Солярис. Эдем. Непобедимый (сборник) - Станислав Лем 16 стр.


– Хорошо. Сам начал. Но подумай только, что, в сущности, она зеркало, в котором отражается часть твоего мозга. Если она прекрасна, то только потому, что прекрасно было твое воспоминание. Ты дал рецепт. Кольцевой процесс, не забывай.

– Ну и чего же ты хочешь от меня? Чтобы я… чтобы я ее… устранил? Я уже спрашивал тебя: зачем? Ты не ответил.

– Сейчас отвечу. Я не напрашивался на этот разговор. Не лез в твои дела. Ничего тебе не приказывал и не запрещал, и не сделал бы этого, даже если бы мог. Ты сам пришел сюда и выложил мне все, а знаешь зачем? Нет? Затем, чтобы снять это с себя. Свалить. Я знаю эту тяжесть, мой дорогой! Да, да, не прерывай меня! Я тебе не мешаю ни в чем, но ты хочешь, чтобы помешал. Если бы я стоял у тебя на пути, может, ты бы мне голову разбил. Тогда имел бы дело со мной, с кем-то, слепленным из той же крови и плоти, что и ты, и сам бы чувствовал себя как человек. А так… не можешь с этим справиться и поэтому споришь со мной… а по сути дела, с самим собой! Скажи мне еще, что ты бы ужасно страдал, если бы она вдруг исчезла… нет, ничего не говори.

– Ну вот! Я пришел сообщить просто из чувства лояльности, что собираюсь покинуть с ней станцию, – отбивал я его атаку, но для меня самого это прозвучало неубедительно.

Снаут пожал плечами.

– Очень может быть, что ты останешься при своем мнении. Если я и высказался по этому поводу, то лишь потому, что ты лезешь все выше, а падать с высоты – сам понимаешь… Приходи завтра утром около девяти наверх, к Сарториусу… Придешь?

– К Сарториусу? – удивился я. – Но ведь он никого не впускает. Ты говорил, что даже позвонить нельзя.

– Теперь у него все как-то утряслось. Мы с ним об этом не говорим. Ты… совсем другое дело. Ну, это не важно. Придешь завтра?

– Приду.

Я смотрел на Снаута. Его левая рука будто случайно скрылась за дверцей шкафа. Когда приоткрылась дверца? Пожалуй, это произошло уже давно, но в пылу неприятного для меня разговора я не обратил внимания. Как неестественно это выглядело… Словно… он что-то там прятал. Или кто-то держал его за руку.

Я облизал губы.

– Снаут, что ты?..

– Выйди, – сказал он тихо и очень спокойно. – Выйди.

Я вышел и закрыл за собой дверь, освещенную догорающим красным заревом. Хари сидела на полу, в каких-нибудь десяти шагах от двери, у самой стены. Увидев меня, вскочила.

– Видишь? – сказала она, глядя на меня блестящими глазами. – Удалось, Крис… Я так рада. Может… может, все обойдется…

– О, наверняка, – ответил я рассеянно.

Мы возвращались к себе, а я ломал голову над загадкой этого идиотского шкафа. Значит, прятал там?.. И весь этот разговор… Щеки у меня начали гореть так, что я невольно потер их. Что за сумасшествие! И до чего мы договорились? Ни до чего. Правда, завтра утром…

И вдруг меня охватил страх, почти такой же, как в последнюю ночь. Моя энцефалограмма… Полная запись всех мозговых процессов, переведенная в колебания пучка лучей, будет послана вниз. В глубины этого необъятного безбрежного чудища. Как он сказал: «Если бы она исчезла, ты бы ужасно страдал, а?..» Энцефалограмма – это полная запись. Подсознательных процессов тоже. А если я хочу, чтобы она исчезла, умерла? Разве иначе я бы удивился, что она осталась жива после этой ужасной попытки покончить с собой? Можно ли отвечать за собственное подсознание? Но если я не отвечаю за него, то кто?.. Что за идиотизм? За каким чертом я согласился, чтобы именно мою… мою… Конечно, я могу эту запись предварительно просмотреть, но прочитать не сумею. Этого никто не сможет. Специалисты в состоянии лишь определить, о чем думал подопытный, но только в самых общих чертах: например, решал математическую задачу, но сказать какую они уже не в состоянии. Утверждают, что это невозможно, так как энцефалограмма – случайная смесь огромного множества одновременно протекающих процессов, и только часть их имеет психическую «подкладку». А подсознание?.. О нем вообще не хотят говорить, а где уж им прочесть чьи-то воспоминания, подавленные или неподавленные… Но почему я так боюсь? Сам ведь говорил утром Хари, что этот эксперимент ничего не даст. Уж если наши нейрофизиологи не умеют читать записи, то как же этот страшно чужой, черный, жидкий гигант…

