Змеиное золото. Дети дорог - Елена Самойлова 9 стр.


Я осторожно вытянула из-под спящей девочки край измятой юбки, поднялась с лежанки и тихонько, с ботинками в руках, прокралась к едва заметно подсвеченной зеленым двери. Колокольчики зазвенели громче, черные побеги марова колдовства зашевелились, узкими трещинами скользнули по потолку, приближаясь к спящей Лире. В памяти всплыла дудочка змеелова, мелодия которой превращала волю музыканта в бирюзовые петли, намертво оплетавшие шасс одну за другой, в волшебную паутинную сеть, вырваться из которой оказалось невозможно даже для самых сильных из моего гнездовища.

Здесь — та же дудочка, только она плачет серебряным звоном и полночными трещинами прорастает сквозь стены, тянется не к шассам, а к людям. К тем, у кого еще слишком мало своих сил и своей воли, чтобы устоять перед маровым зовом. К самой легкой добыче.

К детям.

Каждую шассу начиная с того дня, когда у нее открываются слепые глаза, учат, что нужно защищать тех, кто слабее.

Каждой ученице с момента, когда она впервые берет в руки тарры, лирха прививает стремление подсказывать тем, кто не умеет читать знаки судьбы, помогать обойти опасность стороной, а если обойти не удается, то встать на пути каждого, кто хочет навредить людям, доверившим свою жизнь «зрячей» женщине.

Я бесшумно положила башмаки на пол и шагнула к торопливо разрастающейся угольно-черной «трещине», притаившейся в углу чердака, ощущая змеящиеся по полу щупальца как промерзшие насквозь тонкие древесные корешки, жесткие и колющие ступни даже сквозь толстые вязаные носки. Алая искра, трепещущая в глубине угольно-черной мглы, задрожала, едва я поднесла к ней отливающие тусклым золотом чешуйчатые ладони, скользнула вверх, как потревоженный светлячок, но я успела раньше. Основа чужой воли угасла в моей руке, как затушенное меж пальцев тусклое свечное пламя.

— Мия… — Дочка скрипача села на тюфяке, растирая кулачками заспанные глаза. — Мия, а где мальчик с колокольчиками?

— Какой мальчик? — Я торопливо зажмурилась, возвращая глазам человеческий вид, и лишь потом повернулась к ребенку, с трудом различая в темноте хрупкий силуэт.

— Ну тот, который звал нас гулять. Карина и Зарина сразу пошли, а меня с собой не взяли, сказали, что маленькая еще.

— Тебе приснилось. — Кое-как на ощупь я добралась до постели, на которой спали близнецы.

Пуста, но замерзшие ладони еще ощущали тепло нагретой простыни. Совсем недавно ушли. Но как? Я ведь даже не заметила, не обратила внимания, что их нет — как будто над брошенным у печной трубы тюфяком висело «слепое пятно», несложный заговор, способный отвести глаза даже лирхе именно из-за своей простоты. Он не поможет против того, кто совершенно точно знает, что или кого ищет, кто внимательно оглядывается по сторонам, но позволит случайному взгляду скользнуть по «слепому пятну», как по пустому месту. Нет, не совсем пустому. Как по части привычной, ничем не выделяющейся обстановки, по безликому силуэту в толпе, неяркому пятну, не привлекающему внимания.

— Не присни-и-илось, — капризно заныла девочка, выпутываясь из-под одеяла. — Я гулять хочу, там солнышко и цветов много. И их можно рвать на веночки…

— Цветы не жалко? — поинтересовалась я, выпрямляясь и направляясь к выходу. — Им тоже жить хочется, как и тебе. А ты наиграешься и выбросишь их умирать.

— Не выброшу! — упрямо заявила Лира, заворачиваясь в одеяло. — Хотя мальчик говорил, что им все равно не больно.

— Интересно, откуда он знает? Он ведь не цветок.

— Нет. Но умирать ему было не больно, поэтому он точно знает.

Я вздрогнула, торопливо сунула ноги в башмаки и выскочила за дверь.

Мара полуночная, мара-воровка, «сонная смерть»…

Ровина говорила, что такие нередко приживаются в людских поселениях, жители которых вершили страшный народный суд. Не слушали ни священников, ни старост и уж тем более не писали челобитных к правителю ближайшего города, а собирались на площади и шли вершить справедливость, поднимая на вилы старика, у которого благодаря знаниям и травам в мор выжила вся скотина, женщину, родившую от чужака… Да кого угодно, кому не посчастливилось стать воплощением чужих страхов и несбывшихся надежд и кого побрезговали похоронить согласно человеческому обычаю. Тогда спустя несколько лет в поселение придет мара — полуночный кошмар, потихоньку, по капельке отбирающий жизнь у людей. Вначале это будут лишь тяжелые сны, неохотно отпускающие с рассветом, но чем больше пройдет времени, тем сильнее становится нежить, и потаенные страхи начинают приходить даже при свете дня. Не угадаешь, в ком поселится «сонная смерть»: пока прах не погребен, накопившая достаточно силы нежить прирастает к наиболее слабым духом и волей, и первая же отобранная жизнь навеки привязывает человека к маре, превращая в нежить, способную существовать при свете солнца.

