Острового мужиков надо созвать! — хозяйственно говорила Наталья, когда они с сыном, порешив дела и отпустив пристава, садились в сани. — Вот воротишь из похода, тогда… — И голос чуть дрогнул. Но Иван, словно не заметив материной заботы, возразил, все еще ворчливо:

— Тогды поздно станет! Лес надоть возить теперь! Ворочусь, чтоб и лес был навожен, и тын стоял! Земля пообмякнет к той поры!

Наталья, не отвечая, забрала руку сына в свои ладони сжала, притянув к сердцу. «Вернись только! Только вернись невереженый!» — подумалось про себя.

Глава 21

Приезд патриаршьих посланцев совпал с выступлением ратей в поход, и оба грека благодарили Господа, позволившего им миновать ордынские степи до начала ратной поры. Они остановились на Богоявленском подворье и, получивши серебро, масло, овощи, рыбу и хлеб, начали вызывать к себе духовных и бояр, расспрашивая о прегрешениях и шкодах верховного главы русской церкви. Брал ли сугубую мзду за поставление? Замечен ли в лихоимстве или иных каких отступлениях от истинно праведного жития? Как получилось, что захватил в полон, порушив данную клятву, тверского князя Михайлу и тем вызвал сугубое кровопролитие и котору братню на Руси? Не посылал ли тайных гонцов с отравою к великому князю литовскому Ольгерду?

Почто разрешал от клятвы литовских беглецов, выезжающих на Москву, и тем учинял сугубое раздрасие с великим князем литовским? Почто не выезжал в епархии Галича и Волыни для духовного окормления тамошней братии?

Вопросы один другого нелепее и каверзнее… Нет, и того не скажешь!

Вопросы были составлены дельно, толково и зло. Все ведь было: и обманный плен тверского князя, и гибельные «литовщины», и — да! — Алексий постоянно разрешал от клятвы верности Ольгердовых подданных, бегущих в Залесскую Русь… Да, вмешивался в дела западных епархий, сам не являясь ни в Галич, ни на Волынь (чем окончило его «явление» в Киев, послы словно забыли).

Киприанова рука была тут во всем и даже в том сказалась, коих бояр вызывали для беседы греки. Все то были ненавистники Вельяминовых, чем-то и когда-то обиженные или утесненные Алексием люди. Патриарху должен был быть представлен пристойный, умеренно обличающий доклад, который… Который меж тем никак, ну никак не получался у Дакиана с Пердиккою!

Только что битый час толковали оба почтенных синклитика с боярином Федором Свиблом из рода Акинфичей. Боярин сидел на лавке, откинувши рукава крытого атласом выходного охабня (рукава нижнего зипуна забраны в шитые серебром наручи, на пальце золотой перстень с дорогим камнем ясписом), сидел и — не понимал.

Князя Михайлу взяли по приказу великого князя Дмитрия и паки отпустили восвояси; в набегах на Русь виноват Ольгерд; служилым людям воля отъезжать господина своего, так и по «Правде», и по обычаю надлежит; в Киеве владыку яли по приказу Ольгердову и мало не уморили в яме, дак тут и поезди, тово! Что касаемо отравы, симонии, поборов или иного чего, то лжа!

Батька Олексея всякой смерд на Москве держит яко отца духовного, и худа об ем не говаривал никто! (С игуменами общежительных монастырей говорили допрежь того, и отповедь была та же самая и паче того: владыку Алексия разве святым не называли!) Давеча, проходя двором, греки узрели кучками собравшийся народ. Их провожали хмурыми взорами, и кто-то молодо и зло выкрикнул из толпы:

— Нашего батьку Олексея не троньте!

И теперь этот боярин, с которого, как с округлого окатыша вода, соскальзывали все въедливые греческие вопросы… И одно ясно стало для византийских клириков: без сугубого разговора с великим князем ничего здесь не совершишь!

Теперь они ели наваристую и слишком жирную стерляжью уху, разварную осетрину, косились на белорыбицу и севрюжину, нарезанные ломтями, на блюда с моченой брусницей, морошкой, огурцами, капустой… А за рыбной ухой должна была последовать каша из сорочинского пшена с изюмом, пироги и блины — помогай Бог! Так плотно есть на родине им не приходилось. Георгий Пердикка (его мучили прострел, подхваченный морозной дорогою, и застарелый геморрой, не дающий спокойно сидеть и спокойно думать) ворчал, поругивая и московитов, и настырное ихнее гостеприимство, и тяжесть трапезы…

