Мне хотелось, чтобы крик мой летел над лесами и крышами всей Северной Каролины, неся весть о славе великолепной и простой истины. Потом я сказал:
— Рюкзак у меня полностью затарен, сейчас весна, я собираюсь ехать на Юго-Запад, в сухие земли, в долгие, одинокие земли Техаса и Чихуахуа и на веселые ночные улицы Мехико, где из дверей вырывается музыка, где девчонки, вино, трава, дурацкие шляпы, вива! Какая вообще разница? Как муравьям, которым больше нечего делать — только копошиться весь день, мне тоже ничего не остается, кроме как делать то, чего хочется, быть добрым и наперекор всему оставаться под воздействием воображаемых суждений, и молиться, чтобы на меня пролился свет. — Итак, сидя под сенью своего Будды, меж этих «кольяколёрных» стен из цветов — розовых, красных, матово-белых, среди вольера сказочных трансцендентных птиц, признавших мой пробуждающийся разум жуткими сладкими криками (жаворонок, не ведающий троп), в благоухании эфира, таинственно древний, в блаженстве полей Будды я видел, что вся моя жиань — громадная пылающая чистая страница, и я могу сделать все, что захочу.
На следующий день произошла странная вещь: вот какую истинную силу обрел я от этих волшебных видений. Моя мать кашляла уже пять дней, у нее текло из носа, и теперь начинало болеть горло — так сильно, что кашель становился мучительным и казался мне опасным. Я решил погрузиться в глубокий транс и загипнотизировать себя, постоянно напоминая, что «Всё пусто и пробуждено», — чтобы исследовать причину маминой болезни и найти средство от нее. Незамедлительно я с закрытыми глазами увидел бутылку из-под бренди, в которой, как я рассмотрел чуть позже, было растирание «от жара», а сверху, наложенное как в кино, проступило четкое изображение беленьких цветочков, круглых, с маленькими лепестками. Я сразу же поднялся — была полночь, и мама кашляла у себя в спальне, — пошел и собрал все горшки с амарантами, которые моя сестра расставила по всему дому за неделю до этого, и выставил их наружу. Потом вытащил из аптечки лекарство с надписью «от жара» и велел маме натереть им шею. На следующий день кашель у нее прошел. Позже, когда я уже уехал стопом на Запад, наша приятельница-медсестра услыхала про это и сказала:
— Да, похоже, аллергия на цветы. — В течение всего этого происшествия я совершенно ясно знал, что люди заболевают, используя физические возможности, чтобы наказать самих себя, — так им велит их саморегулирующаяся Божеская природа, природа Будды, природа Аллаха, как хотите, так Бога и называйте, и все именно так — автоматически — работает. Это было мое первое и последнее «чудо», поскольку я боялся слишком увлечься этим и стать тщеславным. И еще я немножко боялся всей этой ответственности.
Вся родня слыхала про мое видение и про то, что я сделал, но они, кажется, большого значения этому не придали: да и сам я, в действительности, тоже. И это правильно. Теперь я был невероятно богат — сверхмириадный триллионер трансцендентальных благодатей Самапатти, и все из-за доброй смиренной кармы, а может — и из-за того, что я пожалел собаку и простил людей. Но зато теперь я знал, что я — наследник блаженства, и что последний, самый худший грех — это праведность. Поэтому я просто заткнусь и отправлюсь-ка в путь-дорогу, повидать Джафи. «Пусть тоска не испортит тебя,» — поет Фрэнк Синатра. Последней ночью в лесу, накануне отъезда, я услышал слова «звездное тело» — о том, как вещам не надо делаться, чтобы исчезнуть, им надо лишь пробудиться навстречу своему непревзойденно чистому истинному и звездному телу. Я видел, что ничего нельзя было сделать, потому что ничего не происходило, ничего никогда не произойдет, все вещи — пустой свет. Поэтому я пустился в путь хорошо укрепленным, со своим рюкзаком, и поцеловал маму на прощанье. Она заплатила пять долларов за то, чтобы на мои старые сапоги наклеили новенькие толстые резиновые подошвы с протекторами, и я теперь был совсем готов к летней работе в горах. Наш старый приятель из деревенское лавки, Бадди Том, такой тип сам по себе, подбросил меня на своей тачке до Шоссе 64, и здесь мы с ним расстались, и я начал отсчитывать свои три тысячи миль обратно в Калифорнию. Снова домой я попаду на следующее Рождество.