Но он вошел в меня неизвестно как, чтобы измерить всю мою память и найти самое уязвимое место. Как же в этом можно усомниться? Без всякой помощи, без какой-либо «лучевой передачи», вторгся сквозь дважды герметизированный панцирь, сквозь тяжелую броню станции, нашел в ней меня и ушел с добычей…

– Крис?.. – тихо позвала Хари.

Я стоял у окна, уставившись невидящими глазами в сгущающуюся тьму.

Если она потом исчезнет, это будет означать, что я хотел… Что я убил ее. Не ходить туда? Они не могут меня заставить. Но что я скажу им? Это – нет. Не могу. Значит, нужно притворяться, нужно врать, снова и всегда. И это потому, что, может быть, во мне есть мысли, намерения, надежды, страшные, преступные, а я ничего о них не знаю. Человек отправился познавать иные миры, иные цивилизации, не познав до конца собственных тайников, закоулков, колодцев, забаррикадированных темных дверей. Выдать им ее… от стыда? Выдать только потому, что у меня недостает отваги?

– Крис… – еще тише шепнула Хари.

Я скорее почувствовал, чем услышал, как она бесшумно подошла ко мне, и притворился, что ничего не заметил. В этот момент я хотел быть один. Мне нужно было побыть одному. Я еще ни на что не решился, ни к чему не пришел. Глядя в темнеющее небо, в звезды, которые были только призрачной тенью земных звезд, я стоял без движения, а в пустоте, пришедшей на смену бешеной гонке мыслей, росла без слов мертвая, равнодушная уверенность, что там, в недостижимых для меня глубинах сознания, там я уже выбрал и, притворяясь, будто ничего не случилось, не имел даже силы презирать себя.

Эксперимент

– Крис, это из-за того эксперимента?

От звука ее голоса я вздрогнул. Я уже несколько часов лежал без сна, уставившись в темноту, совсем один. Я не слышал даже ее дыхания, и в запутанном лабиринте ночных мыслей, призрачных, наполовину бессмысленных и приобретающих от этого новое значение, забыл о ней.

– Что… откуда ты знаешь, что я не сплю?.. – Мой голос звучал испуганно.

– По тому, как ты дышишь… – ответила она тихо и как-то виновато. – Я не хотела тебе мешать… Если не можешь, не говори…

– Нет, почему же. Да, это тот эксперимент. Ты угадала.

– Чего они от него ждут?

– Сами не знают. Чего-то. Чего-нибудь. Эта операция называется не «Мысль», а «Отчаяние». Теперь нужно только одно: человек, у которого хватило бы смелости взять на себя ответственность за решение, – но этот род смелости большинство считает обычной трусостью, потому что это отступление, примирение, бегство, недостойное человека. Как будто достойно человека вязнуть, захлебываться и тонуть в чем-то, чего он не понимает и никогда не поймет.

Я остановился, но, прежде чем мое учащенное дыхание стало ровным, новая волна гнева захлестнула меня:

– Разумеется, никогда нет недостатка в людях с практическим взглядом. Они говорили, что даже если контакт не удастся, то, изучая эту плазму – все эти шальные живые образования, которые выскакивают из нее на сутки, чтобы снова исчезнуть, – мы познаем тайну материи, будто не понимали, что это ложь, что это равносильно посещению библиотеки, где книги написаны на неизвестном языке, так что можно только рассматривать разноцветные переплеты… А как же!

– А есть еще такие планеты?

