— Вас ищут через газету, вот здесь.
— Да, я видел.
— Позвоните. Там есть номер телефона. Кто это?
— Сам не знаю. Наверное, кто-то из земляков.
— Позвоните им. Это наверняка важно, если они пишут в газете.
— Важно для них, а не для меня.
Шифра-Пуа подняла глаза. Герман не двинулся с места. Потом он вырезал объявление и показал Шифре-Пуе, что на другой стороне тоже объявления и это не помешает ей дальше читать газету.
— Они хотят зазвать меня в землячество, — сказал Герман, — но на это у меня нет ни времени, ни терпения.
— Может, у вас нашелся какой-то родственник?
— У меня никого нет.
— Делайте, как знаете. В наше время поиски родных — это не ерунда. Мир сошел с ума. Люди, потерявшие близких, находят сестер, братьев и детей.
— Вся моя семья погибла.
Сначала Герман намеревался было вернуться в свою комнату и поработать несколько часов над рукописью, но передумал и, попрощавшись с Шифрой-Пуей, вышел на улицу. Встреча с Машей была назначена только на четыре. Герман направился к Тремонт-авеню прогулочным шагом. «Что бы это могло значить?» — спрашивал он сам себя. Он думал пойти в парк, сесть на скамейку и просмотреть рукопись, но ноги сами привели его к телефонной будке. Ему стало нехорошо на душе. Только теперь Герман понял, что предчувствие, терзавшее его в последние дни, было как-то связано с этим объявлением. Да, существуют такие явления, как телепатия, ясновидение, или как их еще называют? Свернув на Тремонт-авеню, Герман зашел в аптеку. Полный волнения и сомнений, он набирал номер телефона, указанный в объявлении, и при этом повторял: «Это безумие. Я сам себе усложняю жизнь…»
Герман набрал номер, телефон звонил, но никто не брал трубку. «Оно и к лучшему, — сказал себе Герман. — Больше не буду звонить». В ту же секунду он услышал вопрос реб Аврома-Нисона:
— Кто это, а? Алло!
Этот голос казался старым, сломленным и удивительно родным, хотя Герман всего один раз общался с реб Авромом-Нисоном лично, не по телефону. Кашлянув, Герман сказал:
— Это Герман, Герман Бродер.
Голос умолк, как если бы реб Авром-Нисон совсем не ожидал услышать это имя и онемел от удивления. Потом он словно собрался с силами и заговорил громче и четче:
— А, Герман! Вы прочитали объявление в газете? У меня для вас новость, но не пугайтесь. Это, не дай Бог, не плохая новость. Совсем наоборот. Только не волнуйтесь.
— Что случилось?
— Это касается Тамары-Рохл, Тамары. Она жива.
Герман не ответил. В самом деле, он совершенно не рассчитывал, что это может случиться, и выказал меньшую радость, нежели должен был в этом случае. Он проговорил:
— Дети…
— Детей больше нет.
Некоторое время Герман молчал. Это было молчание человека, уже привыкшего к невероятным поворотам собственной судьбы, человека, которого ничем не удивишь. Он впал в ступор. В душе не было ни печали, ни радости, лишь пустота. Машинально Герман произнес:
— Как это? Свидетель видел, как ее застрелили. Как там его имя? Я не припомню сейчас…
— Да, это правда. Фашисты стреляли в нее, в теле осталась пуля, но она выжила. Ночью она спряталась под грудой трупов, потом выбралась и скрывалась в доме у знакомого поляка. А позже уехала в Россию.
— Где она сейчас?
— У меня дома.
Последовало долгое тяжелое молчание. Потом Герман спросил:
— Когда она приехала?
— Она здесь с воскресенья. Просто постучала в дверь и вошла. Мы ищем вас по всему Нью-Йорку. Если хотите, я позову ее к телефону.
— Нет. Я скоро буду у вас.
— А?
— Я скоро буду у вас, — повторил Герман.
