Бродяги Дхармы - Джек Керуак 24 стр.


Затем начиналась дикая лирическая морось — ее приносило ветром с юга, и я говорил:

— Вкус дождя, зачем стоять на коленях? — И еще: — Настало время для горячего кофе и сигаретки, мальчики, — обращаясь к моим воображаемым бхикку. Луна становилась полной и огромной, и вместе с нею над горой Хозомин возникала Аврора Бореалис («Смотри на пустоту, и она станет еще тише,» — как сказал Хань Шан в переводе Джафи); я и в самом деле был так тих, что стоило распрямить скрещенные ноги в альпийской траве, как где-то вдали раздавался топот копыт убегавших оленей. Стоя на голове на этой скальной крыше лунного света перед тем, как ложиться спать, я действительно мог видеть, что земля — взаправду вверх тормашками, а человек — это зловещий тщеславный жучок, полный странных идей, что расхаживает тоже вверх тормашками и хвастается, и еще я мог понять, что человек помнит, зачем это сновидение планет, плантаций и Плантагенетов выстроилось из первородной сущности. Иногда я свирепел, потому что не выходило как надо: оладьи подгорали, или я поскальзывался на снежном поле, когда ходил за водой, или как-то раз лопата у меня упорхнула на самое дно ущелья, и я так разозлился, что готов был пооткусывать верхушки со всех гор: зашел в хижину, пнул буфет и больно ударил большой палец. Но пускай разум не забывает: хоть плоть и червива, обстоятельства существования довольно-таки славны.

Единственное, чем мне приходилось заниматься, — это поглядывать по всем сторонам света в поисках дыма, включать свою рацию да подметать полы. Рация меня сильно не доставала: поблизости не начиналось ни одного пожара, о котором следовало срочно сообщать, а в болтовне других наблюдателей я не участвовал. На парашюте мне скинули парочку батарей для радио, но и мои еще были в хорошем состоянии.

Как-то ночью в видении во время медитации Авалокитешвара Слышащий и Отвечающий на Молитву сказал мне: «Ты облечен силой напоминать людям, что они совершенно свободны,» — поэтому я возложил на себя руку, чтобы первым делом напомнить об этом самому себе, а затем ощутил веселье, вскричал: «Та!» — открыл глаза, и тут упала звезда. Бессчетные миры Млечного Пути, слова. Я ел суп маленькими меланхолическими мисочками, и так было гораздо вкуснее, чем из какой-нибудь обширной супницы… мой суп с горохом и беконом, суп Джафи. Каждый день я ложился часика два подремать, просыпался и оглядывал свою вершину, понимая, что «ничего этого никогда не случилось». Мир вверх тормашками висел в океане бесконечного пространства, а все эти люди сидели там в разных кинотеатрах, смотрели кино — внизу, в мире, к которому я вернусь… Расхаживал в сумерках по двору, распевая «Поздние часы», а когда дошел до строчки: «когда целый белый свет крепко спит,» — глаза мой наполнились слезами.

— Ладно, мир, — сказал я, — я буду тебя любить. — Ночью в постели, согретый и счастливый в спальнике на своей хорошенькой пеньковой койке, я в лунном свете видел свой стол и одежду и чувствовал: бедный малыш Рэймонд, его день так горестен и хлопотен, его соображения так эфемерны, когда приходится жить — это так неотступно и убого… И на этой мысли я засыпал, как ягненок. Падшие ли мы ангелы, не желавшие поверить в то, что ничто — и есть ничто, поэтому мы и были рождены, чтобы терять возлюбленных наших и дорогих друзей, одного за другим, а в конце концов — и нашу собственную жизнь, чтобы только увидеть этому доказательство?.. Но возвращалось холодное утро, облака вздымались из Горловины Молнии, словно гигантские дымы, озеро внизу оставалось лазурно нейтральным, а пустое пространство — таким же, как и всегда. О, скрежещущие зубы земли, куда это все приведет, если не к какой-нибудь милой золотой вечности, чтобы доказать, что все мы были неправы, чтобы доказать, что и само доказательство — пшик…

