— Тебе следует научиться, — говорил он. — Черт возьми, единственное, чего я терпеть не могу, — это когда что-нибудь делают неправильно. — Поразительно, какие ужины он варганил из своей части продуктов на полочке — из всяких травок, сухих корешков, которые покупал в Китайском Квартале: всего понемножку, с соевым соусом, и все это вываливалось сверху на свежесваренный рис и было восхитительно вкусно, когда ешь палочками. И вот мы сидели в сумерках под рев деревьев, не закрывая широко распахнутых окон — а холодно — и уминали вкуснющие домашние китайские блюда. Джафи знал, как на самом деле надо обращаться с палочками, и энергично набивал себе рот. После я иногда мыл тарелки и уходил помедитировать на свою циновку под эвкалипты, а в окне избушки виднелся бурый отсвет керосинки Джафи — там он сидел, читал и ковырялся в зубах. Временами он подходил к двери и орал:
— Хоо! — а я не отзывался и слышал, как он бормочет: — Куда это, к черту, он запропал? — И я видел, как он вглядывается в ночь, ища своего бхикку. Как-то ночью я сидел и медитировал, и вдруг услышал справа от себя громкий треск: я взглянул в ту сторону — там стоял олень, снова пришедший навестить заброшенный олений парк и пожевать сухой листвы. Через всю вечернюю долину донесся скорбный рев мула: «хии-хо!» — он ломался на ветру, словно йодел: словно рог, в который дует некий ужасно печальный ангел: словно напоминание людям, переваривающим дома обед, что не все так хорошо, как они думают. И все-таки то был просто-напросто любовный клич одного мула другому. Но именно поэтому…
Однажды ночью я медитировал в таком совершенном спокойствии, что два прилетевших комара уселись мне на каждую скулу и долго просидели там, не кусая меня, а потом улетели, так и не ужалив.
27
За несколько дней до прощального вечера мы с Джафи крупно повздорили. Мы поехали в Сан-Франциско на причал — погрузить на судно его велосипед, а потом завернули на Скид-Роу под моросившим дождичком, чтобы постричься подешевле в учебной парикмахерской при колледже и пошарить по магазинам Армии Спасения и «Гудвилла» — может, найдется теплое белье и все остальное. Пока мы бродили по мокрым возбуждающим улицам («Похоже на Сиэттл!» — орал он), меня обуяло желание надраться и отпасть. Я купил пузырь красного портвешка, затащил Джафи в переулок и мы вмазали.
— Не пей так много, — сказал он. — Ты не забыл: нам после этого еще в Беркли надо — на лекцию и диспут в Буддистский Центр?
— Ай, да не хочу я ничего — я хочу надраться на задворках.
— Но ведь они тебя ждут: я им в прошлом году все твои стихи читал.
— Да и плевать. Смотри, как туман ползет по переулку, смотри, какой у нас рубиновый портвейн, разве тебе не хочется выйти на ветер и петь?
— Не хочется. Знаешь ли, Рэй, Какоэтес говорит, что ты слишком много пьешь.
— Дак у него ж язва! Почему, ты думаешь, он язву себе заработал? Потому что сам слишком много пил. Разве у меня есть язва? Да ни в жисть! Я пью для радости! Если тебе не нравится кирять, можешь валить на свою лекцию. Я тебя подожду у Кафлина дома.
— Но ты же все пропустишь из-за какого-то винища.
— В вине — мудрость, черт бы тебя побрал! — завопил я. — На-ка, запендюрь!
— Не буду!
— Ну как хочешь. — И я высосал весь пузырь без остатка, и мы вернулись на Шестую улицу, где я немедленно залетел в тот же самый магазинчик и купил себе еще. Теперь вот я чувствовал себя прекрасно.
Джафи расстроился и разочаровался.
— И ты после этого рассчитываешь стать хорошим бхикку или даже Бодхисаттвой Махасаттвой, если всегда так нажираешься?
— Ты что — забыл последнюю картинку про Быков, когда он напивается с мясниками?