– Неизвестно. Может, и есть, но мы знаем только одну. Во всяком случае, это что-то очень редкое, не такое, как Земля. Мы… мы обычны, мы трава Вселенной и гордимся этой нашей обыкновенностью, которая так всеобща, и думаем, что в ней все можно уместить. Это была такая схема, с которой отправлялись смело и радостно вдаль, в иные миры! Но что же это такое, иные миры? Мы их покорим или они нас – ни о чем другом и не думали… А, ладно. Не стоит.

Я встал и на ощупь нашел в аптечке плоскую коробочку со снотворным.

– Буду спать, дорогая, – сказал я, отворачиваясь в темноту, в которой где-то высоко шумел вентилятор. – Должен заснуть.

Утром, когда я проснулся свежим и отдохнувшим, эксперимент показался мне чем-то совсем незначительным. Я не понимал, как мог придавать ему такое значение. То, что Хари должна пойти со мной в лабораторию, тоже мало меня волновало. Все ее усилия становились напрасными после того, как я на несколько минут уходил из комнаты. Я отказался от дальнейших попыток, на которых она настаивала (она соглашалась даже, чтоб я ее запер), и посоветовал ей взять с собой какую-нибудь книжку.

Больше самой процедуры меня интересовало, что я увижу в лаборатории. Кроме больших дыр в стеллажах и шкафах (в некоторых шкафах недоставало стенок, а плита одной двери была в звездообразных трещинах, словно здесь недавно происходила борьба и ее следы были поспешно, но ловко ликвидированы), в этом светло-голубом зале не было ничего примечательного.

Снаут, хлопотавший возле аппаратуры, вел себя весьма сдержанно, приняв появление Хари за нечто совершенно обыкновенное, и слегка поклонился ей издали. Когда он смачивал мне виски и лоб физиологическим раствором, появился Сарториус. Он вошел в маленькую дверь, ведущую куда-то в темноту. На нем был белый халат и черный защитный фартук, достававший до щиколоток. Он поздоровался со мной так, будто мы были сотрудниками большого земного института и расстались только вчера. Лишь теперь я заметил, что мертвое выражение его лицу придают контактные стекла, которые он носил под веками вместо очков.

Скрестив на груди руки, Сарториус смотрел, как Снаут обматывает бинтом приложенные к моей голове электроды. Он несколько раз оглядел зал, как бы вообще не замечая Хари, которая сидела на маленькой скамеечке у стены, съежившаяся, несчастная, и притворялась, что читает книгу. Снаут отошел от моего кресла. Я пошевелил тяжелой от металла и проводов головой, чтобы видеть, как он включает аппаратуру, но Сарториус неожиданно поднял руки и заговорил с воодушевлением:

– Доктор Кельвин, прошу вас быть внимательным. Я не намерен ничего вам приказывать, так как это не дало бы результата, но прошу перестать думать о себе, обо мне, о коллеге Снауте, о каких-либо других лицах, чтобы исключить все случайности и сосредоточиться на деле, для которого мы здесь находимся. Земля и Солярис, поколения исследователей, составляющих единое целое, хотя жизнь отдельных людей имеет начало и конец, наша настойчивость в стремлении установить интеллектуальный контакт, длина исторического пути, пройденного человечеством, уверенность в том, что он будет продолжен, готовность к любым жертвам и трудностям, к подчинению всех личных чувств этой нашей миссии – вот темы, которые должны заполнить ваше сознание. Правда, течение мыслей не зависит целиком от вашего желания, но то, что вы здесь находитесь, подтверждает истинность указанной мной последовательности. Если вы не будете уверены, что справились с задачей, прошу сообщить об этом, коллега Снаут повторит запись. Времени у нас достаточно…

Последние слова он проговорил с бледной сухой улыбкой, глядя на меня все тем же пронзительным взглядом.

У меня внутри все переворачивалось от потока этих так серьезно и с такой значительностью провозглашенных фраз. К счастью, Снаут прервал продолжительную паузу.

– Можно, Крис? – спросил он, опершись локтем о высокий пульт электроэнцефалографа небрежно и фамильярно, словно опирался на спинку кресла. Я был благодарен ему за то, что он назвал меня по имени.

– Можно, – ответил я, закрывая глаза.

