Один из этих смуглых атлетов, механик с местной ТЭЦ, разрядник, едва ли не по всем существующим видам, причем не на словах, как водится в тех краях, а, судя по плаванию и волейболу, и, правда, первоклассный спортсмен, вскоре начал приходить на этот, числящийся закрытым, пляж чаще других. Они плавали вместе, он выныривал то справа, то слева, вода стекала с его сверкающих, как котиковый мех, коротко стриженных волос, он молча улыбался ей, вода затекала за его плотно стиснутые зубы, каких она прежде в жизни не видела, вода сверкала на его ресницах, более всего подходящих томной девушке, а не восьмидесятикилограммовому грузину, вода поднималась к горизонту зеленым горбом, над которым едва возвышалась зубчатая черточка пограничного катера, и вода уходила назад, к пляжу, косыми отлогими волнами, неся редкие головы робких санаторных пловцов, зеркально отражая солнце, и в этом блеске слабо вырисовывался исполосованный балконами корпус и чье-то яркое полотенце рвалось с чьего-то шезлонга в небо - и он снова нырял, не гася улыбку и так и не разжав хотя бы в едином слове изумительных зубов.
За два дня до отъезда она привела его к себе в номер.
Соседка уже улетела в свой Харьков, заезд бесповоротно кончался, а новый еще не начался - она была одна. Он пришел в белой рубашке и, конечно, в нескладных местных джинсах. И только теперь, в темноте, она заметила, что глаза у него светлые, очень светло-серые глаза, совсем не здешнего, масличного цвета... Среди ночи на него напал кашель, он давился, зажимая рот подушкой и испуганно косясь на тонкие казенные стены. Он всего боялся, и его испуг едва не помешал всему - а она изумлялась его светлым глазам, своей ловкости и настойчивости и вообще всему - механик, Боже мой...
Дато проводил ее до вокзала, а к поезду почему-то не подошел повернулся, перебежал площадь, зажимая в руке адрес и телефон, и вскочил в раскаченный вонючий автобус, отходящий в селение, откуда он был родом она не смогла отговорить его от сообщения матери. Ночью, в темном купе, измученная прокисшим поездным воздухом и собственной трудно поправимой глупостью, она расплакалась, яростно утираясь отвратительной даже на ощупь простыней.
В нижней квартире она забрала кипу газет, какие-то счета и переводы, письма дочери из спортлагеря, таксика Сомса, плачущего от счастья, и поднялась к себе. На всем лежала сиреневая пыль. Впереди был год работы, по утрам девочки в ОНТИ будут жаловаться на мужей, кое-что описывая шепотом, будет невыносимый, темный и дождливый декабрь, и дай Бог дожить до лыжной погоды... Сомс то прыгал, то ползал на животе, стонал и припадал к коленям. Из пачки газет выпало странное письмо - конверт с цветными косыми полосками по краю, ее адрес и имя были надписаны латиницей. Обратный адрес с трудом разыскала на обороте - письмо было из Милана. От начала и до конца было написано, как и следовало ожидать, по-итальянски. Надо же, не по-немецки и не по-английски, что она с ним будет делать? Подпись была разборчива, но совершенно незнакома. "Попрошу завтра в отделе... Стеллу попрошу, она приличная девка... пусть прочтет... непонятно, кто это мне может писать из Милана... может, по книжной ярмарке какой-нибудь случайный знакомый... но я, вроде, никому адреса не давала..." Елена Валентиновна была озадачена, но в меру - бывали у нее знакомые в том загробном мире, время от времени она прирабатывала, переводя на каких-то конгрессах и симпозиумах, ярмарках и выставках, работа эта была не слишком приятная - хамство с одной стороны, безразличное презрение, как к муравьям, - с другой... Но деньги постоянно были нужны, отказываться не приходилось, более того - за такую работу боролись, и давала ей эти наряды та же Стелла, муж которой чем-то эдаким занимался не то во Внешторге, не то в МИДе, не то еще где-то... Но в Италии у нее, кажется, никаких знакомых не было и быть не могло, с ее основным немецким и вторым английским. Впрочем, черт их знает, где они там, в своем мире сказок живут.