— Ну так и что? Как ты можешь постигать суть собственного разума, если в голове у тебя все плывет, зубы — в пятнах, а желудок выворачивает наизнанку?
— Ничего не выворачивает, мне по кайфу. Я мог бы прямо сейчас воспарить в этом тумане и облететь весь Сан-Франциско, как чайка. Я тебе разве не рассказывал про здешний Скид-Роу — я тут раньше жил…
— Я сам жил на Скид-Роу в Сиэттле, я все про него знаю.
Неонки баров и магазинчиков пылали в сером сумраке дождливого дня. Мне было клево. После того, как нас постригли, мы зашли в «Гудвилл», порылись по ящикам и нашли себе носков, маек, всяких ремешков и прочей дребедени, за которую заплатили несколько пенни. Я продолжал исподтишка посасывать винцо из бутылки, которую заткнул за пояс штанов. Джафи передергивало от отвращения. Затем мы влезли в наш драндулет и поехали в Беркли по мосту, блестевшему от дождя, к домикам Окленда, потом сквозь центр города, где Джафи захотел найти джинсы, которые бы на меня налезли. Я все время слегка искушал его, и к концу он смягчился и хлебнул чуть-чуть — и прочитал мне стихотворение, которое написал, пока меня стригли на Скид-Роу: «Цырюльня современного колледжа, смитовы глаза закрыты — переживает стрижку, опасаясь ее уродства за 50 центов, студент-парикмахер с оливковой кожей, на его куртке — "Гарсия", двое светловолосых мальчишек, у одного — испуганное лицо и уши топырятся, наблюдают из кресел, скажи ему: "Ты маленький уродец, и уши у тебя лопухи," — и он расплачется и обидится, а это вовсе неправда, другой — тонколицый, развитой, сосредоточенный, заплатанные джинсы и потертые башмаки — наблюдает за мною, нежное страдающее дитя, которое, созрев, заскорузлеет и взалкает, Рэй и я с пузырем рубинового портвейна у нас внутри дождливым майским днем, в этом городишке нет даже поношенных "ливайсов" нашего размера, старое училище парикмахеров — засранцы из фазанки, трущобные причесоны, карьеры пожилых парикмахеров начинаются уже сейчас, расцветают пышным цветом.»
— Вот видишь, — сказал я, — ты б никогда не написал такого стихотворения, если б вино не пришлось тебе по кайфу?
— Ах, да я бы все равно его сочинил. Ты же все время слишком надираешься, я вообще не врубаюсь, как ты собираешься добиться просветления и умудриться остаться в горах: ты же постоянно будешь бегать вниз и пропивать все те деньги, что тебе выдадут на фасоль, а кончишь вообще посреди улицы под дождем, вусмерть пьяный, и тебя загребут, и тебе придется перерождаться в трезвенника-бармена, чтоб искупить свою карму. — Его на самом деле это печалило, он тревожился обо мне, я же продолжал себе кирять.
Когда мы добрались до домика Алвы, как раз подошло время ехать в Буддистский Центр на лекцию, и я сказал:
— Посижу здесь, попью винца и подожду тебя.
— Ладно, — произнес Джафи, смурно на меня посмотрев. — Живи как знаешь.
Его не было два часа. Мне стало грустно, я слишком много выпил, и меня теперь мутило. Но я был полон решимости не отключаться, все выстрадать и доказать Джафи кое-что. Уже смеркалось, когда он вдруг примчался обратно, пьянющий в стельку, и завопил:
— И знаешь, что было, Смит? Прихожу это я к буддистам на лекцию, а они все глушат неразбавленное сакэ чайными чашками, все уже хорошенькие — ах, эти чокнутые японские святые! Ты был прав! Никакой разницы! Мы нажрались и говорили о праджне! Было ништяк! — И после этого мы с Джафи никогда уже не ссорились.