Волнение, которое опустошало мой мозг, исчезло, как только Снаут положил пальцы на кнопки. Сквозь ресницы я увидел розоватый свет контрольных лампочек на черной панели прибора. Постепенно пропадало неприятное ощущение от прикосновения влажных, холодных электродов. Я был как серая неосвещенная арена. Эту пустоту наблюдала толпа невидимых зрителей, возвышавшаяся амфитеатром вокруг молчания, в котором нарастало ироническое презрение к Сарториусу и миссии. Напряжение внутренних наблюдателей ослабевало. «Хари?!» Я подумал о ней осторожно, с неясной тревогой, готовый сразу же отступить. Но моя бдительная, слепая аудитория не протестовала. Некоторое время я был сплошной чувствительностью, искренней жалостью, готовый к бесконечным жертвам. Хари наполняла меня без форм, без силуэта, без лица, и вдруг сквозь ее безличный, отчаянно сентиментальный образ во всем великолепии своего профессорского обличья из серой тьмы выступил Гезе, отец соляристики и соляристов. Но не о грязевом извержении, не о зловонной пучине, поглотившей его золотые очки и аккуратно расчесанные седые усы, думал я. Я видел только гравюру на титульном листе монографии, густо заштрихованный фон, которым художник окружил его голову, так что она оказалась в ореоле. Его лицо не чертами, а добросовестной старомодной рассудительностью было так похоже на лицо моего отца, что в конце концов я уже не знал, кто из них смотрит на меня. У них обоих не было могилы – ситуация, в наше время настолько обычная и частая, что она не вызывала никаких особенных переживаний.

Образ уже пропадал, а я на одно – не знаю, насколько долгое, – мгновение забыл о станции, об эксперименте, о Хари, о черном океане, обо всем, и меня пронизала быстрая как молния уверенность, что те двое, те, уже не существующие, страшно маленькие, превращенные в горстку праха люди справились со всем, что их встретило, и исходящее от этого открытия ощущение покоя развеяло бесформенную толпу, которая окружала серую арену в немом ожидании моего поражения.

Я услышал двойной щелчок, аппаратура выключилась, и по глазам ударил свет. Сарториус стоял все в той же позе и изучающе смотрел на меня. Снаут, повернувшись к нему спиной, возился с приборами, будто умышленно шлепая спадающими с ног сандалиями.

– Как вы считаете, доктор Кельвин, удалось? – прозвучал гнусавый отталкивающий голос Сарториуса.

– Да, – ответил я.

– Вы в этом уверены? – с оттенком удивления и даже подозрительности спросил Сарториус.

– Да.

Моя убежденность и резкий тон на мгновение сбили с него холодную важность.

– Это… хорошо, – пробурчал он и осмотрелся, как бы не зная, что теперь со мной делать.

Снаут подошел ко мне и начал снимать повязку.

Я встал и прошелся по залу, а в это время Сарториус, который исчез в темноте, вернулся с уже проявленной и высохшей пленкой. На полутора десятках метров записи тянулись дрожащие линии со светлыми зубцами, какая-то плесень или паутина, растянутая на черной скользкой целлулоидной ленте.

Мне больше нечего было делать, но я не ушел. Мои коллеги вставили в оксидированную кассету модулятора запись, конец которой Сарториус просмотрел еще раз, недоверчиво насупившись, словно пытался расшифровать заключенный в этих трепещущих линиях смысл.

Потом Снаут и Сарториус подошли к пультам управления и привели аппаратуру в действие. В обмотках катушек под стальным полом со слабым басовитым мурлыканьем проснулся ток, потом огоньки на вертикальных остекленных трубках указателей побежали вниз, показывая, что большой тубус рентгеновского аппарата опускается в вертикальный колодец, чтобы остановиться в его открытой горловине. Огоньки застыли на самых нижних делениях шкалы, и Сарториус начал увеличивать напряжение, пока стрелки, точнее белые просветы, которые их заменяли, не сделали, покачнувшись, пол-оборота вправо. Гудение стало едва слышным, ничего больше не происходило, бобины с пленкой вращались под кожухом, так что даже этого нельзя было увидеть, счетчик метража постукивал, как часовой механизм.

