Пепел - Диана Килина 6 стр.


– Интересно. Ты набожна?

– Не знаю, – она пожимает плечами, – Наверное, нет.

– Но у тебя на руке написан отрывок из псалма? – я хмурюсь.

– Понимаешь, я никогда не ходила в церковь. Вообще, я всегда отрицала церковь, церковные обеты и обряды. Я считаю, что все это пустое и не нужно. Я читала Библию. В ней нет ни слова о том, что человек должен исповедоваться каждое воскресенье или ходить на службы, – она замолкает, и задумывается – Однажды, я спросила свою маму, почему о некрещеных не молятся? Знаешь, что она ответила?

– Что?

– Что Бог не знает не крещеного. Мне кажется это чужим. В Библии сказано, что Господь любит каждого человека. Как он может не знать кого–то, если тот не крещен?

– Да, это было бы странно.

– Я сделала эту татуировку, потому что верила в Бога. Но не верила в церковь.

– Верила? То есть, сейчас не веришь?

– Я не уверена, что он есть, – она вздыхает и делает глоток воды из бутылки, – Посмотри, что творится в мире. Дети голодают, война и разруха. Люди убивают себя этим, – она кивает на бутылку пива в моей руке, – Убивают друг друга. Если бы Бог это видел, он бы стер нас с лица Земли и начал бы все заново. Если бы он был с нами, он бы никогда… – она осекается и замолкает. Качает головой, – В общем. Я не верю в то, что он еще с нами.

– Может быть, он взял отпуск? – шучу я, – А когда вернется, наведет порядок?

– Было бы неплохо, – она робко улыбается.

Мы сидим на диване в моей гостиной, и разговариваем ни о чем. Она закинула ноги на кресло–мешок. Когда она его увидела, она долго хохотала.

– Почему розовый?

– Не знаю. Просто захотелось.

– Господи, он смотрится здесь, как слон в посудной лавке.

– Зато оживляет интерьер, – я тоже смеюсь.

– Не то слово.

Я смотрю на нее, на ее темные волосы, собранные нелепым пучком на макушке. В них воткнута моя золотая ручка Паркер. Она всегда была моей любимой. И она отлично сочетается с темными волосами Даны.

Она одета в простые джинсы, небрежно потертые, словно им не один десяток лет. В белую майку, которая не скрывает ее татуировок. Надпись на правом предплечье, на ключице с той же стороны фраза Шекспира «Не знает юность совести упреков» и несколько крошечных птиц, словно улетающих с левого плеча.

– Я всегда мечтал о татуировке, – неожиданно для себя признаюсь я.

– Почему не сделал? – она с интересом смотрит на меня, как будто я мамонт.

– Не знаю, – пожимаю плечами, – Как–то не довелось.

– Что бы ты сделал?

– Не знаю. Может быть, ты посоветуешь, что–то?

– Ну, я тебя не очень хорошо знаю. Я бы сделала какую–нибудь надпись. Чтобы она напоминала тебе что–то важное.

– Сможешь придумать?

– Я? – она вскидывает брови и, вдобавок, складывает губы бантиком.

– Ты.

– Попробую. И ты сделаешь? – Дана чуть прищуривается.

Не верит, что я говорю искренне.

– Да.

– Серьезно?

– Абсолютно, – я улыбаюсь.

– Тогда придумаю, – она тоже улыбается, – Но я пойду с тобой, чтобы ты не струсил.

– Ты думаешь, что я могу струсить? – я смеюсь.

– Ну, когда я заставляла тебя надеть ролики, ты был готов сбежать.

– Нет, это не правда, – я мотаю головой и поджимаю губы.

Трусом я никогда не был.

– Правда. Ты был напуган, как мальчишка. У тебя на лице все было написано, – она смеется, потом замолкает, и хмурится, – Неужели для тебя так страшно открывать вид делать что–то новое?

– Я не хотел сбежать. Я просто боялся ударить в грязь лицом. В прямом смысле.

– Боялся упасть?

– Ага.

– Но почему? Ты боишься боли?

– Нет. Я боюсь падать.

Дана пожимает плечами, и хмурится еще сильнее. На ее лбу появляется тонкая морщинка. Забавная.

– Падать не страшно, Эрик. Страшно терять что–то, чем ты дорожишь больше жизни.

– Ты так говоришь, как будто знаешь, что это такое.

– Знаю.

– Да, твои родители, – я осекаюсь, – Я забыл.

Как я мог забыть?

– Мои родители… Ну, это было ожидаемо. Мама долго болела, а отчим слишком сильно ее любил. Я не была удивлена, когда он заболел следом, и ушел за ней. Я была к этому готова.

– Но все равно это больно – терять близких.

– Наверное. Я уже не чувствую боли. Просто живу дальше.