22
Джафи тем временем дожидался меня в своей славной хибарке в Корте-Мадера, Калифорния. Он поселился на хуторе у Шона Монахана — в бревенчатой избушке, стоявшей за кипарисовой ветрозащитной рощицей на крутом склоне заросшей травою горки — по верху там тоже росли эвкалипты и сосны позади главной усадьбы Шона. Избу построил много лет назад старик, чтобы в ней умереть. Выстроена она была хорошо. Меня пригласили жить там столько, сколько захочу, причем бесплатно. После многих лет запустения молодой свояк Шона Монахана Уайти Джоунз снова привел избу в жилой вид: он был искусным плотником, забил деревянные стены джутом, поставил хорошую дровяную печку, керосиновую лампу, но сам никогда в ней не жил — ему надо было далеко ездить на работу, за город. Поэтому туда вселился Джафи — заканчивать свои занятия и вести добротную одинокую жизнь. Если кто-то хотел навестить его, то карабкаться приходилось по довольно крутому откосу. Пол устилали травяные циновки, и в письме Джафи писал: «Я сижу, курю трубку, пью чай, слушаю, как ветер словно плеткой хлещет гибкие члены эвкалиптов и как ревет кипарисовая рощица». Он должен был там жить до 15 мая — до своего отплытия в Японию, куда его пригласил какой-то американский фонд, чтобы он пожил там в монастыре и позанимался с Учителем. «А пока, — писал Джафи, — приезжай ко мне в темную избушку этого дикого старика, с вином, девчонками по выходным, с добрыми котелками еды и теплом от печки. Монахан даст нам настоящие козлы, мы свалим пару деревьев на его обширном дворе, раскряжуем их и наколем себе дров — я научу тебя валить лес по-настоящему.»
За эту зиму Джафи съездил автостопом к себе на родину, на Северо-Запад, через заснеженный Портленд и выше, к голубым ледникам, на самый север штата Вашингтон, на ферму к своему другу в долине Нуксак, неделю провел в хлипкой хижине сборщика ягод, совершил несколько восхождений. Названия вроде «Нуксак» или «Национальный заказник Маунт-Бейкер» возбуждали у меня в уме чудесные хрустальные видения снега, льда, сосен на Крайнем Севере моих детских мечтаний… Но я стоял на раскаленной апрельской дороге Северной Каролины, поджидая свою первую машину, которая довольно скоро и появилась: юный студентик подвез меня до городка под названием Нэшвилл, где я еще с полчаса варился на солнцепеке, пока неразговорчивый, но благожелательный морской офицер не взял меня аж до самого Гринвилла, Южная Каролина. После невероятного покоя целой зимы и начала весны, которые я проспал у себя на веранде и пробездельничал в лесах, тяготы автостопа показались мне жестче обычного; я чувствовал себя чертовски скверно. В Гринвилле я, на самом деле, проперся пехом три мили под палящим солнцем ни за хрен собачий, заблудился в городских задворках и закоулках в поисках нужной трассы, а в одном месте, проходя мимо чего-то типа кузницы, где все негры-рабочие были черными, потными и покрытыми угольной пылью, даже вскричал:
— Я вдруг снова попал в преисподнюю! — и тут меня опалило жаром.