И она, спрятав письмо в сумку, принялась разбирать чемодан, стирать, вытирать пыль - хотя бы в кухне для начала...
Стелла была на больничном и вышла только через неделю. Письмо они прочли в обед, и у Елены Валентиновны сразу как начало звенеть в голове, так и звенело, пока отпрашивалась, ехала домой, поднималась в лифте. Все ее недоумения, опасения и догадки, связанные с письмом, отлетели и уже успели мгновенно забыться - то, что шепотом прочла пораженная до заикания Стелла, не имело, не могло иметь ничего общего с нею, с ее жизнью. И, тем не менее это было, было написано простым итальянском языком и нисколько, ни капельки не было похоже на шутку! Жизнь едва заметно покачнулась, и в голове Елены Валентиновны все звенело, звенело...
Она открыла дверь и в комнате, прямо напротив, увидела в кресле Дато. Он сидел, глубоко откинувшись и разбросав нот в тех же наивных штанах. В животе его, чуть выше кустарной медной пуговицы, торчала наборная рукоятка ножа. Кровь уже потемнела на той же белой рубашке. Елена Валентиновна закричала без голоса и упала на пол в прихожей. Из-под дивана тихо завыл Сомс. В открытую дверь протиснулся человек, перешагнул через Елену Валентиновну, захлопнул дверь, прошел в комнату, сел на диван, закурил. Сомс оборвал вой и зарычал. "Но, собачка, - сказал человек, - тихо, слушай..."
- Сережка, а не выдумал все это твой иностранец? - спросил Кристапович. Окурки "Беломора", из мундштуков которых вылезали ватки, громоздились в пепельнице - старой немецкой пепельнице синего стекла с выдавленным на дне оленем. Кристапович двинул пепельницу по столу, окурки посыпались, и обнаружилось, что под ними лежит перочинный нож со штопором - а его искали час назад по всей комнате. Кристапович закашлялся, отдышался, глотнул коньяку. - А может, и не выдумал... То-то я ее уже давно во дворе не вижу... Ну, давай, давай дальше...
Месяцы этой зимы летели, как летит время во сне - тянется, тянется и вдруг все, конец, пробуждение, и оказывается, что и всего-то длился весь кошмар минут пятнадцать... Начиная с первых слов Георгин Аркадьевича "Зачем молодого любовника резать? Нехорошо, слушай, мать второй год чачу на свадьбу варит, он от невесты отказывается, в Москву едет, к пожилой москвичке, слушай, а она его финкой - а?" - начинал с этого видения, бреда, все пошло без перерывов. И сон, когда наконец приходил под утро, тоже не давал перерыва: все то же, рукоять из веселых пластмассовых колец, Георгий Аркадьевич, без видимых усилий выносящий тяжелый и длинный сверток к своей машине, и опять Георгий, омерзительная глупость его важных манер, глупость каждого движения, глупость пиджака, застегнутого под животом, выпирающим над низко сидящими брюками, глупость непропорционально маленьких рук и ног, золотых цепочек и всяких блестящих штук, которыми была со всех сторон обвешана и облеплена его машина... Время от времени он находил какую-нибудь самую идиотскую форму, чтобы дать ей понять - он твердо уверен, что именно она убила Дато, но он... ради нее... и вообще... Глупость и ужас...