– Ты странная, тебе говорили об этом?

– Да, миллион раз, – она наконец–то улыбается.

– Жаль, хотелось быть оригинальным, – я смеюсь и смотрю на часы. Почти полночь. – Скоро начнется.

– Включай звук.

Я нажимаю кнопку на пульте, и телевизор начинает разговаривать.

Да, мы сидели с включенным телевизором, но с выключенным звуком. Я никогда раньше так не делал. Дана сказала, что нет смысла слушать рекламу или маловажную информацию. Какой толк, если я буду знать, что Олвейс не протекают или Чаппи – лучший корм для собак? Я согласился, выключил звук и даже не обращал внимания на телевизор.

Мы посмотрели одну игру, и я начал втягиваться в процесс. Было что–то интересное в том, как мужики бегают по полю за мячом, честно. Я искренне кричал «Гол!» и расстраивался, если мяч пролетал мимо ворот. Это было здорово. Я никогда не думал, что смогу так просто сидеть на своем диване и смотреть футбол. Я никогда этого не делал.

На экране мелькает логотип чемпионата, проходят кадры предыдущих игр. Комментатор говорит стандартную речь, я смотрю на игроков и расслабляюсь.

Игра начинается. Очень быстро заканчивается первый тайм, в ничью с нулевым счетом. Мы синхронно двигаемся на диване, то приподнимаясь в особо острые моменты, то в разочаровании падая на него. Мы почти не говорим. Просто смотрим игру.

Я невольно смеюсь, когда она бранит корейцев, если те подбираются к воротам. Я смеюсь, потому что она закрывает глаза руками, когда в ворота Италии летит мяч и чуть ли не плачет. Второй тайм закончился со счетом 2–1 в пользу Италии. Дана говорит, что это не удивительно, хотя у корейцев неплохая команда. Мне понравились итальянцы. Макаронники неплохо играют.

Она собрала пустую посуду и поднесла ее к раковине. Включила воду и сполоснула тарелки, поставив их на кухонный стол. Я наблюдал за ней сидя на диване. Наблюдал, как она двигается, осторожно держит дорогой хрусталь, словно боится, что я расстроюсь, если он разобьется.

К черту все!

Я встаю, и подхожу к ней сзади. Она оборачивается. Я смотрю в ее глаза странного цвета и хриплым голосом произношу:

– Можно я тебя поцелую?

Она осторожно кивает, и я прикасаюсь к ней губами. Легонько, как будто боюсь, что она исчезнет в моих руках. Как будто она сделана из дождя.

Она пахнет дождем.

Я целую ее так, как будто никогда никого в жизни не целовал до этого. Осторожно, изучая каждый миллиметр ее губ. Она отвечает на мой поцелуй и обвивает мою шею руками. Я хочу прикоснуться к ней, хочу поцеловать каждый сантиметр ее тела. Я отодвигаю лямку ее майки и поочередно целую каждую из семи птиц на ее плече. Кожа у нее светлая, цвета слоновой кости. Я подбираюсь к белой шее, и вдыхаю ее аромат. Она не говорит ни слова. Просто прижимается ко мне всем телом и позволяет себя целовать.

Я не заметил, как мои руки гладят ее по плечам, спускаясь ниже. Как я провожу ладонями по ее спине, и она вздрагивает. Как я опускаю руки ей на талию и осторожно тяну за край майки.

Она отстраняется, кладет горячие ладони на мои руки и тихо говорит:

– Стой. Я… Я не могу.

В ее глазах я вижу слезы, и меня это пугает. Она медленно ведет нашими рукам вверх, приподнимая майку и оголяя живот.

В следующую секунду весь мой мир перевернулся, встал с ног на голову и взорвался на миллион маленьких кусочков.

Весь ее живот покрывают языки пламени. Яркие, красно–оранжевые, разной толщины и ширины. Они пляшут по ее животу, такие реалистичные, что на долю секунду мне показалось, что она горит. Я моргнул, пригляделся и смог рассмотреть то, что под ними.

А под ними были шрамы. Глубокие рубцы, настолько глубоко вросшие в кожу, что было не разобрать, где они начинаются, и где заканчиваются. На животе не было ни сантиметра целой, невредимой кожи, все было покрыто сплошным огромным шрамом.

Словно ее кожа расплавилась, растеклась, а потом ее перемешали и прилепили обратно одним махом.

– Я сделала ее, чтобы хоть что–то почувствовать. Я ничего не чувствую от пояса до колен. Я хотела помнить хоть что–то, поэтому сделала огонь. Он напоминает мне, как я горела заживо, и что я могла чувствовать ту адскую боль.