Впрочем, отправлял в рот стерляжью уху ложку за ложкою. Иоанн Дакиан думал, рассеянно ел, рассеянно обтирал рушником руки и бороду. Не получалось! Все было так и не так! Решал ли Алексий или кто иной, все одно приходило признать, что решала вся Москва. В Константинополе при таковой оказии уже набежал бы целый двор жалобщиков и хулителей, а здесь: «Батьку Олексея не троньте!» Эко! Он воздохнул. Душою был Дакиан на стороне Алексия и потому сейчас внимательно озирал сердитого и «развихренного» спутника своего, прикидывая, мочно ли станет отклонить хулы, возводимые на Алексия, и не получить в ответ доноса со стороны своего спутника (занятие, обычное у византийцев той поры и еще вполне неведомое русичам: соединение доносов друг на друга), что очень и очень могло навредить карьере. Дакиан любил Алексия, но паче всего любил свой чин, оклад и покой и уходить из патриаршей канцелярии куда-нибудь на Афон рядовым иноком не хотел сугубо.

— Что скажет великий князь! — изрек наконец Пердикка, подымая на Дакиана замутненный страданиями плоти и сытною трапезой взор, и Иоанн быстро и благодарно склонил голову. Что скажет князь! Так в самом деле будет спокойнее. А князь, по слухам, не вельми благоволит к старому своему митрополиту…

Греки согласно, едва отведав, отодвинули мисы с кашею и глянули друг на друга. Все-таки многодневный путь сквозь чуждые земли, ночлеги бок о бок, одинокие и часто скудные трапезы, страх разбоев, когда их караван нагоняли дикие всадники на косматых конях, выкрикивая угрозы на непонятном языке, — все это сближало, сблизило обоих синклитиков, и ежели Пердикку не припрет во время оно приступ его болезни, доноса на него, Дакиана, — даже ежели они решат оправить владыку Алексия ото всех возводимых на него укоризн — он не напишет… А Пердикка думал с тоскою о том, что теперь надобно выходить за нуждою на мороз и он бы лучше воспользовался ночною посудиной, поставленной им в келью, но было стыдно перед Дакианом, и потому, когда тот поднялся, дабы выйти на двор, Пердикка с душевным облегчением, даже с любовью проводил его взором…

А Дакиан вышел на холод, подняв голову, обозрел крупные и близкие звездные миры и, покосясь на толпившийся под воротами народ (и ночью не уходят!), сам зашел за келью к тому месту, где надлежало справлять нужду.

Присел, ощущая одновременно холод и свежесть, запахи снега и дыма с поварни, оправил одежды, невольно в сумерках улыбнувшись себе. На Руси ему нравилось, тут были покой и простота жизни, невозвратно утерянные там, на далекой родине, под тяжестью мраморных сводов, среди цветных колоннад, в осаде толпы нищих и попрошаек.

И святость здесь была! Истинная, не напоказ! Вновь с легким стыдом и душевным сокрушением напомнилась ему та давняя встреча с Сергием, за тайную насмешку над коим был Дакиан наказан мгновенною слепотой. Ни слепоты, ни последующего, совершенного Сергием исцеления от нее Иоанн Дакиан объяснить себе так и не сумел, но опасливое уважение к русским лесным инокам осталось у него с той поры на всю жизнь.

Он сделал несколько шагов в сторону, остановился у начала тропинки, ведущей в застылый, в инее, монастырский сад. Москва чуть пошумливала в отдалении, заливисто взлаивали псы. Откуда-то, верно с княжеского оружейного двора, доносились звонкие удары по металлу. Ежели кончать жизнь в стенах монастыря, то почему бы и не здесь, не в этой лесной стороне, где жара летом и холод зимой, где ежегодно весною реки выходят из берегов, а небо в ту пору так чисто и сине, как это никогда не бывает на юге.

Он в задумчивости прошел двором в сторону своей кельи. Ухнуло било, отмечая часы. Какая-то старуха, замотанная в плат, в рваном овчинном зипуне, метнулась ему под ноги: «Батюшко!» Он поднял руку для благословления, но старая просила о другом:

— Владыку Олексея не замай, батюшко! Отца нашего духовного!

И он благословил и обещал, чуть дрогнувшим сердцем, «поступить по истине».

— По истине, батюшко, по истине! — подхватила старуха. — Святой он, батюшко! Ежеден за него Бога молим!