Неужели лирха рискнула привести табор в Гнилой Лес только для того, чтобы не расползлось марово гнездо по округе, чтобы не стало подобных деревень еще больше? Сколько их — селений на пять жилых дворов, где нежить тихонько копит силу, годами выпивая людей, которые и уйти-то не могут, потому что не позволит мара ускользнуть человеку из заботливо выстроенного загона, нагонит у самой границы своих владений, и тогда не жди пощады. Только если укроется человек на освященной земле, в церкви или на тихом кладбище, где лежат тела людей, нашедших истинный покой, — тогда «сонная смерть» и отступит.

Я так и не смогла понять причину, по которой забрасывание иссохших костей или мертвого тела землей под тягучее песнопение гасит алые сполохи не-жизни, укоренившиеся в давно умершем человеке, почему установленный над свежей могилой осиновый крест накрывает низкий холмик невидимой плитой, из-под которой уже не восстать ни упырю, ни маре. Низенький домик с крестом на крыше убережет человека от нежити куда надежней высоких каменных стен и железных решеток, а круг из заговоренной ведуньей соли отведет глаза лесным духам, отпугнет призрачных жителей болот и рек.

Это просто работает, и неважно, верит ли человек в проводимый обряд или нет.


Тяжела доля людей несведущих, нечистых на руку и совесть: по незнанию или глупости призовут к своему дому нечистую тварь али полуночную нежить, а потом не знают, как сбросить ярмо чужой воли. И ведь вместо того чтобы в себе, в душах своих отыскать червоточинку, искоса начинают смотреть на соседей да на пришлых людей — кому полегче, тот виноватым и становится. И за помощью к бездушным змееловам обращаться не торопятся, пока совсем поздно не будет — видать, страшатся, что облеченный особой властью дудочник в первую очередь спросит, чем навлекла на себя деревня мару или упыря? Убили кого тишком и похоронить по-человечески на освященной земле постыдились? Или обидели женщину «зрячую», так крепко обидели, что безлунной ночью вышла она на перекресток дорог, сплела злое, крепкое, как железо, и упругое, как луговая трава, заклятие, обернула наговоренный камень окровавленным платком, да и закопала его при входе в деревню. А последствия такого обряда известны: на семь верст окрест все живое рожать перестает. Цветет все, как раньше, даже пышнее и ярче, а вот плодов не дает, и девки краше становятся, и парни, да толку от той красоты, если все, как один, — пустороды. Вот и злятся люди, все отдать готовы, лишь бы плодородие в свою землю вернуть, и тогда-то приходит нечисть, что рада-радехонька выполнить такое простое на первый взгляд человеческое желание — продолжить себя в потомках. Заключаются договоры, рождаются дети… да только людского в них одна внешность и остается.

Но чаще темные, неграмотные крестьяне боятся не высокой платы, которую может запросить змеелов за избавление от напасти, не осуждения, а холодного, расчетливого равнодушия, с которым дудочник выслушает сбивчивые россказни, сядет на коня и объедет вокруг деревни, оставляя после себя восемь заговоренных вешек. Осиновые колья с выжженным на оголовье знаком Ордена, что надежно запрут внутри круга прижившуюся в деревне нежить, и там ты хоть в лепешку расшибись, — «вешковый» круг кого угодно впустит, а вот выпустит с неохотой как чужака, так и местного. А нежить и вовсе сама не может пересечь невидимую линию — только если пришлый человек не выломает заговоренную вешку или же не вывезет красивую бледную «девицу» на своем коне в большой мир.

Пожилая лирха тяжело привалилась спиной к обшарпанной стене сгоревшей колокольни, переводя дыхание. Змееловова вешка стояла аккурат у обочины дороги при въезде в Гнилой Лес и напоминала гладко ошкуренный колышек, на две ладони возвышающийся над землей. Оберег, надежно запирающий внутри невидимого круга расплодившуюся нежить вместе с живыми людьми, одновременно служил алой чумной тряпкой, вывешенной на дереве недалеко от обреченного поселения. Каждый дудочник или ганслингер, проезжая мимо такой вешки, просто обязан был проверить целостность обережного круга и, если она была нарушена, объявить тревогу.