Но по дороге начался дождик, и за несколько перегонов той же самой ночью я добрался до Джорджии; там отдохнул, сидя на своем мешке под навесами старых скобяных лавок, перекрывавшими весь тротуар, и выпил полпинты вина. Дождливая ночь, никакого движения. Когда мимо проезжал междугородный «грейхаунд», я тормознул его и доехал до Гейнсвилла. Там я собирался немного поспать у железнодорожных путей, но до них надо было пилить около мили, и только я уже собрался было заночевать на товарном дворе, как пришла местная смена, они увидели меня, и я поэтому ушел на пустырь у путей, но вокруг стал ездить патруль легавых, светить везде своим прожектором (может, им про меня сказали железнодорожники, а может и нет), и я сдался, к тому же, там все равно были комары, вернулся в город и встал голосовать под яркими огнями центральных забегаловок: копы хорошо видели меня и не докапывались.
Но никто не проезжал, а заря приближалась, поэтому я переночевал в гостинице за четыре доллара, вымылся под душем и хорошенько отдохнул. Но все равно — какое ощущение бесприютности и незащищенности, как в в мою рождественскую поездку на Восток! На самом деле, мне оставалось гордиться лишь моими отличными новыми толстыми подошвами на рабочих башмаках да набитым рюкзаком. Наутро, позавтракав в унылом ресторане Джорджии с вращавшимися вентиляторами на потолке и mucho[28] мух, я вышел на плавящееся шоссе и поймал грузовик до Флауэри-Бранч, Джорджия, потом — несколько мгновенных перегонов через Атланту на другую сторону, еще один крошечный городок — Стоунуолл, где меня подобрал здоровенный жирный южанин в широкополой шляпе, от которого несло виски, он травил анекдоты и постоянно оборачивался посмотреть, смеюсь ли я, а тем временем заруливал на мягкие покатые обочины, вздымая позади тучи пыли, поэтому задолго до места назначения я попросился вылезти под предлогом того, что хочу поесть.
— И хрен с ним, парень, поедим вместе, и я повезу тебя дальше. — Он был пьян и ехал очень быстро.
— Да мне еще в туалет надо… — стал отнекиваться я. Вся эта суета меня достала, поэтому я решил: черт с ним, с этим стопом. Денег у меня еще хватит на автобус до Эль-Пасо, а там прыгну на товарняки Южно-Тихоокеанской — так будет раз в десять безопаснее. А помимо этого — мысль о том, что за Эль-Пасо, Техас, в глубинах этого засушливого Юго-Запада, под ясными синими небесами, посреди бескрайней пустыни мне придется ночевать, и никаких фараонов нигде не будет, окончательно добила меня. Мне не терпелось поскорее выбраться с этого Юга, из этой Джорджии, бесконечной, как цепь каторжников.
Автобус подошел в четыре, и посреди ночи мы были уже в Бирмингеме, Алабама; там я уселся на скамейку ждать своего следующего автобуса, пытался уснуть, положив голову на рюкзак и обхватив его руками, но все время просыпался и видел, как вокруг слоняются бледные призраки американских автостанций: фактически, одну женщину вообще пронесло мимо, точно прядку дыма, я был определенно уверен, что уж ее-то точно на существовало. На лице у нее — иллюзорная вера в то, что она делает… На моем лице, вообще-то говоря, — тоже. Вскоре после Бирмингема началась Луизиана, затем — нефтяные разработки восточного Техаса, Даллас, потом — длинный дневной перегон по долгим, необъятным техасским пустошам в автобусе, набитом военными, до самого конца, до Эль-Пасо, куда приехали в полночь, и я к этому времени выдохся уже настолько, что хотелось лишь упасть и уснуть. Но в гостиницу я не пошел, деньги теперь надо было считать, а вместо этого закинул мешок за спину и направился прямиком к депо, чтобы где-нибудь за путями расстелить свой спальник. Именно тогда, в ту ночь, я и осуществил мечту, заставивщую меня в самом начале купить рюкзак.
