Душа так просится к тебе - Анастасия Туманова 13 стр.


— С полгода как подорвал. До того случая не было. Блатной подрыв получился, с пятью урканами в связке уходили, да какая-то сука сдала, тех фартовых всех уложили, а я… уцелел. Сам не пойму как, от ей-богу, андел божий на крыльях вынес!

— Гитька отмолила, — убежденно произнесла Хеся, кивая на «невестку».

Катерина, никогда в жизни не молившаяся никакому богу, только всхлипнула в насквозь мокрую от ее слез рубаху Валета.

— Ну, и где тебя носило-то полгода эти? — грозно спросила Хеся. — До родной матери не мог сразу же явиться, шлемазл?!

— Сразу же?.. — усмехнулся Валет. — Чтоб прямо у тебя в огороде и повязали? По разным местам вертелся. В Ярославле был, в Казани, в Киеве, в Харькове. В большом городе каторге беглой хоть сховаться есть где. — Валет прижался щекой к волосам Катерины и закрыл глаза. — А чего, я ж спокойный был… Мне шепнули еще в Тобольске, на пересыльном, что Катька моя здесь, с тобой проживает, никуда с Одессы не слиняла. И как она себя блюдет, много раз сказывали.

Катерина вздрогнула: в голосе Валета ей почудилось что-то натянутое, ненастоящее. Но Хеся ничего не заметила.

— И це истинная правда!.. — провозгласила она, словно в Катеринином трехлетнем целомудрии была ее заслуга. — Отчего знать о себе не давал? Девочка, бедная, убивалась, а этот…

Валет хмуро усмехнулся.

— Ну… Ждал, пока шерсть на голове отрастет — это раз. Куда ж я до своей Катьки приду, как та коленка, лысый, она ж с меня слякается…

Катерина подняла голову, посмотрела на Валета красными заплаканными глазами, но ничего не сказала. Валет, намеренно или нечаянно не замечая ее взгляда, продолжал:

— И за Грека мне воры шепнули, — это два. Что Катька с ним в доле работает и в большом уважении теперь.

— И что ж с того? — голосом, не предвещавшим ничего хорошего, пророкотала Хеся.

Катерина, еще больше отстранившись, пристально, тревожно смотрела в лицо Валета, но тот снова, казалось, ничего не заметил и, в упор глядя на мать, хрипло произнес:

— То, что я не вчера родился. И Катькина красота мне кажную ночь в Сибири снилась. И что ж я, не пойму, что такая баба себя долго не удержит? Что ж я, не помню, сколько ей годов? И, думаешь, Грека не знаю? А уж коли они дела мастрячить вместе взялись, так тут кому угодно ясно станет, что…

Договорить Валет не смог, потому что крепкий, маленький кулак Катерины беззвучно впечатался в его нос. Но она не учла, что бить человека, сидя у него на коленях, окажется весьма неудобно, и поэтому на пол с колченогой табуретки они свалились оба. Катерина очутилась сверху и, надсадно взвыв, отвесила любовнику еще одну затрещину:

— Получай, паскуда!!! Все рыло разобью!!!

— Катька, рехнулась?! — Валет оттолкнул подругу, вскочил, вытер рукавом кровь. — Ты чего, белены объелась?!

— И мало тебе еще, поганцу! — удовлетворенно заметила Хеся, железной хваткой беря Катерину за плечи. — Шчас я ремня принесу да добавлю… Гитенька, девочка моя, успокойся, не заходись, не стоит этот халамидник твоих слезок…

— Значит, я — с Греком?! Я себя не удержу?! — орала не своим голосом Катерина, бешено выдираясь из рук «свекрови» и по-собачьи скаля зубы. — Ах ты, сволочь! Сукин сын, гнида, выродок проклятый, шейгиц, шлемазл, мишигер, аз-ох-ун-вей!!!

— Вейзмир, какая совсем стала еврейская девочка… — пробормотала Хеся, с трудом удерживая бившуюся у нее в руках Катерину и неприязненно глядя в растерянное лицо сына. — Что ты стоишь, несчастье моей жизни? Тикай в окно, бежи в катакомбы, я ее долго не сдержу, годы уже не те… Гитенька! Гитя, подожди, не рвись, пожалей маму!!!