На ее счастье, она уже давно носила очки с подтемненными стеклами, это была ее единственная экстравагантность, и теперь сослуживцы не замечали красных глаз, застывшего на лице страха, только женщины завидовали тому, как она быстро худеет, предполагая затянувшийся курортный роман - однажды кто-то позвонил домой, ответил Георгий Аркадьевич. Он появлялся днем, утром, ночью, открывал дверь своим, невесть откуда взявшимся ключом, часами звонил по телефону, о чем-то договаривался, грузчики вносили упакованную мебель, в квартире пахло дровяным складом, однажды Елена Валентиновна увидела его днем - шла в обеденный перерыв, брела без смысла, не заходя даже в продуктовые, и увидела его за стеклом, он стоял в ювелирном магазине и беседовал с молодым человеком в мятом кожаном пальто и огромной лисьей шапке. Елена Валентиновна вернулась в отдел, села за стол, вдруг стол уплыл в сторону, и она оказалась лежащей на клеенчатом диване медпункта, над ней было слишком крупное, близко склоненное лицо Стеллы, от непереносимого любопытства подруга даже кончик языка высунула. "Наверное, - сказал чей-то голос, - возрастное... бывает. Ей сколько? Ну видите, приливы, дело обычное..."
Дочь не замечала ничего. Прибегала, хватала сумку с барахлом для бассейна, книгу, неестественной официальной улыбкой отвечала на идиотские шутки Георгия Аркадьевича и убегала, на ходу запив холодный сырник водой из-под крана. С Еленой Валентиновной почти не разговаривала. Только однажды спросила: "Он теперь всегда будет жить у нас?" И, пока мать собиралась с силами, махнула рукой: "Пусть, я не против... Он, видимо, богатый?" Елена Валентиновна только дернулась - она как-то давно не употребляла даже мысленно этого слова по отношению к живым людям - то ли не задумывалась об их богатстве, то ли круг знакомых был такой - нечего и задумываться.
Совершенно изменился быт. У дочери появились джинсы за полторы сотни - после чего она и сделала умозаключение относительно Георг, ели теперь очень поздно, часов в девять вечера - он привозил финскую колбасу, сулугуни и зелень с рынка, на столе стояла бутылка коньяку... Перед сном Елена Валентиновна, как всегда, гуляла с Сомсиком. В голове было пусто, мелькали какие-то нелепые картины, такс шел молча и сосредоточенно, на других собак глядел отчужденно, даже к приятелям не бежал - так ведут себя со сверстниками дети, пережившие горе.
Совершенно изменился быт. У дочери появились джинсы за полторы сотни - после чего она и сделала умозаключение относительно Георг, ели теперь очень поздно, часов в девять вечера - он привозил финскую колбасу, сулугуни и зелень с рынка, на столе стояла бутылка коньяку... Перед сном Елена Валентиновна, как всегда, гуляла с Сомсиком. В голове было пусто, мелькали какие-то нелепые картины, такс шел молча и сосредоточенно, на других собак глядел отчужденно, даже к приятелям не бежал - так ведут себя со сверстниками дети, пережившие горе.
К ее собственному удивлению, на работе никто ни о чем, кажется, не догадывался, забыли и о предполагаемом романе с кавказцем, и даже об обмороке, а Стелла не интересовалась и тем, как Елена Валентиновна намерена реагировать на письмо - тоже будто забыла, только иногда посматривала ожидающе, но Елена Валентиновна отмалчивалась.