Но почему не прийти на помощь? Ведь дудочнику достаточно сыграть на своем инструменте песню, которую услышит лишь заклинаемый и сам заклинатель, — и нежить покорно покинет селение, выйдет на зов из своих укрытий хоть днем, хоть ночью, и в зимнюю стужу, и в летний зной. Выйдет — и безвольно замрет напротив призвавшего ее человека, если потребуется — встанет на колени и будет ожидать своей участи, которая всегда незавидна. А ганслингеру зачастую достаточно потратить несколько свинцовых пуль, выпущенных из зачарованного револьвера, чтобы раз и навсегда избавить деревню, накрепко усвоившую горький урок, от напасти.

Так почему же они не считают своим долгом вмешиваться до того, как спасать будет некого? В свое время Ровина так и не нашла ответа на этот вопрос.

Тогда, много лет назад, долгожданное тепло заставило ее, совсем еще юную девчонку, поверить в то, что весна наконец-то наступила. Молодая зелень, плотным ковром затянувшая склоны холма, у подножия которого располагалось небольшое село, радовала глаз своей яркостью. От запаха цветов дурела голова, и лирха Ровина, еще носившая в те благословенные времена простое имя Лидия, частенько пропадала в подлеске, собирая хрупкие первоцветы в маленькие букетики, которые прикалывала к платью. После холодной снежной зимы скорая теплая весна казалась благодатью, и люди с радостью наблюдали за тем, как дружной зеленой стеной всходят озимые, как растут на грядках овощи, а на фруктовых деревьях распускаются мелкие белесые цветочки, обещающие к осени богатый урожай.

Все изменилось, когда на закате в деревне появилась бледная девушка, одетая в длинное белое платье, одновременно походившее и на саван, и на подвенечный наряд. Лидия случайно увидела ее за окном, когда та неторопливо шла по улице. Казалось, незнакомка плывет по воздуху, не касаясь земли изящными ножками. Она остановилась напротив дома Лидии, обернулась — и улыбка раскроила ее прелестное личико надвое страшным, нечеловеческим оскалом. Тогда в деревню вошла сама смерть, принявшая облик одного из своих многочисленных немертвых слуг.

Лидия плохо помнила, как отец ночью стащил ее, сонную, с кровати и сунул в огромный сундук, в который мать заботливо складывала приданое для единственной дочурки. Но даже спустя много лет ей снилась гробовая тишина, в которой деревенский кузнец, всю жизнь поносивший и бога, и нечисть, не боявшийся выйти на медведя с одной рогатиной да собственноручно откованным охотничьим ножом, будет неистово, срывающим полушепотом читать молитву, которой мать учила девочку едва ли не с рождения…

…Отец наш, сущий на небе…

Шорох длинного подола, скользящего по полу, невесомые шаги, почему-то отзывающиеся тупыми уколами в виски. Голос отца смолк мгновенно — так быстро, что Лидия успела подумать, что оглохла. Что-то глухо застучало по полу, будто по гладким доскам запрыгал набитый тряпками мяч, который детвора обожала гонять по пыльным улочкам. Тихий смех, от которого кровь застыла в жилах, — а потом все успокоилось. Даже спертый воздух перестал давить на грудь холодной могильной плитой, едва уловимый запах протухшей, застоявшейся в кадке воды улетучился, но выбраться из своего убежища Лидия осмелилась лишь утром, после того как петух успел вдосталь наораться во дворе, а в хлеву тревожно замычала недоеная корова.

В комнате было пусто, неровная цепочка бордовых капелек вела от сундука к окну с вывороченными, расколотыми в щепу ставнями, и тщательно затертое, будто вылизанное красноватое пятно на полу…

Отца Лидия так и не нашла. Видать, не спасла чудотворная молитва грешного человека, а может, не о своем спасении упрашивал кузнец невидимого бога. Не только будущая лирха в то утро недосчиталась близких — смерть взяла свою плату почти в каждом дворе, не оставив ни следов, ни тел погибших.

Весна все так же благоухала цветами и молодой зеленью, когда девочка сбежала из дома, прихватив с собой лишь небольшой узелок на скорую руку собранного приданого и железную подкову, выкованную отцом. Сбежала потому, что на стене каждого дома ей чудился кровавый отпечаток узкой шестипалой ладони, на каждом встреченном человеке — крохотная метка в ямке между ключицами, нечто вроде комариного укуса, небольшое пятнышко, которое походило на клеща, впившегося в тело и уже насосавшегося крови. Сбежала, не сказав никому ни слова, — и очнулась, лишь столкнувшись на узкой проселочной дороге с высоченным мужчиной, одетым в наглухо застегнутый, несмотря на почти летнее тепло, кожаный плащ. Незнакомец как раз закончил вбивать небольшую вешку на обочине — ошкуренный деревянный колышек длиной в локоть. Еще два точно таких же виднелись за широким поясом, украшенным медными бляхами.