Хари смотрела поверх книги то на меня, то на них. Я подошел к ней. Она взглянула испытующе. Эксперимент уже кончился. Сарториус не спеша подошел к большой конусной головке аппарата.

– Идем?.. – одними губами спросила Хари.

Я кивнул головой. Она встала. Не прощаясь ни с кем – это казалось бессмысленным, – я прошел мимо Сарториуса.

За высокими окнами верхнего коридора пылал закат исключительной красоты. Это был не обычный, унылый, распухший багрянец, а все оттенки затуманенного, как бы обсыпанного мельчайшим серебром розового цвета. Тяжелая, неподвижно всхолмленная чернь бесконечной равнины океана, казалось, отвечая на это теплое сияние, искрилась мягким буро-фиолетовым отблеском. Только у самого горизонта небо упорно оставалось рыжим.

Внезапно я остановился посреди коридора. Я просто думать не мог о том, что снова, как в тюремной камере, мы закроемся в комнате, из которой виден только океан.

– Хари, – сказал я, – знаешь… я заглянул бы в библиотеку… Ты ничего не имеешь против?

– О, с удовольствием, я поищу себе там что-нибудь почитать, – ответила она с немного искусственным оживлением.

Я чувствовал, что со вчерашнего дня между нами образовалась трещина и что я должен быть с ней добрее, но меня охватила полная апатия. Не знаю, что могло бы меня из нее вывести.

Мы вернулись и вошли в маленький тамбур. Здесь было три двери, а между ними, словно в каких-то витринах, цветы за большими стеклами.

Средняя дверь, ведущая в библиотеку, была с обеих сторон покрыта выпуклой искусственной кожей, до которой я почему-то всегда старался не дотрагиваться. В большом круглом зале с потолком, разрисованным стилизованными солнцами, было прохладно.

Я провел рукой по корешкам томов солярианской классики и уже хотел было взять Гезе, когда неожиданно обнаружил не замеченный в прошлый раз потрепанный томик Гравинского.

Я уселся в мягкое кресло. Было совсем тихо. За моей спиной Хари перелистывала какую-то книжку, я слышал легкий шелест страниц под ее пальцами. Справочник Гравинского был сборником расположенных в алфавитном порядке соляристических гипотез. Компилятор, который ни разу даже не видел Соляриса, перерыл все монографии, протоколы экспедиций, отдельные статьи и предварительные сообщения, тщательно изучил работы планетологов, исследовавших другие планеты, и создал каталог, несколько пугающий лапидарностью формулировок, которые становились тривиальными, убивая утонченную сложность породивших эти гипотезы мыслей. Впрочем, в смысле энциклопедичности это произведение теперь представляло скорее ценность курьеза; оно было издано двадцать лет назад, а за это время выросла гора новых гипотез, которые не вместились бы ни в одну книгу. Из авторов, представленных в справочнике, в живых остались немногие, и, пожалуй, никто из них уже не занимался соляристикой активно. Все это, охватывающее самые разнообразные направления, интеллектуальное богатство создавало впечатление, что какая-нибудь из гипотез просто обязана быть истинной: казалось невозможным, чтобы действительность была совершенно от них отличной, иной, чем мириады выдвинутых предположений. В предисловии к справочнику Гравинский поделил известные ему шестьдесят лет соляристики на периоды. Во время первого, начавшегося с момента открытия Соляриса, никто не предлагал гипотез сознательно. Тогда как-то интуитивно в соответствии со «здравым смыслом» решили, что океан является мертвым химическим конгломератом, который благодаря своей «квазивулканической» деятельности обладает способностью создавать удивительные формы, а в результате своеобразного автоматизма процессов стабилизирует неустойчивую орбиту, подобно тому как маятник удерживается в однажды заданной плоскости колебаний. Правда, уже через три года Мажино высказался за живую природу «студенистой машины», но период биологических гипотез Гравинский датировал лишь на девять лет позднее, когда предположение Мажино, находившегося до этого в полном одиночестве, стало завоевывать многочисленных сторонников. В последующие годы в изобилии создавались очень сложные, подкрепленные биоматематическим анализом, подробные модели живого океана.

Назад Дальше