Время от времени к Георгию приходили друзья, в перстнях, хороших костюмах, в дубленках и шапках из мехов, названия которых она не знала. Одни были похожи на самого Георгия Аркадьевича, другие на израильского премьер-министра, каким его иногда показывали по телевизору или на газетных карикатурах. Сидели допоздна, Елена Валентиновна засыпала, да и бодрствуя, из беседы ничем не понимала - назывались какие-то грузинские и еврейские имена, ругали какого-то Мераба, который всегда подводит. Однажды, проснувшись часа в два, она услышала: "Не тяни, Гоги, не тяни, я тебе говорю! Пока оформишь брак, пока полгода переждешь, пока документы подашь, пока разрешение получишь..." Другой голос перебил: "А, разрешение!.. Пока там мой инспектор сидит, мои люди будут быстро получать разрешения, это я вам ручаюсь... Я этого фоне квас зарядил на десять штук просто так, что ли? Не в этом дело, Георгий Аркадьевич, а в том, что вам еще эту агоише красавицу придется уговаривать, ей березок будет жалко, это точно... И еще мой вам совет: бросьте вы эту мебель-шмебель, все эти камешки-цепочки и прочий дрек! Вы занимаетесь серьезным делом, и не для того я ехал помогать вам из самой Одессы, чтобы вас здесь замели за какое-то фуфло! Приступайте к делу, Георгий Аркадьевич..." И снова закаркал первый голос: "Не тяни, Гоги, не тяни..." "Я ее по-своему уговорю", - сказал Георгий. Елена Валентиновна пошевелилась, чтобы скрыть это движение, перевернулась на другой бок - будто во сне. Голоса затихли, а она и действительно задремала, что-то будто промелькнуло перед нею, на минуту она что-то поняла как будто и даже приняла какое-то решение, и связала все - и то письмо, и Дато бедного, и эти мерзкие голоса - но утром все забылось, снова на жизнь наполз обычный в последнее время туман, какая-то рябь... Уже больше месяца по вечерам она принимала таблетку, а то и две тазепама, люминала, триоксазина - что удавалось достать. Иногда таблетки запивала глотком коньяка - тогда рябь и туман становились особенно густыми, жила в полусне, к тому же всю первую половину дня раскалывалась голова. Серые глаза, залитая кровью белая рубашка, смешные джинсы и рукоятка финки время от времени всплывали в поле зрения откуда-то сбоку, иногда заслоняли все, иногда колыхались где-то на периферии зрения, но совсем на исчезали ни на минуту...
На Новый год Георгий сделал два предложения: утром тридцать первого предложил Елене Валентиновне выходить за него замуж и ехать праздновать это решение одновременно с Новым годом в загородный ресторан, где, оказывается, его друзья еще месяц назад заказали столик. Елена Валентиновна посмотрела на него, стараясь пробиться через проклятый туман, остановить взглядом это прыгающее лицо, но не сумела - рябь шла волнами, с подлого лица смотрели светло-серые глаза - те самые, с мохнатыми ресницами и виноватым выражением... Она кивнула - согласилась, по этому поводу быстро выпили две бутылки шампанского - прямо с утра. Георгий куда-то исчез, Елена Валентиновна послонялась по квартире - день был выходной, дочь еще вчера уехала, кажется на какой-то зимний пикник, было пусто и тоскливо, как и прежде бывало ей по праздникам, делать ничего не хотелось - на кухне обнаружила гигантскую мутную бутыль розовой жидкости с парфюмерным запахом, вспомнила, что это принес вчера какой-то человек, сказал, что домашнее вино. Попробовала - вино оказалось прекрасное.
Разбудил Георгий, совал в лицо пластиковый мешок, вытряхивал из него блестящее платье, отливающее металлом, - такого она раньше не то что не носила, и не видела никогда. Хотела встать - покачнулась, ее едва не вырвало прямо на шикарное платье. "Э-э, дорогами Леночка, - захохотал Георгий - похмеляться надо, да? Сейчас, сейчас..." Почти насильно влил полстакана коньяку, потащил под ледяной душ, когда через час она почти очухалась - рвало ее минут десять - снова заставил выпить коньяку... Часам к семи она уже была совсем в норме, и даже весело ей вдруг стало, хотелось в ресторан, о котором она раньше только слышала какие-то неотчетливые легенды, танцевать хотелось - она все забыла, будто и не было ничего, и даже Георгий, достающий из огромной плоской коробки невиданно тонкие сапоги и ахающий - какая фирма, а, смотри, какая изящная вещь, а, - не раздражал ее, будто так и должно быть - все эти вещи и такой человек в ее квартире... "Рублей сто, наверное, сапоги", - сказала она с уважением. Дочь, которая вдруг оказалась здесь же - пикник не удался, что ли, засмеялась с выражением всего того же холодного внимания в ускользающих глазах: "А триста не хочешь? Не те понятия у тебя, мамочка, доисторические..." Сама она тоже собиралась в какую-те компанию, заглядывала в зеркало через плечо отчужденно взирающей на себя Елены Валентиновны. Георгий протянул девчонке такую же коробку с сапогами - Бог его знает, откуда он их извлекал, как фокусник. Дочь застыла, потом, пробормотав "Спасибо, Георгий Аркадич", ушла в комнату, натянула сапоги и осталась сидеть на диване, вытянув перед собой ноги, будто оцепенела...