Заметив Лидию, мужчина медленно выпрямился, и из свободного рукава ему в ладонь выскользнула недлинная, богато украшенная дудочка. Разноцветными огнями вспыхнули драгоценные камни на обращенном в серебро коленце тростника, заискрился на солнце сложный узор, вьюнком оплетающий этот сломанный лунный лучик. Полилась мелодия, которая больше походила на шелест листьев, стрекотание кузнечиков в траве, чем на музыку…

— «Зрячая», — отняв дудочку от губ, хмыкнул человек и холодно улыбнулся. «Как змея», — подумалось тогда Лидии. — Беги отсюда, пока выпускают. Здесь место теперь нехорошее будет.

— А как же… — Девочка обернулась, глядя на оставленную деревню, как на выброшенного под проливной дождь порядком надоевшего своей шкодливостью котенка, — с искренней жалостью и облегчением. Пронизывающий до самого нутра ужас остался там же, на дне огромного сундука, наполовину заполненного вышитыми простынями и сорочками.

— Они все равно что мертвы. Достойная расплата за глупость и непомерную жестокость.

Дудочник ушел, не оглядываясь более ни на Лидию, ни на деревню.

До вешки с выжженной на оголовье пронзенной змеей девочка так и не решилась дотронуться…

Лирха Ровина глубоко вздохнула, отгоняя неожиданно яркие воспоминания, взялась обеими руками за мокрый от непогоды, занозистый брус, подпирающий снаружи покосившуюся дверь колокольни, дернула, расшатывая вросший в землю нижний конец. Когда-то давно ее родное село было отдано змееловом на откуп нежити, которую тот мог лишь удержать на месте, но не уничтожить. Сил не хватило бы? Рисковать не хотел? Кто теперь разбираться будет, история эта давно поросла быльем, умерла вместе со сгинувшей деревней, от которой ныне остались лишь разрушенные бревенчатые скаты да «черная метка» на карте славенских земель. Но когда Ровина почуяла «вешковый» круг на подъезде в Гнилой Лес, она не сумела заставить табор пройти мимо. Не предупредила о грядущей беде, позволила ромалийцам проехать сквозь гостеприимно распахнутые для чужаков покосившиеся ворота — и почти сразу же покинула людей, оставив их под присмотром юной «зрячей». То, что ее истинная природа далека от человеческой, лирху уже давно не волновало. Молодая змеедева пришла в ромалийский табор точно так же, как сотни других будущих лирх до нее — утратив все, что связывало с прошлой жизнью, а то, что привел Ясмию не распознавший законную добычу дудочник, лишь ярче обозначило ее путь. Ромалийскими лирхами не рождаются, ими становятся после того, как знакомая с раннего детства жизнь сгорит вместе с частью души, обратится в пепел, из которого приходит дар «зрячей». Только потеряв дорогое и родное, можно увидеть то, что ранее не было замечено, выйти на дорогу — и повстречать свою судьбу в лице немолодой лирхи, ведущей свой табор по берегиньему царству, читающей будущее по линиям на ладони и раскрашенным таррам и готовой принять бремя наставничества.

С тихим стуком ударился о землю тяжелый прогнивший брус, заскрипели давно не смазанные петли, когда Ровина надавила на хлипкую, податливую дверь, ведущую в колокольню, сунулась внутрь — и сразу отпрянула. Из небольшой башенки с крутой деревянной лестницей, змейкой вьющейся вдоль стен, несло тяжелым покойничьим духом, сыростью затопленного по весне подвала и стылым холодом промороженного насквозь нежилого дома. Где-то наверху завывал ветер, колотящий по каменным стенам дождем пополам со снегом, а стены на ощупь были холодными и скользкими, будто покрытыми плесенью. После давнего пожара колокольня почти не изменилась, время словно застыло в тот день, когда проклятие душным паутинным коконом опутало деревню.

Лирха скользнула внутрь, встряхнула руками, заставив плакать золотые бубенцы на браслетах, повела ладонью перед собой, будто отодвигая густой мрак в сторону, как пыльную занавеску. В колокольне разом посветлело, словно в небольшое оконце над головой заглянула полная луна. Густые тени по углам посерели и выцвели, позволяя увидеть остатки разрушенной мебели, не тронутые пожаром, ветхие обрывки, когда-то служившие покрывалами, и только в небольшом закутке под лестницей-змейкой тьма по-прежнему лежала непроглядным чернильным пятном.

Назад Дальше