Он попытался положить трубку, но она выпала у него из рук и повисла на проводе. Герману показалось, что реб Авром-Нисон продолжал что-то говорить, но он взял трубку и повесил ее, отдавая себе отчет в том, что ведет себя грубо. Он даже не поблагодарил реб Аврома-Нисона. Герману стало душно, и он открыл дверь телефонной будки. Пот стекал по лбу. Он стоял, вперив взгляд в стойку буфета, расположенную на противоположной стороне. За стойкой сидела женщина на высоком стуле и пила какой-то напиток через трубочку, а молодой человек угощал ее печеньем. Герман вышел из телефонной будки и отправился к двери. Он казался совершенно спокойным, только ноги стали ватными, а шаг — нетвердым. Герман вышел из будки и глубоко вдохнул уличный воздух. «Ну вот», — сказал он сам себе. Это означало: вот в чем смысл моего предчувствия… Но было и другое значение: в моем положении остается только принимать факты такими, какие они есть… Маша порой упрекала Германа, называла его роботом, и в этот раз он признал ее правоту. Как будто источник эмоций в сознании Германа засорился и остался лишь холодный рассудок. В четыре он встречается с Машей в кафетерии. Он пообещал Ядвиге, что сегодня вечером вернется домой. Кроме того, надо закончить работу для раввина… Герман стоял на проходе. Посетители аптеки натыкались на него. Внезапно он вспомнил определение чуда, данное Спинозой: это состояние, когда сознание замирает без движения перед чем-то, что не имеет связи с чем-то другим… Герман шел, сам не понимая куда. Он забыл, в какой стороне находится кафетерий. Подойдя к почтовому ящику, он вновь остановился. «Тамара жива!» — бормотал он, чтобы лучше осознать смысл этих слов. Это было похоже на шутку Провидения. Все, кого он любил, погибли, но эта истеричная женщина, которая мучила Германа многие годы и с которой он еще до войны хотел развестись, воскресла из мертвых. «Вот теперь будет настоящий ад!» — говорил себе Герман. Вдруг ему захотелось смеяться. Его оппонент, небесный соперник, метафизический противник, который на время покинул Германа — может быть, потому, что нет смысла бить лежачего, — внезапно нанес ему мощный удар: шах и мат!
Герман знал, что теперь дорога каждая минута, но не мог двинуться с места. Подошла женщина и, бросив письмо в почтовый ящик, с подозрением посмотрела на Германа. Он облокотился на ящик. Бежать? Куда? С кем? Маша не могла оставить мать. У него, Германа, нет денег. Вчера он забрал то, что осталось от пяти долларов, и это весь его капитал до тех пор, пока раввин не выдаст ему новый чек. А что он скажет Маше? Мать расскажет ей про объявление.
Герман посмотрел на часы. Короткая стрелка показывала одиннадцать, а длинная подошла к трем, но Герман не мог определить, который час. Он всмотрелся в циферблат так, будто для того, чтобы верно узнать время, требовалось духовное напряжение. «Если бы, по крайней мере, на мне был приличный костюм», — подумал Герман. Несмотря на смятение, ему не хотелось появляться в чужом доме плохо одетым, в мятых брюках и со стоптанными каблуками. Герман действительно не стремился к успеху в Америке, но стыдился идти в гости в поношенной одежде. Впервые в нем взыграло тщеславие типичного эмигранта: показать, что у него все в порядке… Одновременно кто-то внутри него потешался над этим желанием…
IIГерман вернулся к линии «L» и поднялся по лестнице. Он сам не знал, какое чувство в нем преобладает: удивление, любопытство или страх перед предстоящими трудностями. Герман словно принял большую дозу наркотика, зная, что его действие наступит позже. Возвращение Тамары не повлекло за собой никаких изменений, разве что в голове у Германа. В вагонах пассажиры читали газеты и жевали резинку как ни в чем не бывало. По-прежнему жужжали вентиляторы. Герман поднял с пола истоптанный газетный лист и попытался прочесть репортаж об игроках на скачках. «Что ж, люди находят в этом забвение», — мысленно оправдывал их Герман. Перевернув страницу, он прочитал анекдот и даже улыбнулся. «Анекдот остается анекдотом, даже для того, кто всходит на эшафот», — сказал он сам себе. При всей субъективности явлений в них преобладает мистическая объективность…