Но тут уж Валет окончательно пришел в себя и пулей вылетел в открытое окно. В тот же миг вырвавшаяся из объятий «свекрови» Катерина с коротким нутряным рычанием последовала за ним. Раздался шелест сухих стеблей подсолнухов, звук порванной материи, треск выдираемой из плетня палки, два ругательства, удаляющийся топот — и тишина.

Хеся тяжело плюхнулась на пол, вызвав сотрясение и звон на посудных полках, вздохнула, пробормотала: «Не дети, а золото…» и тихо рассмеялась.

— Слушай, а что тут у вас делается? — вдруг поинтересовался от двери спокойный, слегка удивленный голос.

Хеся, подпрыгнув от неожиданности, повернулась и увидела стоящего на пороге Грека. Тот непринужденно вошел, сел за стол, отогнал от лампы светляка и уставился на хозяйку.

— Ты чего на полу сидишь — поднять некому? Куда это Валет вдоль берега несется? А Катька за ним с каким-то дрыном? И оба — молча!

— Золото, а не дети, потому и молча… — Хеся оттолкнула протянутую руку Грека и, держась за край стола, с кряхтением начала подниматься сама. — Им не надо, чтобы легаши со всей Одессы сюда сбежались… А ты чего вперся в хату на ночь глядя, бандит?

Грек не отвечал. Свет лампы бился в его карих неподвижных глазах. Хеся пристально посмотрела на вора. Вполголоса спросила:

— Ты-то знал, что Сережа в Одессе?

— Еще утром на вокзале шепнули.

— Так зачем явился?

Грек снова промолчал. Хеся долго разглядывала его, но вор смотрел, не отрывая глаз, на огонек под пыльным треснувшим колпаком лампы.

— Вечерять будешь, коль уж уселся? — поняв наконец, что ответа не услышит, спросила Хеся. — Я борща сварила, а Гитя так и не поела…

Грек кивнул. И, глядя на то, как Хеся снимает полотенце с огромной кастрюли и двигает в ней половником, хрипло произнес:

— И вот скажи мне, какого черта твой выблядок вернулся?

— А ты надеялся, что навечно сгинет? — почти сочувственно проговорила Хеся.

— Было такое, — не таясь, согласился Грек. — Хеська, ведь не стоит он ее…

— Ну, уж это не твое собачье дело! — отрезала та, со стуком ставя перед Греком миску борща и кладя хлеба. — Ты вспомни, сколько девочке лет, старый поц? И сколько тебе?!

— Седина бобра не портит…

— И где там у тебя седина? — с интересом спросила Хеська, становясь рядом и поглядывая на смоляно-черную голову Грека. — Слушай, кобелина, я понимаю, что мои цыцки висючие тебя навряд ли утешат… но разрешаю помацать по старой памяти, ежели поможет. Покуда дети не вернулись.

Грек усмехнулся. Отодвинувшись от стола, последовал было совету, но через минуту, смущенно мотнув головой, снова взялся за ложку.

— Прости, мать, другим разом. Лучше уж жрать буду. Настроение не то.

Хеся понимающе вздохнула, стоя за спиной у Грека и поглаживая его по плечу. Некоторое время спустя, глядя в темное окно, задумчиво произнесла:

— Грек, я тебе вот что скажу. Я шчас сидела, смотрела на них обоих, на Сережу с Гитькой… Вот хоть забожусь тебе, никогда за всю жисть проклятую такого не видала! От них, когда они друг на друга глядят, искра летит! Как от паровоза! Так что ты уж промеж них не встромляйся, — размажет…

Грек, не отвечая, доел борщ. Молча поцеловал Хесину руку, встал, вышел за дверь и бесшумно, как кот, исчез в густой осенней темноте.

Луна, весь вечер прятавшаяся за наползшими со стороны Новороссийска рваными клочьями туч, неожиданно прорезалась между ними длинным палевым лучом, выхватив из темноты полосу выглаженной прибоем гальки, несколько перевернутых рыбачьих шаланд и оседлавшую одну из лодок Катерину. Рядом на песке сидел Валет и, недовольно ворча, прижимал к разбитому носу горсть мокрых камешков.