28
Настал вечер большой попойки. Снизу до меня очень отчетливо доносился гвалт приготовлений — меня он просто угнетал. Господи ты Боже мой, общительность — это всего лишь одна большая улыбка, а в улыбке нет ничего, кроме зубов, ах, если б я мог остаться здесь, наверху, отдыхать и быть добрым. Но кто-то притащил наверх вина, и я сорвался.
В ту ночь вино лилось по нашей горке буквально рекой. Шон натащил во двор громадных бревен для костра. Ночь была ясной и звездной, теплой и приятной: май месяц. Собрались все. Вся вечеринка вскоре опять явно поделилась на три части. Я, в основном, торчал в гостиной, где мы крутили на вертушке пластинки Кэла Тжейдера, куча девчонок танцевала, а Бад, я, Шон и иногда Алва с его новым корешем Джорджем играли на бонгах — то есть колотили по перевернутым баночкам.
На дворе снаружи было поспокойнее: свет костра и множество людей сидит на длинных бревнах, которые Шон уложил вокруг кострища, а на широкой доске выставлен закусон, что впору бы подавать королю и его голодной свите. Здесь, у костра, вдалеке от неистовства об-бонгенной гостиной, блистал Какоэтес — он разговаривал о поэзии с местными остроумцами примерно вот в таких тонах:
— Маршалл Дэшиэл слишком занят отращиванием собственной бороды и ездой на «мерседес-бенце» по коктейлям и приемам Чеви Чейза и на кончике иглы Клеопатры, О. О. Даулера катают по Лонг-Айленду в лимузинах, а лето он проводит визжа на Площади Святого Марка, а Крутняк Шорт, увы, успешно умудряется оставаться хлыщом с Сэвил-Роу — при котелке и жилетке, а что касается Мануэля Драббинга, так он просто подбрасывает четвертаки, чтобы определить, кто пролетит в его следующей рецензий, а про Омара Тотта мне вообще нечего сказать. Альберту Лоу Ливингстону только и дел, что раздавать автографы на собственных романах да слать на Рождество открытки Саре Воэн; Ариадны Джоунз домогается компания Форда; Леонтина МакДжи говорит, что слишком стара, — ну и кто у нас остается?
— Рональд Фёрбэнк, — сказал Кафлин.
— Я полагаю, единственные настоящие поэты на всю страну — я имею в виду, за пределами нашего дворика — это Доктор Музиаль, который, вероятно, сейчас бормочет себе под нос прямо за шторами этой гостиной, и Ди Сэмпсон, который слишком уж богат. У нас тут остается старый добрый Джафи, который уезжает в Японию, наш завывающий друг Голдбук да наш г-н Кафлин, у которого такой острый язычок. Ей-Богу, я тут — единственный приличный поэт. У меня хоть — честное анархистское прошлое. По крайней мере, нос у меня — в инее, на ногах — сапоги, а во рту — слова протеста. — Он погладил себя по усам.
— А как же Смит?
— Что ж, я полагаю, он — Бодхисаттва в самом ужасающем смысле этого слова, вот, пожалуй, и всё. (В сторону, презрительно ухмыльнувшись: — К тому же, он вечно бух-хой.)
Генри Морли в тот вечер тоже появился — очень ненадолго, и повел себя довольно странно: все время просидел где-то позади, читая комиксы «Мэд» и новый журнальчик под названием «Хип», а ушел очень рано, заметив на прощанье:
— «Горячие собаки» у вас слишком тощие — как вы думаете, это знак времени, или просто Армор со Свифтом употребляют бродячих мексиканцев, а? — С ним никто не разговаривал, кроме меня и Джафи. Мне стало жалко, что он уходит так рано, он был неухватим, как призрак, — как и всегда, впрочем. Тем не менее, по этому поводу он надел совершенно новый коричневый костюм — и вот его вдруг не стало.