Герман нашел скамью с одним сиденьем и сел на нее, довольный отсутствием соседей. Он закрыл глаза и оказался в своей собственной темноте. Он даже опустил поля шляпы, чтобы тусклый свет ламп не просачивался сквозь ресницы. Сквозь дремоту Герман думал: «Двоеженство? Да, двоеженство». В какой-то степени его даже можно обвинить в многоженстве… За то время, пока Тамара считалась погибшей, он нашел в ней множество достоинств. Она любила его. Истеричный характер достался ей по наследству. Ей нельзя было заводить детей. По сути своей она была человеком высоко духовным, со всеми сложностями и болевыми точками, присущими таким натурам. Герман часто обращался к ее святой душе и просил у нее прощения. Но в то же время он отдавал себе отчет в том, что Тамарина смерть избавила его от невыносимых страданий. Даже сеновал в Липске казался ему курортом по сравнению с прежними скандалами с Тамарой…
«Может быть, она стала спокойнее? — задавался вопросом Герман. — Сколько ей лет?» Он не мог вычислить ее возраст. Ясно только, что Тамара старше Германа. Он попытался разобраться с происшедшим и привести мысли в порядок. В Тамару стреляли, и она, с пулей в теле, нашла приют у поляка. Там ее, по-видимому, вылечили, и она переправилась в Россию. Но как? Как можно было в разгар войны пересечь границу? Скорее всего, это произошло весной 1941 года. Ну и где она находилась все эти годы? Почему она не дала о себе знать после 1945 года? По правде говоря, он, Герман, тоже не искал Тамару. Он никогда не заглядывал в списки пропавших родственников, публиковавшиеся в газетах. И, несмотря на все это, она смогла прорваться в Польшу, а затем и в Германию. «Раз большевики не отправили ее в лагерь, значит, у нее кто-то был, — промелькнула мысль у Германа, — русский или татарин… Кто-нибудь когда-нибудь уже находился в таком же положении, как я? — спрашивал себя Герман. — Нет, никто и никогда». Понадобятся еще триллионы и квадриллионы лет, чтобы повторилось такое сочетание обстоятельств… От полного отчаяния Герману захотелось смеяться. Чего хотят от него Небеса? Какую миссию возлагают на него? Какой-то небесный стратег составил коварный план и играет с Германом в — как это у них называется — войну на истощение? Неземной садист проводит над ним эксперименты, похожие на те, что немецкие врачи проводили над евреями…
«Может быть, она стала спокойнее? — задавался вопросом Герман. — Сколько ей лет?» Он не мог вычислить ее возраст. Ясно только, что Тамара старше Германа. Он попытался разобраться с происшедшим и привести мысли в порядок. В Тамару стреляли, и она, с пулей в теле, нашла приют у поляка. Там ее, по-видимому, вылечили, и она переправилась в Россию. Но как? Как можно было в разгар войны пересечь границу? Скорее всего, это произошло весной 1941 года. Ну и где она находилась все эти годы? Почему она не дала о себе знать после 1945 года? По правде говоря, он, Герман, тоже не искал Тамару. Он никогда не заглядывал в списки пропавших родственников, публиковавшиеся в газетах. И, несмотря на все это, она смогла прорваться в Польшу, а затем и в Германию. «Раз большевики не отправили ее в лагерь, значит, у нее кто-то был, — промелькнула мысль у Германа, — русский или татарин… Кто-нибудь когда-нибудь уже находился в таком же положении, как я? — спрашивал себя Герман. — Нет, никто и никогда». Понадобятся еще триллионы и квадриллионы лет, чтобы повторилось такое сочетание обстоятельств… От полного отчаяния Герману захотелось смеяться. Чего хотят от него Небеса? Какую миссию возлагают на него? Какой-то небесный стратег составил коварный план и играет с Германом в — как это у них называется — войну на истощение? Неземной садист проводит над ним эксперименты, похожие на те, что немецкие врачи проводили над евреями…