Я веду рукой по шрамам и опускаюсь на колени. Расстегиваю пуговицу и молнию на ее джинсах и осторожно спускаю их ниже, как будто я могу причинить ей боль. Она меня не останавливает, просто оцепенела, словно статуя.

Я должен увидеть.

Шрамы заканчиваются на середине тазовых косточек, которые все называют «крыльями любви». Они просто обрываются куском кожи, который немного не соответствует по цвету. Я вижу швы, где была пришита эта кожа. Я не дышу.

– Они сделали все, что смогли. Пересадили кусок чьей–то кожи мне на бедра. Ожоги на животе были меньшей степени, и они посчитали, что заживет.

Я замечаю, что ее крылья любви немного асимметричны. Одно выше другого.

– Они собрали меня по кусочкам. В буквальном смысле, – тихо говорит она, – Но одного они так и не смогли сделать.

Я поднимаю глаза, и вижу, что она смотрит в окно, не моргая.

– Потому что невозможно собрать разбитое, уничтоженное и разорванное в клочья сердце. Невозможно вернуть человеку душу. Тело – ничто, всего лишь оболочка. Я умерла тогда, вместе с мужем и сыном.

Я сажусь, подогнув колени под себя. Смотрю на татуировку на ее запястье.

ХХIII.VIII.MMIX – 23 августа 2009 года.

Я дотрагиваюсь рукой до черной краски.

– В этот день родился мой сын.

Я чувствую, что горло сжимается в тиски, и я не могу вздохнуть.

– А через два года, пятнадцатого сентября его не стало.

Я хочу кричать, орать во все горло. Но не могу.

ГЛАВА 11

Я – птица Феникс, мой удел – огонь:

Сгорать дотла и снова возрождаться,

Но песню не положишь на ладонь,

А сердцем каждый волен обжигаться.

И каждый сам стремительный кузнец

Куёт своё, а не чужое счастье.

Себе подобными нас создавал Творец,

А мы греховны: нас сжигают страсти.

И Феникс вся из страсти и огня

Влачу останки обожжённых крыл,

Сгораю в пламени: оно внутри меня,

Но дух не тлен: он к новой жизни взмыл (О. Удачная)

Мое тело плавится.

Я чувствую, как огонь покрывает мои ноги, подбираясь выше, к бедрам и животу.

Я чувствую нестерпимую боль. Я горю заживо. Мои ноги зажаты в тиски покореженным металлом.

Я ничего не вижу. Повсюду кровь, дым и огонь.

Огонь, огонь, огонь. Он везде. Я слышу крик.

Это я кричу.

– Саша! Сашенька! Саша!

Мне никто не отвечает. Только скрежет металла, хруст моих костей и треск огня. Что–то режет дверь снаружи. Я слышу чьи–то голоса и крики, шум сирен вдалеке.

– Саша! Сашенька! – рыдаю я и жду, что мой сын мне ответит. Жду, что он издаст хоть какой–то звук.

Но он не отвечает.

Я кричу, воплю во все горло.

Я чувствую холодный осенний воздух, ворвавшийся в салон того, что когда–то было нашей машиной. Я чувствую чьи–то руки, которые подхватывают меня.

Я больше не чувствую боли. Я ничего не чувствую.

Я вижу удаляющийся силуэт моего мужа, наполовину вылетевшего из машины. Он лежит на капоте, повернув голову в мою сторону. Я пытаюсь разглядеть его лицо, но у меня не получается.

Потому что у него нет лица. Только кровавое месиво там, где когда–то были голубые глаза, точеный нос и полные губы. Просто череп, покрытый разорванной кожей и кровью.

Я смотрю на заднее сиденье и вижу то, что было моим сыном всего несколько минут назад. Его крошечное тело неестественно изогнуто в детском автокресле. Голова практически оторвана от тела и болтается на чем–то тонком. Наверное, это сухожилия.

Я моргаю.

Он должен был выжить. Он был в безопасности. Это нереально.

Я умираю.

Да, наверное, я умираю.

Я не хочу больше жить.

Эрик сидит на полу, обхватив голову руками, и слушает мой рассказ. Я сижу напротив, опираясь спиной о кухонный остров.

Я говорю о том, чего никому не рассказывала. Никогда и никому я не рассказывала о том, что произошло три года назад. Руслан был рядом в больнице все месяцы, что я там пролежала. Он был рядом, когда я заново училась ходить. Он держал меня за руку, когда я позволила огню загореться на моем теле, делая эту проклятую татуировку. Но даже он не знает, что там произошло. Я не смогла рассказать ему про этот ад.

Я курила и сбрасывала пепел прямо на пол. Не шевелилась, чтобы серые хлопья не разлетелись по этой красивой, огромной, стерильной комнате. Сигарету я тоже затушила об пол. Он был покрыт мраморной плиткой, на которой уже завтра не останется следа. Жаль, что память не обладает таким свойством.