34

Наконец, настал август — таким порывом, который потряс весь мой домишко до основания и предвестил крайне немного августейшести. Я приготовил малиновое желе цвета рубинов в заходящем солнце. Безумные неистовствовавшие закаты изливались морской пеной облаков сквозь невообразимые утесы, и с каждым розоватым оттенком надежды за ними я как раз чувствовал себя именно так — блестяще и бесцветно превыше всяких слов. Везде ужасные ледяные поля и солома под снегом; одинокая травинка треплется на ветрах бесконечности, прицепившись к камню. К востоку все было серо; к северу — ужасно; к западу — неистово безумно: твердые железные дурни боролись в выпестованном мраке; к югу — туман моего отца. Гора Джека — его тысячефутовая скальная шляпа надзирала за сотней футбольных полей снега. Коричный ручей выглядел орлиным гнездом шотландского тумана. Шалл полностью затерялся в Золотом Роге Блеклости. Моя масляная лампа горела в бесконечности. Бедная нежная плоть, — понял я, — ответа нет. Я больше ничего уже не знал, наплевать, не имеет значения — и вдруг почувствовал себя действительно свободными За этим наступили по-настоящему морозные утренники, огонь потрескивает, я колю дрова, натянув шапку (ту, что с наушниками), а в домике мне будет лениво и чудно, меня всего обложат туманом ледяные облака. Ливень, гром в горах, а я у печки почитываю свои журнальчики с вестернами. Везде заснеженный воздух и древесный дым. Наконец, выпал снег — его покров вихрем принесся с Хозомина в Канаде, ворча, примчался ко мне, засылая блистательных белых вестников, сквозь которые проглядывал ангел света, а ветер подымался, низкие темные тучи рвались вверх как из горнила, Канада была сплошным морем бессмысленного тумана; снег пошел в наступление веером по всему фронту, заранее объявленный пением в моей печной трубе; он пошел на таран, впитав все мое старое синее небо, ставшее глубокомысленными облаками золота; вдали — перекаты канадского грома; а к югу еще более обширный и темный ураган смыкается с первым, как клещи, однако, гора Хозомин стояла и отражала атаку хмурым молчанием. И ничто не могло побудить веселые золотые горизонты далеко к северо-востоку, где бури и в помине не было, поменяться местами с Опустошением. Вдруг колонна зеленой и розовой радуги опустилась прямо на хребет Голода в каких-то трехстах ярдах от моей двери — как удар молнии, как столп: она пришла вся в кипящих облаках и круговерти оранжевого солнца.

Что такое радуга, Господи?

Обруч

Для смиренных.

Обруч закатился прямо в ручей Молнии, снег с дождем упали одновременно, озеро в миле внизу стало молочно-белым, всё слишком уж сошло с ума. Я вышел наружу и моя тень вдруг окольцевалась радугой, пока я поднимался на вершину: тайна прелестного нимба, что заставила меня молиться. «О, Рэй, весь твой жизненный путь — капля дождя в неистощимом океане, который суть вечное пробуждение. Зачем беспокоиться впредь? Напиши и расскажи Джафи об этом.» Буря унеслась так же быстро, как и прилетела, и озерные блестки позднего дня ослепили меня. Поздний день, моя швабра сохнет на камне. Поздний день, мне холодит голую спину, пока я стою над всем миром посреди снежного поля, набивая лопатами снега ведро. Поздний день — это я, а не пустота, изменился. Теплые розовые сумерки, я медитировал под желтым месяцем августа. Когда бы я ни услыхал гром в горах, он был словно утюг материнской любви. «Гром и снег, мы вместе навек!» — пел я. Неожиданно хлынули проливные осенние ливни — на всю ночь, миллионы акров Деревьев Бо всё омывались и омывались, а тысячелетние крысы у меня на чердаке благоразумно спали.