Поезд остановился, Герман вскочил: Четырнадцатая улица! Он вышел из вагона и направился к автобусу, идущему в Ист-Сайд. Герман уже ездил туда несколько раз: на лекцию на идише, в кинотеатр на Клинтон-стрит, где показывали фильмы на идише, в еврейские книжные лавки на Канал-стрит, где он искал книги на идише для работы на рабби Лемперта… С утра погода казалась прохладной, но с каждой минутой день становился все жарче. Его рубашка намокла и липла к спине. Что-то в одежде давило, но он не знал, что именно: воротник, резинка от нижнего белья или туфли. Пройдя мимо зеркала, Герман увидел в нем себя: исхудавшего, немного сутулого, в бесформенной шляпе и мятых брюках. Его галстук перекрутился. Герман побрился несколько часов назад, но на щеках снова пробивалась щетина. «Я не могу появиться там в таком виде!» — обеспокоенно сказал себе Герман. Он замедлил шаг, чтобы остыть и подсушить рубашку. Герман рассматривал витрины. Наверняка здесь можно купить дешевую рубашку. Может, погладить костюм? По меньшей мере, надо почистить ботинки… Герман уселся на ящик, негритенок принялся мазать ботинки гуталином и сквозь кожу щекотать ему ноги кончиками пальцев. Герман вдохнул смрадный воздух, полный пыли и запахов бензина, асфальта и пота. «Как долго легкие могут это выдерживать? — спросил он сам себя. — Как долго может существовать эта сама себя уничтожающая цивилизация? Они задохнутся… Сначала все сойдут с ума, а потом задохнутся…» Негритенок начал было что-то говорить о Германовых ботинках, но тот не понял его английского. Мальчишка произносил только половину слов. Он был полуголый. По его прямоугольной голове с косичками тек липкий пот. Черные глаза глядели с первобытной мягкостью и терпением, унаследованным от поколений африканцев.
— Как продвигается бизнес? — спросил Герман, чтобы хоть что-нибудь сказать.
И негритенок ответил:
— Pretty good…[38]
IIIСидя в автобусе, идущем с Юнион-сквер на Ист-Бродвей, Герман вспомнил, что кто-то в Нью-Йорке рассказывал ему о реб Авроме-Нисоне Ярославере. Этот человек приехал в Нью-Йорк за две недели до нападения Гитлера на Польшу. У реб Аврома-Нисона в Люблине было маленькое издательство, выпускавшее репринты старых книг. Однажды он ездил в Оксфорд, чтобы взглянуть на рукопись одного из ранних мудрецов Талмуда. В Нью-Йорк он приехал, чтобы набрать подписчиков для издания одного из трактатов Мегале Амукот.[39] Потом у реб Аврома-Нисона в Польше погибли жена и дети. В Нью-Йорке он женился на вдове раввина, стал переписчиком и толкователем священных книг. Он собирал материалы для своеобразного словаря с именами великих раввинов, хасидских ребе и других авторов, погибших от рук нацистов. Его жена Шева-Хадаса ему помогала. Реб Авром-Нисон Ярославер и Шева-Хадаса приняли на себя обязанность проводить траурную церемонию по мученикам, погибшим в Европе, раз в неделю по понедельникам. В этот день они постились, сидели в носках на низеньких скамеечках и полностью соблюдали траурный ритуал.
Герман подошел к указанному дому на Ист-Бродвее и посмотрел в окна квартиры реб Аврома-Нисона на первом этаже. Они были наполовину задернуты шторами, точно такими же, какие висели в домах у раввинов в Европе. Герман поднялся по ступенькам и нажал на звонок. Ответили не сразу. Напряженная тишина стояла за дверью с мезузой в деревянном футляре, как будто там внутри шепотом спорили, стоит ли его впускать. Через некоторое время Герман услышал шаги. Дверь медленно открылась. На пороге стояла женщина, по-видимому Шева-Хадаса: невысокая, худая, с очками на горбатом носу, морщинистыми щеками, узким подбородком, в платье с высоким воротничком и платком на голове. Она выглядела точно так же, как выглядели благочестивые еврейки в Польше. В ее облике и одежде не было ничего американского, никакого намека на спешку и возбуждение, словно подобные встречи между мужем и женой были для нее обычным делом.