– Ему дали два года. Больше я о нем ничего не слышала.

Эрик молчит и смотрит на меня. В его глазах я не вижу жалости или отвращения к моему телу. У него абсолютно пустой взгляд, как будто я не изливала сейчас ему душу.

– Зачем ты мне это рассказываешь? – тихо спрашивает он.

– Я хочу, чтобы ты знал.

– Почему?

– Потому что тогда ты сможешь понять.

Мы молчим. На часах почти четыре утра. Он тянется к пачке сигарет и тоже закуривает, упираясь спиной в холодильник. Тоже сбрасывает пепел прямо на пол. Я продолжаю.

– Я три года просыпаюсь и засыпаю только с одной мыслью – почему я выжила? Для чего я живу дальше? Я не могу больше иметь детей, они все вырезали. Я никогда не смогу родить. Мое тело изуродовано шрамами и даже чернила не могут их скрыть. Я не живу, я существую. У меня нет смысла в жизни. Я – как робот. Просыпаюсь, чищу зубы, собираю волосы, иду на работу. Да, я смеюсь, улыбаюсь, но внутри я постоянно чувствую только темную, черную, непроходимую пустоту. Она всегда со мной. Я жду, что появится лучик надежды внутри, маленький просвет, но его нет. Нет уже целых три года. Ты когда–нибудь чувствовал что–то такое? Как зудит эта пустота внутри и оглушает тишина?

Он молчит.

– Я не могу тебе дать, что ты хочешь, Эрик, – мой голос дрожит, и я небольшим усилием воли поднимаюсь на ноги, и застегиваю свои джинсы, – Никто не прикасался ко мне с того дня. Я не могу этого допустить. Я боюсь рассыпаться на части.

Он продолжает молчать. Только затягивается едким дымом и выдыхает его снова и снова, не отрывая глаз от пола. Я стою над ним.

– Ты хороший человек. Это правда. Я вижу это. Нужно только, чтобы ты сам это разглядел. Тебе не стоит связываться со мной. Потому что я разрушена внутри, я уничтожена. Я не могу принести тебе счастья, я несу только хаос.

Я медленно разворачиваюсь и подхожу к двери. Беру куртку, обуваю кроссовки. Заношу руку, чтобы открыть дверь. И в оглушающей тишине я слышу тихое:

– Останься.

И я остаюсь.

ГЛАВА 12.

Это была моя первая ночь за три года без кошмара.

Я проснулась на диване, завернутая в мягкий шерстяной плед. Глаза ослепило яркое полуденное солнце, и я невольно их зажмурила. Эрик спал на противоположной стороне, обхватив мои ноги руками.

Я посмотрела на него и снова отметила, какой он красивый. Он сказал, что ему тридцать девять, но я не дала бы больше тридцати. Высокий лоб обрамляли блестящие темно–русые волосы. Глаза были закрыты, но я знала, что они красивого желто–карего цвета, как растопленный мед. Волевая челюсть выдавала сильного человека, а высокие скулы добавляли немного строгости этому лицу.

Я медленно убрала ноги из его объятий, если это так можно было назвать, и тихонько села. За ночь от неудобной позы тело затекло, и я буквально чувствовала, как хрустят мои кости. Впрочем, я всегда это чувствовала.

Мне очень захотелось пить, и я бесшумно прошагала по мраморному полу к холодильнику. Открыла его, нашла бутылку Боржоми, и выпила половину залпом. Эрик так и не проснулся, поэтому я пожала плечами и решила оглядеться, и, заодно, найти ванную.

Квартира была просторная и светлая. Кухня, выполненная в белых и стальных тонах, была больше похожа на больничную операционную, а уж я знаю в них толк. Кухонный остров исполнял роль обеденного стола, по всей видимости. Если за ним вообще когда–либо ели. Гостиная, окруженная окнами от пола до потолка, с диваном у правой стены и роялем у левой. Он сказал, что не умеет играть и рояль – всего лишь предмет интерьера. Какой человек в здравом уме купит музыкальный инструмент, чтобы украсить жилище?

Я проследовала по коридору налево, мимо большого шкафа–купе с матовыми стеклянными дверьми. Здесь была одна–единственная дверь, по всей видимости, в спальню. Я открыла ее и зашла в помещение настолько чистое, что мне сначала показалось, что оно не реально. Постель заправлена, покрывало идеально разглажено. Наволочки на подушках стерильно–белые. Ковров нет, только светлый дощатый пол. Мебели минимум: кровать, две тумбочки и шкаф–купе на всю стену с зеркальными дверьми. Такое ощущение, что здесь вообще никто не живет. Комната была холодная и пустая.

Назад Дальше