Утро — отчетливое ощущение приближающейся осени, приближающегося конца моей работы, дни теперь — дикие, ветреные, со сбесившимися облаками, в полуденном мареве — отчетливая золотинка. Ночь — сварил горячего какао и пел у печки. В горах я звал Хань Шана: ответа не было. Я звал Хань Шана в утреннем тумане: молчание, сказал туман. Я звал: Дипанкара, научи меня, не говоря ничего. Мимо летели космы тумана, я закрывал глаза, говорила лишь печка.

— Уоо! — вопил я, и птичка, сидевшая в совершенном равновесии на самом кончике ели, лишь покачивала хвостиком; затем улетела, и расстояние стало необозримо белым. Темные дикие ночи с намеком на близость медведей: в моей мусорной яме старые, прокисшие, закаменевшие банки давно испарившегося молока все изжеваны и разодраны могучими лапами чудовищ: Авалокитешвара-Медведь. Дикие холодные туманы с ужасающими провалами в них. На своем календаре я обвел кружочком пятьдесят пятый день.

Волосы у меня отросли, глаза в зеркале стали прозрачно-голубыми, кожа загорела и стала счастливой. Снова всю ночь порывы пронизывающего ливня, осеннего ливня, а я, тепленький, как гренка, в своем спальнике, вижу сны о долгих пехотных разведывательных рейдах по горам; холодное дикое утро с крепким ветром, мчащимися туманами, мчащимися облаками, внезапными яркими солнцами, нетронутым светом на прогалинах холма, и мой огонь ревет от трех больших бревен; и в тот самый день я возрадовался, услышав, как Бёрни Байерс по рации сзывает всех наблюдателей вниз. Сезон окончен. Я мерял шагами продутый ветром дворик, зажав в кулаке чашку с горячим кофе, и пел: «Блаббери-даббери, бурундук в траве». Вот он, мой бурундук — сидит на камне и смотрит в ярком, ясном, ветреном, солнечном воздухе; сцепив передние лапки, он сидел столбиком, прижав к животику горстку овса; он покусал зернышки, он стремглав кинулся прочь, маленький чокнутый повелитель всего, что обозревал. В сумерках с севера спустилась солидная стена туч.

— Уоо! — вопил я, и птичка, сидевшая в совершенном равновесии на самом кончике ели, лишь покачивала хвостиком; затем улетела, и расстояние стало необозримо белым. Темные дикие ночи с намеком на близость медведей: в моей мусорной яме старые, прокисшие, закаменевшие банки давно испарившегося молока все изжеваны и разодраны могучими лапами чудовищ: Авалокитешвара-Медведь. Дикие холодные туманы с ужасающими провалами в них. На своем календаре я обвел кружочком пятьдесят пятый день.

Волосы у меня отросли, глаза в зеркале стали прозрачно-голубыми, кожа загорела и стала счастливой. Снова всю ночь порывы пронизывающего ливня, осеннего ливня, а я, тепленький, как гренка, в своем спальнике, вижу сны о долгих пехотных разведывательных рейдах по горам; холодное дикое утро с крепким ветром, мчащимися туманами, мчащимися облаками, внезапными яркими солнцами, нетронутым светом на прогалинах холма, и мой огонь ревет от трех больших бревен; и в тот самый день я возрадовался, услышав, как Бёрни Байерс по рации сзывает всех наблюдателей вниз. Сезон окончен. Я мерял шагами продутый ветром дворик, зажав в кулаке чашку с горячим кофе, и пел: «Блаббери-даббери, бурундук в траве». Вот он, мой бурундук — сидит на камне и смотрит в ярком, ясном, ветреном, солнечном воздухе; сцепив передние лапки, он сидел столбиком, прижав к животику горстку овса; он покусал зернышки, он стремглав кинулся прочь, маленький чокнутый повелитель всего, что обозревал. В сумерках с севера спустилась солидная стена туч.