Пердикка, облегченный, уже укладывался спать. Помолясь, потушили свечу, оставив одну лампаду. Тотчас завел свою песню сверчок. Потрескивало дерево. В горнице было жарко. От окна, затянутого бычьим пузырем, тянуло свежестью. Они лежали рядом на широком соломенном ложе, укрытые духовитой овчинною оболочиной, и думали. Пердикка, нашедший наконец удобную позу, уже засыпал, всхрапывая, а Иоанн все думал и думал, составляя в уме осторожные округлые слова в оправдание Алексия. Наконец и он смежил вежды.

Глава 22

Князь Дмитрий узнал о патриарших посланцах от своего печатника Митяя:

Коломенский поп, вошедший в нежданную силу при молодом князе, терпеть не мог старцев общежительных монастырей (в первую голову Сергия Радонежского с его племянником Федором и Ивана Петровского, признанного начальника общежительным монастырям на Москве). Митяй любил вкусно поесть, любил роскошь, любил красоту церковного обихода и пения, был неглуп и премного начитан, и потому паки подчеркиваемая скудота и нарочитое лишение всякого личного зажитка у общежительников претили ему.

Нелюбовь к «молчальникам» переносил он и на Алексия, всячески покровительствующего общежительным обителям. И потому, не задумывая вдаль, был про себя доволен тем, что несносного старца немного укротят прибывшие из Константинополя греки. Чаял, что и князь, многажды недовольный Алексием, будет рад не рад, но благожелательно примет патриарших синклитиков. С тем и шел ко князю.

Но Дмитрий выслушал весть необычайно хмуро и на осторожные Митяевы слова: «Сам же ты, княже…» — резко отверг:

— То я! А здесь — новые происки Ольгердовы! Опять заберет Новосиль!

Ржевы мало ему! — Он сорвался с лавки, крупно заходил по покою, не обращая внимания на то, что Митяй, большой, осанистый, стоит перед ним так и не усаженный в кресло. Дмитрий обернулся наконец, сжав кулаки. Обозрел печатника своего почти враждебно.

— Этот Киприан — литовский потатчик! Ненавижу! Трижды громили Москву!

Кого… Ежели… Сами поставим! А про то, что у нас с батькой Олексием, — мне ведать! Не им! Так и передай! Да скажи, греков приму! Опосле! Ступай!

— бросил он, так и не посадивши Митяя.

А тот, изобиженный было, выйдя от князя, вдруг замер и, густо багровея, начал понимать. Ведь умри в самом деле Алексий — а старик зело ветх деньми!

— и кто-то заместо иноземного Киприана возможет занять его стол?! О столь головокружительной карьере он, белец, до сих пор еще и не помышлял.

Позже, от бояр, Дмитрий выслушал патриаршью грамоту и паки вскипел, узрев, что рукою обвинителей водил доподлинно князь Ольгерд, и сугубо утвердясь в своих прежних подозрениях.

Послание, долженствующее понравиться литвину, и должно было вызвать сугубую ярость Дмитрия, тут Киприан крупно ошибся. Ошибся и в том, что Митяй поддержит его перед великим московским князем. Дмитрий еще и вечером, в изложне, пыхал неизрасходованным гневом, и Евдокия только гладила его, прижимаясь лицом к мягкой бороде своего милого лады.

— Мне Олексий в отца место! Понимать должно! Что он в Литву не ездит?! Дак плевал я на то! Мне патриаршьи затеи не надобны! Пущай мой владыко у меня и сидит! И неча о том! И Михайлу ял я! Своею волею! Князь я великий на Москве али младень сущий?!

— Князь! Князь ты мой светлый! — шептала, радуясь, Евдокия. Ибо и ей, как и всем на Москве, дико было зреть суд над владыкою Алексием, делами, трудами, святостью жизни, самим преклонным возрастом своим заслужившим почет и любовь всего московского княжества.

Посланцев патриарха Дмитрий принял в большой палате дворца, сидя в золоченом княжеском кресле, с синклитом бояр. Выслушал, свирепо глядя на греков, и, все так же продолжая уничтожать взором того и другого, вдруг вопросил:

— Митрополит Марко от Святые Богородицы с Синайской горы на Русь милостыни ради приходил — от вас? Архимандрит Нифонт из монастыря архангела Михаила, иже в Ерусалиме, паки за милостынею от вас приходил? И с тем серебром стал на патриаршество Ерусалимское! А к архиепископу новгородскому, владыке Алексею, в Новгород Великий от вас Киприан посылал, мол: «Благословил мя вселенский патриарх Филофей митрополитом на Киев и на всю русскую землю»?! Како же возможно при живом митрополите русском иного поставляти на престол? И при прадедах не было того! — выкликнул он с силою.

Назад Дальше