А на горку тем временем, где звездочки клевали на верхушках деревьев носами, пробирались случайные парочки — обжиматься, или же просто приносили кувшины вина и гитары и устраивали в нашей избушке отдельные маленькие вечеринки. Великолепная ночь. Наконец, после работы приехал отец Джафи — ладно скроенный крутой мужичок, совсем как Джафи, лысоватый, но абсолютно энергичный и сумасшедший, как и сынок. Он сразу же пустился плясать дикие мамбо с девчонками, а я безумно барабанил по банкам.
— Давай, чувак! — Более неистового танцора вам видеть, наверное, не доводилось: он перегибался назад так, что почти что падал, вращая чреслами вокруг своей партнерши, потный, жадный, с радостным оскалом — безумнейший папаша из всех, виданных мною. Совсем недавно он разрушил чинный прием на свадьбе своей дочери, когда выскочил на лужайку на четвереньках, с тигриной шкурой на спине: он щелкал зубами и лаял, гоняясь за дамами по пятам. Теперь он снял высоченную деваху почти шести футов ростом по имени Джейн, вертел и крутил ее как хотел и чуть было не снес книжный шкаф. Джафи по-прежнему бродил от одной группы веселившихся к другой с огромным кувшином в руке, и лицо его сияло от счастья. Компания в гостиной ненадолго отсосала к себе общество от костра, и вскоре Психея пустилась с Джафи в безумный пляс, потом подскочил Шон и вихрем завертел ее, а она сделала вид, что у нее закружилась голова, и как бы в полуобмороке грохнулась в аккурат между Бадом и мной — мы сидели на полу и барабанили (между Бадом и мной, у которых никогда не было собственных девчонок, и которые на все забили), — и лежала там целую секунду, как бы уснув у нас на коленях. Мы раздували свои трубки и барабанили дальше. Полли Уитмор не вылазила из кухни, где помогала Кристине готовить, и даже сделала целый поднос собственных вкусных печенюшек. Я видел, что ей одиноко, поскольку здесь была Психея, и Джафи ей не принадлежал, поэтому я подлетел и сграбастал ее за талию, но она взглянула на меня с таким страхом, что я ничего не стал предпринимать. Казалось, я ей внушал ужас. Принцесса тоже была тут со своим новым дружком — и тоже сидела в углу и дулась.
Я сказал Джафи:
— Какого черта ты собираешься делать со всеми этими девками? Не хочешь ли мне одну отдать?
— Бери какую хочешь. Сегодня ночью я нейтрален.
Я пошел к костру послушать последние перлы Какоэтеса. На бревне сидел Артур Уэйн — хорошо одетый, при галстуке и костюме, и я подвалил к нему и спросил:
— Ну так что такое буддизм? Фантастическая магия воображения во вспышке молнии, это пьесы, сны или даже не пьесы, сны?
— Нет, для меня буддизм — это узнавать как можно больше людей. — Вот он бродил тут среди веселившейся толпы, без дураков приветливый, всем пожимал руки и болтал — как на регулярном светском рауте с коктейлями. Внутри попойка становилась все более и более неистовой. Я сам начал танцевать с высоченной девчонкой. Она была дикой. Я хотел было тихонько завлечь ее с собою на горку с пузырем, но здесь был ее муж. Позже, уже ночью, откуда-то возник какой-то цветной псих и стал как по бонгам колотить себе по голове и щекам, по губам, по груди — шлепки раздавались в самом деле громкие, великий бит, грандиозный бит. Все были в восторге и объявили, что он, должно быть, — Бодхисаттва.
Всевозможные люди рекой текли из города — слухи о знаменитой вечеринке кружили по всем нашим барам. Я вдруг поднял глаза: Алва и Джордж бродили нагишом.
— Что вы делаете?
— О, мы просто решили снять одежду.