— Бр-р-р, — сказал я. И спел: «Во, ай-я-яй, во она как!» — имея в виду свою хижину, простоявшую тут все лето и не сдутую ветром, и еще я сказал: — Проходи, проходи, проходи — то, что проходит сквозь все! — Я видел, как шестьдесят закатов вращалось на этом перпендикулярном холме. Видение свободы вечности стало моим навсегда. Бурундук скрылся среди камней, и оттуда вылетела бабочка. Вот так вот всё просто. Птицы летали над крышей хижины, радуясь: им оставалась полоса сладкой черники в милю длиной, вплоть до самой линии лесов. В последний раз я вышел на край горловины Молнии, где на самом крутом утесе над ущельем была выстроена малюсенькая уборная. Сидя здесь каждый день целых два месяца, я всегда видел одни и те же искривленные узловатые деревца, что росли, казалось, прямо из камня, висящего в воздухе.

И внезапно мне показалось, что я вижу невообразимого китайского бродяжку: он стоял тут, в тумане, с выражением невозмутимого юмора на изборожденном моршинами лице. Это был не тот Джафи, что в реальной жизни — с рюкзаками, занятиями буддизмом, с большими полоумными попойками на Корте-Мадера; то был Джафи реальнее, чем в жизни, Джафи моих сновидений, и он лишь стоял передо мною и ничего не говорил. «Убирайтесь, грабители разума!» — кричал он по впадинам невероятных Каскадов. Это был тот Джафи, что посоветовал мне приехать сюда, и хотя теперь он был за семь тысяч миль отсюда, в Японии, и шел на зов колокольчика к медитации (малюсенького колокольчика, он позже пришлет такой по почте моей маме — просто потому, что она моя мама, просто подарок, порадовать ее), казалось, он стоит на пике Опустошения возле старых кривых каменных деревьев, удостоверяя и оправдывая всё, что тут было.

— Джафи, — громко сказал я. — Я не знаю, когда мы встретимся вновь, я не знаю, что случится в будущем, но Опустошение… Опустошение… я столь многим обязан Опустошению, благодарю тебя навсегда за то, что привел меня в это место, где я научился всему. Вот подступает печаль возвращения к городам, а я стал на два месяца старше, а там — целое человечество баров, и варьете, и жесткой любви, всё вверх тормашками в пустоте. Господи благослови их, но, Джафи, ты и я, навсегда мы знаем, О вечно юный, О вечно в слезах. — На озере внизу всплыли отражения небесного пара, и я сказал: — Бог, я люблю тебя, — и взглянул в небо, я действительно хотел это сказать. — Я влюбился в тебя, Бог. Позаботься обо всех нас — так или иначе.

Детям и невинным все это без разницы.

И в согласии с привычкой Джафи всегда опускаться на одно колено и произносить маленькую молитву той стоянке, которую мы покидали: и той, что в Сьеррах, и другим, в Приморском Округе, и ту маленькую благодарственную молитву, что он произнес избушке Шона в тот день, когда уплыл, — уже спускаясь по склону с рюкзаком, я обернулся, опустился на тропу и сказал:

— Спасибо, хижина. — Потом добавил: — Бла! — слегка ухмыльнувшись, поскольку знал: и хижина, и гора поймут, что это значит, — потом повернулся и стал спускаться по тропе обратно к этому миру.

Примечания

1

Счетная машина Берроуза была запатентована изобретателем из Сент-Луиса Уильямом Сьюардом Берроузом-старшим, дедом соратника Джека Керуака по литературе У. С. Берроуза-мл., когда ему был 31 год. Она стала первой удачной моделью кнопочной счетной машины и хотя в коммерческом отношении была непрактична, Берроуз-ст. с тремя своими партнерами организовал «Американскую Компанию Арифмометров», продал ее акций на 100 тысяч долларов, разработал улучшенную модель, и, хотя новая модель по-прежнему была тяжела в повседневном обращении, умудрился отыскать новые источники капиталовложений и в 1891 году изготовил следующую модель, которая уже умела распечатывать каждую введенную в нее строку цифр вместе с окончательным результатом арифметической операции. В 1893 году он получил патент на первую практическую модель, «Американский Арифмометр», начал массовое их производство и в 1905 году переехал в Детройт, где его компания впоследствии стала «Корпорацией Берроуза». Капитал, заработанный таким образом, позволил безбедно существовать непутевому отпрыску Берроузу-младшему большую часть жизни. — Здесь и далее примечания переводчика.