То была чудная ночь, прекраснейший сон в моей жизни. Сначала я отправился в депо и осторожно прокрался за товарными составами, вышел на его западную оконечность, но не стал останавливаться, поскольку вдруг заметил в темноте, что дальше действительно начинается пустыня. Я различал скалы, сухие кустарники — в свете звезд присутствие их нагромождений слабо угадывалось. Чего шляться по виадукам и рельсам, рассуждал я, когда надо лишь чуть-чуть поработать ногами, и я окажусь вне всякой досягаемости — ни тебе деповских легавых, ни всяких ханыг. Поэтому я шел и шел вдоль главной линии — несколько миль, пока не остался один посреди гористой пустыни. В моих сапогах с толстыми подметками легко было шагать и по шпалам, и по камням. Уже было где-то около часу ночи, мне страшно хотелось отоспаться после долгой поездки из Каролины. Наконец, справа я увидал гору, которая мне понравилась; я уже прошел длинную долину со множеством огней — там явно находилась тюрьма или колония. Держись-ка от этого двора подальше, сынок, — подумал я. Поднялся по сухому руслу — при свете звезд песок и скалы были белыми. Я забирался все выше и выше.
И вдруг возрадовался, осознав, что я совсем один, в безопасности, и никто не станет меня будить всю ночь. Что за поразительное откровение! И все, что мне нужно — вот оно, на спине; перед выходом сюда я набрал в свою полибденовую бутыль свежей воды на автостанции. Я забрался в верховье распадка и когда, в конце концов, обернулся, то увидел перед собою всю Мексику, всю Чихуахуа — всю ее блестевшую песком пустыню под убывавшей тонувшей луною, громадной и яркой, лежавшей прямо на гребнях Чихуахуа. Рельсы Южно-Тихоокеанской бежали ровно, параллельно реке Рио-Гранде за Эль-Пасо — так, что оттуда, где я стоял на американской стороне, было видно и саму реку, границей делившую две страны. Песок моей балки был мягок, как шелк. Я расстелил на нем спальник, снял башмаки, глотнул воды, зажег трубку, сел, скрестив ноги, и ощутил прилив радости. Ни звука; в пустыне до сих пор стояла зима. Вдалеке — лишь шум депо, где расцепляли сразу целые составы с громовым «сплоумм», будившим весь Эль-Пасо — но не меня. Единственной компанией мне была эта луна Чихуахуа, опускавшаяся, пока я на нее глядел, все ниже и ниже, теряя свой белый свет и становясь маслянее и желтее, но все-таки когда я уже стал укладываться, она по-прежнему светила мне прямо в лицо яркой лампой, и чтобы уснуть, мне пришлось отвернуться. Чтобы не нарушать эаведенного мною же обычая называть всякие местечки своими собственными именами, я окрестил это место «Ущельем Апачей». Спал я на самом деле хорошо.
Утром в песке я нашел след гремучей змеи — но он мог остаться и с прошлого лета. Отпечатков ног было очень мало, да и те — следы охотничьих сапог. Утреннее небо было нетронуто голубым, солнце — жарким, вокруг много сухого дерева, чтобы зажечь костерок и приготовить завтрак. У меня в поместительном мешке лежали банки свинины с бобами. Завтрак получился просто королевским. Хотя возникла проблема с водой — я все выпил, а припекало и жажда усиливалась. Я полез выше по оврагу — на разведку — и зашел в тупик: сплошная каменная стена, а песок у ее подножия — еще глубже и мягче, чем прошлой ночью. Я решил в следующий раз разбить лагерь здесь, а день приятно провести в старом Хуаресе, покайфовать там в церкви и на улицах, поесть мексиканской пищи. Некоторое время я раздумывал, не оставить ли мне рюкзак, запрятав его хорошенько среди камней, но шанс все-таки был, хоть и крайне малый, что сюда забредет какой-нибудь охотник или старый бродяга и найдет его, поэтому я взвалил его на себя и снова спустился вдоль русла к железной дороге, прошел три мили обратно в Эль-Пасо и за двадцать пять центов оставил его в ящике камеры хранения на вокзале. Потом пересек весь город, вышел к пограничным воротам и перешел на ту сторону за два пенни.