На плечи Елене Валентиновне Георгий накинул свою дубленку. "Слушай, и то приличней, чем твое пальто-мальто..."
Перед рестораном, на стоянке, снег был сплошь гофрирован шинами, из стилизованного деревянного дома рвалась музыка, милый Елене Валентиновне запах сосен, напоминающий о прошлых, нормальных, невозвратимых зимах с лыжами в Богородском парке, мешался с тошнотворным запахом бензина и сильных - французских, наверное, дилетантски подумала она, - духов. В зале народу было полно, за дальним столиком сидели друзья Георгия, все те же, как с карикатур Бориса Ефимова. Мужчины и женщины, сидевшие за другими столиками и танцевавшие посередине зала, все были примерно одинаковые. Мужики либо напоминали опять же друзей Георгия, либо были определенно и безусловно иностранцами, которых она по непонятным и для себя самой признакам, будучи невнимательной к одежде, все же всегда безошибочно отличала. А женщины все были очень нарядны, надушены, большей частью молоды или казались молодыми, среди них не было ни одной в очках, и Елена Валентиновна даже в своем серебряном платье и дико неудобных, хоть и лайково мягких сапогах от всех остальных дам - она не терпела этого слова - сильно отличалась. Может, тем, что платье носила неумело, а сапоги тем более, может, просто выражением лица, какое складывается к середине жизни у человека, всегда зарабатывавшего на себя и зарабатывавшего серьезным и скучноватым делом...
Выпили за уходящий, за наступающий, в зале все неслось и вспыхивало, друзья Георг время от времени вытаскивали зеленые полусотенные бумажки и шли к оркестру, после чего певцы прерывали свой англосаксонский бесконечный вокализ, меняли высокие подростковые голоса на обычные хамоватые и лихо отхватывали какую-то песенку, вроде блатных, времен детства Елены Валентиновны, только еще глупее и местечковее.
Часам к четырем все перезнакомились, перебратались, Елена Валентиновна здорово охмелела от усталости и на старые дрожжи. Ее все время приглашал танцевать какой-то седой, высокий, очень элегантный, в невероятном каком-то пиджаке, со смешным русским языком. Представился, дал карточку - Георгий ничего не заметил, был уже сильно хорош. На карточке было и по-русски - секретарь, атташе, республика, что-то еще - и латиницей, от которой сразу зарябило в глазах, вспомнилось то письмо. Письмо, подумала Елена Валентиновна, вот в чем все дело, в письме, на которое она до сих пор не ответила, с письма все началось! Но тут же мысль эта забылась, уплыла, от нее осталась только тень, ощущение открытия тайной причины... К их столику подошел какой-то человек, глядя на Елену Валентиновну в упор, зашептал что-то на ухо Георгию Аркадьевичу, тот слушал, трезвел на глазах, наливался сизой бледностью - будто менял красную кожу на серо-голубую, заметна стала отросшая к середине ночи щетина. Встал, резко пошел из зала, кто-то из друзей кричал вслед: "Гоги, отдай ключи, не будь сумасшедшим человеком, отдай ключи, это же понт, Гоги!" - но он вышел, оркестр тут почему-то замолчал, и Елена Валентиновна ясно услышала, как ревет, удаляясь, машина - но и это тут же забылось, и она опять танцевала с седым дипломатом, и вдруг увидела, что у него глаза Дато, светлые в темноте, и оказалось, что они уже едут в машине, это была, конечно, машина итальянца, длинная и горбатая, как борзая, прекрасно пахнущая изнутри машина...