Герман поздоровался с Шевой, она кивнула в ответ. Они молча прошли по коридору. В средней комнате стоял реб Авром-Нисон Ярославер, человек небольшого роста, коренастый, сутулый, с бледным лицом, окладистой светлой с проседью бородой, взлохмаченными пейсами, высоким лбом, разлинованным, как пергамент, и в приплюснутой ермолке. Его карие глаза под желтовато-серыми веками смотрели с печалью, о которой Герман уже почти забыл, — еврейской печалью, древней, как еврейское изгнание, печалью покаянных молитв, плачей, причитаний Судного дня, воспоминаний о школьных набегах,[40] Хмельничине[41], Уманской резне и отряде Гонты[42], истреблениях и гонениях, упомянутых только в самых старых молитвенниках. Из-под расстегнутой капоты торчал широкий арбоканфес. Даже запахи в этом доме напоминают о прошлом. Здесь пахнет припущенным луком, чесноком, засохшей халой, селедкой, цикорием, гуталином и еще чем-то непонятным, о чем помнит только нос. Реб Авром-Нисон посмотрел на Германа, и по его взгляду было ясно: слова здесь не нужны. Он бросил взгляд на дверь, ведущую в другую комнату.
— Позови ее, — сказал он жене.
Женщина медленно пошла в другую комнату.
— Да, чудо небесное, — сказал реб Авром-Нисон.
Время тянулось медленно. Герману показалось, что он слышит торопливый шепот в соседней комнате, как будто женщины спорили о чем-то. Все в нем успокоилось, как случается, когда подходишь к гробу взглянуть на умершего родственника… Дверь открылась, и Шева-Хадаса ввела Тамару, словно невесту под венец. Герман тут же все понял. Он думал, что Тамара постарела, но она выглядела необычайно молодо. Тамара была одета в американскую одежду и наверняка посетила салон красоты. Ее волосы были иссиня-черными, блестящими от свежей краски. Тамара нарумянила щеки, выщипала брови и накрасила ногти красным лаком. Она напомнила Герману буханку несвежего хлеба, который немного подрумянили в горячей печке. Желтые глаза смотрели в сторону. До этого момента Герман готов был поклясться, что помнит Тамарино лицо во всех деталях, но теперь он заметил в нем то, о чем успел уже позабыть: складки в углах рта, которые были у нее всегда и придавали лицу выражение печали, подозрительности, презрения и даже насмешки. Герман стоял, уставившись на нее. Да, это была Тамара: тот же нос с горбинкой, высокие скулы, та же форма рта, подбородок, губы и уши. У Германа словно отнялся язык, он никак не мог подобрать слова. Губы произнесли словно сами по себе:
— Надеюсь, ты узнаешь меня.
— Да, я тебя узнаю, — ответила она, и это был Тамарин голос, хотя и немного изменившийся, а может быть, она им хорошо владела.
Реб Авром-Нисон подал знак жене, и оба вышли из комнаты. Герман и Тамара еще долгое время молчали. «Зачем они надели на нее это розовое платье?» — спрашивал себя Герман. Его смущение прошло, и Герман почувствовал что-то вроде раздражения по отношению к женщине, которая присутствовала при расстреле их общих детей и при этом позволила себе так вырядиться. Теперь он был доволен тем, что не надел для нее свой парадный костюм. Ему стало холодно. Он снова превратился в прежнего Германа — мужа, который не ладил со своей женой и в конце концов ушел от нее.
— Я не знал, что ты жива, — сказал Герман и сам устыдился собственных слов.
— Об этом ты никогда не знал, — ответила Тамара в своей прежней манере.
— Ну, присядь сюда, на диван.
— Хорошо.