2

«Индустриальные Рабочие Мира» — американская профсоюзная организация.

3

Очень популярное слово «хиппи», пришедшее из американской контркультуры 60-х годов со всеми своими производными, имело своим корнем слово «hep», употреблявшееся джазовыми музыкантами с начала века в значении «современный, модный, знающий, осознающий». В свою очередь, его происхождение весьма туманно; возможно, таким восклицанием тамбурмажор подгонял первых джазменов, которым приходилось участвовать в различных маршах, парадах и процессиях, особенно похоронных. Также возможный корень — «hipicat» (или модернизированное «hepcat»), на африканском языка волоф означавшее «осознавший, прозревший человек».

4

Гэри Снайдер (род. 8 мая 1930 г.), прототип Джафи Райдера, писал об этом так: «Осенью 1955 года Филип Уэйлен, Джек Керуак, Аллен Гинзберг, Майкл МакКлюэр, Филип Ламантиа и я провели поэтическое чтение в «Галерее Шесть» Сан-Фарнциско. Оно стало катализатором дремавшей творческой энергии Сан-Франциско с ее, в сущности, анархо-пацифистским мировоззрением — и помогло явить взору общественности новое поколение писателей, которое стало известно под именем "бит".»

5

Дайсэцу Теитаро Судзуки (18.10.1870–12.07.1966) — японский ученый, преподаватель, писатель, в первую очередь известный как популяризатор дзэн-буддизма на Западе. В молодости изучал в Японии английский язык и дзэн, а в 1897 перехал в Америку, где занимался переводами буддистских текстов и писал о буддизме Махаяны. Вернувшись в 1921 году в Японию, Судзуки начал преподавать в буддистском университете Отани (Киото) и там же основал журнал «Восточный Буддист». В тот период им были написаны самые значимые работы по дзэну, подчеркивавшие значение личного опыта в этой религии. С 1950 года до самой своей смерти д-р судзуки много путешествовал, читая лекции в университетах Европы и Америки. Он продолжал писать о дзэне, но увлекся и сравнительным религиоведением, мистицизмом и психоанализом. Среди самых значительных его работ: «Овчерки дзэн-буддизма» в трех томах (1927–1934), «Руководство по дзэн-буддизму» (1935), «Мистицизм христианский и буддистский» (1957), «Дзэн и японская культура» (1959), «Основы дзэн-буддизма» (1962).

6

Самое кровавое событие в рабочем движении Тихоокеанского Северо-Запада США. 5 ноября 1916 года к причалу городка Эверетт, штат Орегон, из Сиэттла подошел паром «Верона» с примерно 250 членами организации «Индустриальные Рабочие Мира». На берегу их поджидал шериф Доналд МакРэй и около 200 добровольных дружинников. Активное противостояние сознательных рабочих с местной полицией началось здесь 1 мая 1916 года, после успешной забастовки кровельщиков. Шериф неоднократно запрещал агитацию, рабочие митинги и открытие отделения ИРМ в Эверетте, полиция избивала рабочих при разгоне демонстраций. 5 ноября же шериф с дружинниками открыли по парому огонь, пытаясь воспрепятствовать высадке рабочих. При обстреле погибло 7 человек, 50 было ранено, неизвестное количество пропало без вести. По возвращении «Вероны» (и не успевшего подойти к причалам парома «Калиста» с 40 рабочими на борту) в Сиэттл все были арестованы.

Назад Дальше