— Черт… Не унимается…

— Поди в море, умойся, — мрачно отозвалась Катерина. И снова взорвалась яростным шепотом, взмахнув руками и чудом не свалившись с покатого бока шаланды:

— Нет, но какого же черта! Какого черта!!! Как же у тебя совести хватило — такое… такое! Про меня!.. Я три года, как в монастыре, жила! И еще столько же, и трижды столько пробыла бы, ничего без тебя не хотела, никого не видела, а ты!.. О-о-о, проклятый, вот этого я тебе до самой смерти не…

— Катька, ну хва-атит уже… — Валет незаметно отодвинул в сторону лежащий на песке Катеринин «дрын», в запале выдернутый ею из плетня. — Ну, ты же у меня маруха с головой, хоть и молодая, ты хотела, чтоб я думал?! С твоей-то мордой чтобы баба себя сохраняла? Да еще с Греком на прицепе?! От спроси кого угодно из воров, все до единого то же самое бы в голову взяли…

— Вот все вы и есть сволочи! Распоследние! Все до единого! — бушевала Катерина. — И пожалуйста! И не надо! И очень-то нужно, и ты мне ни к чему, вали назад на свою каторгу, сдохни там — не заплачу! Небось еще хотел и бубну мне выбить первым делом, как вернешься!

— Вот уж чего в мыслях не держал! — с искренней обидой огрызнулся Валет. — Катька, у меня же там дня не было, чтоб я про тебя не вспомнил! Часу не проходило, чтоб не подумал! Все три года! За кажным деревом тебя видел! Уж глаза закрываю — и все равно вижу, как ты стоишь, глазюками своими зелеными стрижешь… А как мне год назад воры с пересыльного рассказали, что ты к Греку пристроилась… Я сперва чуть с тоски не подох, в глазах темно было, уж совсем вешаться собрался. А потом репу почесал, подумал: может, оно и слава богу?.. Мне ведь назад ходу не будет, а что же Катьке моей на корню сохнуть? В восемнадцать-то годов? С ее-то глазами гибельными? Нехай хоть с Греком… Все ж-таки не гопник с Молдаванки, а серьезный вор… Одну ее не оставит, поможет, делу правильному научит… Я ж ушел — ни гроша тебе не сбросил, как бы ты жила?.. Подолом по Французскому мести бы ведь не стала, не таковская…

— Дурак, боже мой, что за дурак… — шептала Катерина, закрывая лицо руками и чувствуя, как сквозь пальцы, обжигая их, бегут слезы.

— Катька, не плачь! — взмолился Валет. — Ну, дурак, сволочь, назови, как нравится, — не плачь! Не рви душу-то! Ну, прости, прости меня, грешен, прости… Видишь, — на коленях стою? Морду ты мне уж разбила, не скоро заживет, так чего тебе еще надо?..

Катерина протяжно всхлипнула, опустила руки. Валет действительно стоял на коленях прямо на мокром песке, но всю покаянность этой позы сводила на нет его широкая улыбка: белые зубы ярко блестели в лунном свете.

— Тьфу, босяк… — невольно улыбнувшись, буркнула Катерина. И съехала с бока шаланды прямо в протянутые руки Валета. Луна, словно дождавшись этого, снова окунулась в тучи, и море погасло, тихо шепча из темноты набегавшими на берег невидимыми волнами.

— Катька, Катька, Катька-а-а… Помирать стану — не забуду… Помру — не забуду… Ни у кого такой марухи нет… Бог — он в бабах понимает, потому мне и помог… Как бы я там двадцать лет без тебя протянул?..

— Сережа, Сереженька… А я знала… Понимаешь — знала… Чувствовала, что увидимся… Каждый день ждала, никому не верила, не слушала никого… У меня же только ты, ты один, никого больше не нужно, никого на свете лучше нет… Я за тобой и на каторгу, и на дело любое, и на тот свет… Сережка, сукин сын, ну как же, как же ты меня так бросил?!