День выпал сумасшедший, хотя начался довольно здраво — в церкви Марии Гвадалупы, потом я неторопливо погулял по Индейским Рынкам, отдохнул на скамеечке в парке среди по-детски веселых мексиканцев, но потом начались бары, легкий перебор с питьем, я орал пожилым усатым пеонам:
— Todas las granas de arena del desierto de Chihuahua son vacuidad![29] — и, наконец, столкнулся с толпой каких-то злостных мексиканских апачей, которые захватили меня к себе на хату, где камни сочились влагой, наприглашали туда своих друзей, и я вторчал там от свечей — там была лишь куча смутных голов, пламя свечей и дым. Мне, на самом деле, все это уже осточертело, я вспомнил свое ущелье с совершенным белым песочком, то место, где я буду сегодня спать, и стал прощаться. Но они не хотели меня отпускать. Один стащил что-то из моего мешка с покупками, но мне было все равно. Другой пацан-мексиканец оказался голубым и влюбился в меня: он хотел ехать со мною в Калифорнию. В Хуаресе уже настала ночь; все ночные клубы выли, себя не помня. Мы заскочили глотнуть пива в один: везде валялись негры-солдаты с сеньоритами на коленях, просто безумный бар, в музыкальном автомате — сплошной рок-н-ролл, регулярный рай, в общем. Мексиканский пацан хотел, чтобы я пошел с ним по переулкам, и мы бы там с ним «с-сст», а я бы сказал американским парням, что знаю, где тут есть девчонки:
— А я их приведу к себе в комнату, с-сст — и нет никаких девчонок! — предлагал он. Мне удалось стряхнуть его только у пограничного шлагбаума. Мы помахали друг другу на прощанье. Хуарес все-таки — злой город, а меня ждала моя добродетельная пустыня.
Я нетерпеливо пересек границу, прошел по Эль-Пасо к станции, забрал мешок, подавил тяжкий вздох и отправился три мили по рельсам прямиком к моей сухой балке, которую теперь легко опознал при лунном свете, потом наверх, ноги мои одиноко и мягко стучали о землю, как сапоги у Джафи, и я понял, что действительно научился у него отгонять пороки мира и города и находить свою подлинную чистую душу — коль скоро за плечами у меня нормальный рюкзак. Я вернулся к себе на стоянку, расстелил спальник и возблагодарил Господа за все, что Он давал мне. Теперь воспоминание о целом долгом и злом дне, о марихуане с мексиканцами в шляпах набекрень в затхлой комнатенке при свечах было как сон, как плохой сон, как один из моих снов на соломенной подстилке у Ручья Будды в Северной Каролине. Я медитировал и молился. На свете просто не существует такого ночного сна, что сравнился бы со сном в пустыне зимней ночью — при условии, что тебе хорошо и тепло в спальнике на гагачьем пуху. Тишина настолько интенсивна, что слышишь, как в ушах ревет твоя собственная кровь — но намного громче этого тот таинственный рев, который я всегда определяю как звучание алмаза мудрости, таинственный рев самой тишины — величайшее «шшшш», напоминающее о том, что ты, казалось, давно забыл за напрягом дней, промелькнувших с самого твоего рождения. Как бы мне хотелось попытаться объяснить это тем, кого я любил: моей маме, Джафи, — но просто не существовало таких слов, чтобы описать это ничто и эту чистоту. Есть ли какое-то четкое и определенное учение, которое можно дать всем живым существам? — такой вопрос, вероятно, задавали жуколобому снежному Дипанкаре, и ответом его было ревущее молчание алмаза.