Никто, казалось, не возражал. И впрямь: я видел, как хорошо одетые Какоэтес и Артур Уэйн вели вежливую беседу при свете костра с двумя голыми безумцами — серьезную такую беседу о положении в мире. В конце концов, Джафи тоже разделся и продолжал бродить везде со своим кувшином. Всякий раз, когда какая-нибудь из его девчонок бросала на него взгляд, он испускал громогласный рев и кидался на нее, а та с визгом вылетала из дома. Безумие. Что случилось бы, если бы легавые из Корте-Мадеры про это прослышали и с ревом примчались бы на своих патрульных машинах? Костер горел ярко, все жившие вдоль дороги могли спокойно наблюдать всё, что происходит во дворе. Но, тем не менее, у костра, с едой на столе, рядом с гитаристами, среди покачивавшихся под легким ветерком деревьев странным образом несколько обнаженных мужчин не казались неуместными во всей этой компании.
Я поговорил с отцом Джафи и спросил у него:
— Что вы думаете насчет того, что Джафи голый?
— О, да мне наплевать — что до меня, так Джаф может делать все, что ему хочется. Слушай, а где эта здоровенная старуха, с которой мы плясали? — Он был чистейшим папашей Бродяги Дхармы. Ему тоже пришлось несладко — особенно поначалу, когда он жил в лесах Орегона, и приходилось заботиться обо всем семействе в хижине, которую сам построил, с мозолями и потом, пытаясь вырастить хоть что-нибудь в безжалостной стране с суровыми зимами. Теперь он стал зажиточным подрядчиком по малярным работам, выстроил себе один из прекраснейших домов во всей Милл-Вэлли и хорошо воспитал сестру Джафи. Мать же у Джафи жила одна в пансионе где-то на севере. Джафи собирался ухаживать за нею, когда вернется из Японии. Я видел у него одно одинокое письмо от нее. Джафи говорил, что его родители разошлись с предельной окончательностью, но когда он вернется из монастыря, то прикинет, как о ней можно будет позаботиться. Джафи не любил о ней разговаривать, а его отец, разумеется, вообще никогда ее не поминал. Но мне его батя понравился — как он отплясывал, безумный, весь в поту, как не обращал внимания ни на какие чудачества, что происходили вокруг, как позволял всем делать то, чего они все равно хотели, и как уехал около полуночи домой, осыпаемый дождем цветов, который танцевал по крыше его машины, оставленной прямо на дороге.
Эл Ларк там был еще одним славным парнем — он полулежал, пощипывая струны своей гитары, беря разрозненные рокотавшие блюзовые аккорды, а иногда наигрывал фламенко и смотрел в пространство перед собой, а когда вечеринка в три часа утра завершилась, они с женой уснули в спальниках прямо во дворе, и я слышал, как они возились в траве:
— Давай потанцуем, — говорила она.
— Ах, да спи ты! — отвечал он.
Психея и Джафи той ночью разругались, и она не захотела подниматься с ним на горку и отдавать дань его свежим белым простыням — и вылетела из дому, хлопнув дверью. Я смотрел, как Джафи поднимается по склону, пьяно покачиваясь: вечеринка окончилась.
Я пошел проводить Психею до машины и сказал:
— Перестань, зачем ты делаешь Джафи несчастным в его прощальную ночь.
— Ох, он гадко со мною обошелся, пошел он к черту.
— Да перестань же, никто тебя у нас на горке не съест.
— Мне плевать, я еду домой, в город.
— Это не очень красиво с твоей стороны — к тому же, Джафи мне сказал, что любит тебя.
— Я в это не верю.
— Такова жизнь, — ответил я, отходя прочь с кувшином, полным вина: я зацепил его за ручку одним пальцам и направился наверх, слыша, как Психея пытается сдать назад и развернуться на узкой дороге: задние колеса у нее соскользнули в канаву, и она так и не смогла оттуда выбраться, и все равно пришлось заночевать у Кристины на полу. А тем временем Бад, Кафлин, Алва и Джордж разлеглись у нас по всей избушке на различных одеялах и в спальниках. Я расстелил свой мешок в сладкой траве и почувствовал себя самым везучим во всей компании. Итак, вечеринка завершилась, с воплями покончено — а что достигнуто? Я запел в темноте, услаждая себя глотками из кувшина. Звезды были ослепительно ярки.