— Да где бросил, когда вот он я… С каторги сорвался за ради тебя, какого ж еще тебе хрена?! Катька-а… Тьфу, да убери ты свои пуговицы, навертела сверху донизу!.. До сисек не дорвешься! У-у-у, Катька, какая ж ты, Катька моя…

— Сережа… Господи… Счастье мое… Сереженька, не рви… Я сейчас, я сама… Ой, мамочка, господи, а-а-ах!..

Вокруг стояла тишина. Берег был пуст, чуть слышно шептались волны, далеко-далеко, на рейде, светились огоньки парохода. По полосе гальки вдоль берега медленно брела Хеся со свернутым половиком под мышкой. Остановившись в двух шагах от сына с «невесткой», она грозно объявила:

— Возьмите трапочку, байструки, на дворе не май месяц! Ты, босяк, как пожелаешь, а Гитька еще, может, рожать надумает! Подстели под нее и делай дальше что хочешь! А я спать иду! Гитька, как мозги в голову вернутся, — приходите до дома, там на столе борщ стынет…

В доносящихся из темноты звуках Хеся не услышала ничего вразумительного, аккуратно положила свернутый половик рядом с шаландой, вздохнула и, тяжело ступая, побрела по гальке домой.

* * *

В середине декабря Москву накрыло небывалым снегопадом. Снег шел, не останавливаясь, целую неделю, равнял бугры мостовой, заборы и палисадники, нежным пухом укутывал липы и клены на бульварах, мягкими комьями оседал на окнах, заваливал крыши низеньких домиков Замоскворечья и карнизы дворцов Тверской и Пречистенки. Дворники не успевали очищать тротуары, на улицах образовались привычные москвичам ухабы, по которым, как по волнам, вверх и вниз летали извозчичьи сани, а снег все шел и шел — то сплошной метелью, то мелкой крупой, то мягкими пушистыми хлопьями. Близились Святки.

— В такие дни надо репетировать «Снегурочку», а не «Онегина», правда же, дамы? — весело сказала Нина Дальская, прижимая вздернутый носик к пыльному стеклу репетиционного класса, за которым зависла сплошная снежная пелена. — Где же наш Афанасий Хрисанфыч? Не иначе, в метели заблудился! Сейчас нам отменят репетицию, и мы всем составом отправимся искать в сугробах замерзающего Хрисанфыча, а потом — в кондитерскую есть пирожные! Вот бы было весело!

Софья невесело улыбнулась, отошла от окна и села за раскрытый рояль. Но не успела она взять нескольких аккордов каватины из «Снегурочки», как от стены послышалось недовольное:

— Оставьте, ради бога, инструмент, мадемуазель Грешнева! Вы мне мешаете настраиваться!!!

— Извините, — виновато проговорила Софья, снимая руки с клавиш.

Первое сопрано Большого Императорского театра Аграфена Нравина пронзила ее ледяным взглядом, встала и демонстративно направилась к выходу из репетиционного класса. Уже на пороге она громко произнесла:

— Откуда только Альтани набирает в театр этих… провинциальных куплетисток?!

Софья вздохнула. Как только за Нравиной закрылась дверь, Нина Дальская подбежала к ней и сочувственно сказала:

— Не огорчайтесь, Сонечка, Нравина просто очень переживает… Татьяну всегда пела только она, и…

— Я понимаю, — искренне ответила Софья. — Как же это нелепо вышло, боже мой… И ведь я ходила к Альтани, объясняла, просила… Бес-по-лез-но!

— О, да, да, мы все это знаем! — закатила глаза Нина. — С ним так тяжело… «Не спорьте, мадемуазель, а выполняйте указания дирекции! Вы в Большом императорском театре, а не в балаганной оперетке в Виннице!»

Стоящие вокруг хористки прыснули, а Софья, грустно улыбнувшись, подумала, что как раз винницкая оперетка устроила бы ее, наверное, гораздо больше. Но не говорить же такое здесь, в этом храме искусства, черт бы его побрал…

Про себя она уже сотню раз прокляла тот день, когда отправилась на прослушивание в Большой театр. Отправилась без всякой надежды, почти уверенная, что ее не примут, и вот… Она уже должна петь Татьяну, свою первую большую партию после Виолетты в Неаполе, и кто бы мог догадаться, в каком Софья находится отчаянии! А ведь она уже совсем было собиралась уходить из Большого…

Софья сама не понимала, что с ней. Четыре года назад она прекрасно себя чувствовала в крохотной провинциальной труппе ярославского театра, играя шекспировских героинь для неграмотных купцов. Софья была бесконечно счастлива те недолгие летние месяцы в театре «Семь цветов Неаполя», где ей неожиданно пришлось спеть «Травиату» и иметь такой оглушительный успех, какого, по признаниям всей труппы, театр еще не видел. Но здесь, в прославленном театре России, о котором безнадежно грезили провинциальные примадонны и восторженные дебютантки, в театре, поступление в который не составило для нее никакого труда, Софье оказалось невыносимо тяжело. В первые месяцы это еще можно было отнести на счет неуверенности в себе, но сейчас, столько времени спустя… Почему ей здесь так плохо? Софья этого не знала, не могла понять, как ни старалась, а посоветоваться было не с кем.

Несмотря на то, что ее прослушивание три года назад прошло на «ура» и молодую актрису сразу же приняли в сольный состав, больших партий Софье не давали. Ей и в голову не приходило сожалеть об этом, поскольку она искренне считала, что до первых голосов театра ей далеко. Софья по-настоящему восхищалась великолепным, прозрачным сопрано Нравиной, потрясающим богатством оттенков меццо-сопрано Нежиной, совершеннейшим итальянским бельканто Самойловой и на всех репетициях признанных прим сидела в уголке огромного, пустого зрительного зала, получая удовольствие от каждой взятой ноты. Сама она пела Мальфриду в «Рогнеде», Ольгу в «Русалке», Гориславу в «Руслане и Людмиле» — это все были небольшие партии для колоратурного сопрано, которые не могли вызвать ничьей зависти. Временами Софья без капли сожаления думала о том, что, наверное, настоящей певицы и актрисы из нее не получится никогда. За годы, проведенные на подмостках, она уже успела понять, как тяжел и неблагодарен путь талантливых женщин, сколько им приходится терпеть, скольким жертвовать, в каких интригах участвовать, на какие унижения идти… и ради чего?! Ради цветов, оваций, бенефисов? Ради бесконечных вызовов, восторженного рева публики, толп поклонников? Но, боже всемилостивый, что же во всем этом привлекательного?! Софья не понимала. Разумеется, и восторги, и аплодисменты были приятны; конечно, цветы в уборной поднимали настроение, но… Софья точно знала про себя: ради обожания публики она никогда в жизни не стала бы участвовать в хитро сплетенной закулисной интриге и говорить за глаза гадости о сопернице. Ей было отвратительно это до дрожи.

До сих пор Софья не могла без острой боли вспоминать Машу Мерцалову из ярославского театра, которую так долго считала подругой и которая предала ее не задумываясь из-за тысячи рублей и мужчины, никогда не любившего ее. И Софья тихо радовалась тому, что ей позволено петь маленькие партии, получать огромное удовольствие от репетиций, приходить каждый вечер на спектакль, даже если она не была в нем занята, и знать, что в крайнем случае она сумеет прокормить себя сама.

Но идиллия оказалась недолгой: в скором времени Софья, ничуть того не желая, испортила себе отношения со всем сольным составом. Это случилось, когда от имени артистов театра было составлено прошение на высочайшее имя с просьбой о повышении жалованья. Несмотря на помпезность Императорского театра, актеры и в нем зарабатывали крошечные деньги. Более-менее приличное существование могли вести лишь главные солисты и те из певиц, у которых были состоятельные покровители, а не привычные всем нищие любовники из теноров. Софья прекрасно это понимала и как никто другой чувствовала значение презренного металла в человеческой жизни. Всю свою молодость, до встречи с Мартемьяновым, она, как ей казалось, только и делала что думала о том, где достать денег. И поэтому, когда к ней в уборную влетела стайка хористок во главе с Ниной Дальской, которая держала в вытянутых руках петицию, Софья тут же согласилась:

Назад Дальше