Безоцци услышал крики, он знал, что девочка одна, поскольку около пяти пополудни было как раз то время, когда он привык высаживаться с оттоманки на причал пробудившегося сознания, сплошь загроможденный неприятными от полицейского надзора чувствами, он тер глаза, почесывал там и здесь, но больше гриву, затем совал под краник мойки голову, вытирался полотенцем помойно-мышиной расцветки, причесывался половинкой карманной расчески из зеленого целлулоида, потом аккуратно по одному выдергивал из нее нацеплявшиеся волоски, пересчитывал их и один за другим отправлял в мойку, переполненную стопками жирных тарелок, глубоких и мелких, домашней кухни «пансиона» Изолины Фумагалли. Затем, зевая, натягивал свою небогатую пиджачную пару и пару старых торпедоносцев в виде полу-разложившихся от потливости туфель, выходил, позевывая, на площадку и, вполне довольный собой, принимался мягко, неслышно похаживать вверх-вниз по бесконечным лестницам и время от времени щечными мышцами выстреливать жидкий дротик слюны на ступеньки или на стену, бездеятельный и одновременно энергичный, еще расслабленный после оттоманки, но надеющийся на счастливую встречу. Встречу, ясное дело, с какой-нибудь домохозяйкой из имеющихся в наличии крепких, решительных, готовых проворно процокать каблучками вниз по ступенькам «цок-цок-цок» до самого выхода и шмыгнуть за дверь, ведь в доме № 14 недостатка в более или менее надежных дамах действительно не было, хотя в последние годы всю виа Кеплер заселили сливки коммерции, свившие здесь себе гнездышки вместе со своими семействами. В тот день ему встретилась мамаша — неприятная особа! — и посему он уже знал, что девочка осталась дома одна с попугаем. Вот и довелось спасти ее. А также и Лорето. Может, хоть это докажет им, кто он такой, и что у него на душе, и чем он отвечает на их высокомерие, несмотря на все неприятности, что причиняет полиция, таскаясь за ним днем и ночью. Ладно, котлы, что касается их, то это другая песня, ясное дело, пусть пеняет на себя тот, кто оставил их на комоде в тот самый момент, когда заполыхал дом.
«Страшнее пожара, — скажут потом все, — нет ничего на свете».
И то правда: под великодушие и нерешительность златоглавых огнеборцев; под каскадом питьевых вод, обрушившихся на зассанные оттоманки мшистого колера, в тот момент находившиеся под угрозой очень недоброго красного, на шифоньеры и буфеты, хранящие в лучшем случае пятьдесят граммов пустившей слезу горгондзолы, которые лижут языки пламени, как косулю — язык питона; под струйками и жидкими иглами из пеньковых шлангов в виде распухших мокрых змиев, под длинными, вылетающими из латунных гидрантов водяными пиками, пропадающими белесыми завитками и облачками в знойном августе, когда полуобгоревшие фаянсовые изоляторы летят отвесно вниз, разбиваясь вдребезги о тротуар «трах-та-ра-ра-рах!», а осмоленные телефонные провода улетают прочь со своих раскалившихся консолей, а черные летучие пласты картона и монгольфьеры из карбонизированных обоев — вниз, под ноги людей позади телескопических лестниц, петель, перекрутов непокорных шлангов, фонтанирующих параболическими струями во все стороны по уличной грязи; а оконные стекла шмякают осколками прямо в болотце из водицы и жижицы; а полные морковок ночные горшки из эмалированного чугуна — еще и теперь! — вылетают из окон и бьют по сапогам и голенищам спасателей, пожарников, карабинеров и пожарных начальников; а женщины под упрямое и беззащитное «чвак-чвак» своих домашних туфель подбирают обломки гребешков, осколки зеркал и благословенные образки Санто-Винченцо де Лигуори среди брызг и всплесков этой катастрофической постирочной.
В другом чрезвычайно трогательном случае чреватая женщина — уже на пятом месяце! — в тревоге и панике от суматохи, наверное, и призадохнулась в сочившемся с лестницы дыму, сразу влетевшем в дом пугающим порывом, едва отворили дверь, в попытке бежать она почувствовала себя плохо и рухнула без памяти прямо на площадке. Однако и эту чудом спас некто Гаэтано Педрони, сын покойного Амброджо, тридцативосьмилетний носильщик с центрального вокзала, где он должен был заступить на смену в шесть тридцать. Посланец Божий, подумать только, ведь чтобы сдвинуть и понести такой баул, нужно быть человеком дюже практическим в этих делах. Заливаясь соловьем, он уже собирался выйти из двери верхнего этажа, тоже принадлежавшего Изолине Фумагалли, этот ветеран некоего неутомимого волокитства, на которое Господь почти наверняка должен закрыть, по крайней мере, один глаз. Откланявшись, он почувствовал себя свободным и окрыленным, и более чем когда-либо еще склонным к защите слабых и пропащих, нахлобучил соломенную шляпу, поправил ее на макушке и, закуривая половину тосканской сигары, размечтался о том, как хватко и прытко он будет управляться с доставкой всех двадцати пяти баулов, чемоданов и шляпных картонок какой-нибудь американской грымзы из властных и долговязых, что крутятся окрест с мужской тростью: между Венецией и Готтардом, Болоньей и линией Т. П. (Турин — Париж).
Когда — вот те на!.. вместо американки — суматоха, крики и дым с лестницы, едва откроешь дверь, которую временами уже и не разглядеть. «Как палом палило, — рассказывал он в тот вечер, — да так сильно, как никогда в жизни». Первым делом он подал голос женщине, еще занятой с кранами, с лоханью-биде, с некими кастрюльками и переливанием вод, но сразу бросившей все свои дела, мыло, и салфетки, и лоханку, и воду, и всё-всё, мигом вскочившей в халатик, китайский или японский, каким там он был, и, не теряя времени, сразу запричитавшей: «Ах! Мадонна, ах, Мадонна! Моя шубка, моя шубка!»; затем женщина кинулась забрать из комода сумочку, но мужчина схватил ее за руку и потащил из комнаты в чем она была: в наброшенном на плечи кимоно, купленном в Порта-Вольта, но без трусиков, зато в домашних тапочках, один из которых она сразу же посеяла на лестнице; мужчина тянул женщину за руку, так вдвоем они и ринулись искать спасения в этой удушающей, пугающей бездне. Дальше уже инстинктивно, походя, он двумя-тремя ударами ноги разбил первое попавшееся оконное стекло: дымило и за ним. Уже ниже они наткнулись на лежавшую без памяти, уткнувшуюся в дверной косяк женщину; тогда с помощью своей прихрамывающей на босу ногу спутницы, которая обязательно удрала бы, если бы мужчина не удержал ее за руку и прокричал в лицо: «Ты должна помочь мне, иначе тр…», в трудах и ужасе, обливаясь потом, ему удалось сволочь ее вниз, туда, где были носилки и санитары Зеленого Креста и, на всё воля Божья, пожарники тоже.
А вот синьора Арпаличе Мальдифасси, кузина знаменитого баритона Мальдифасси, Элефтерия Мальдифасси! Ну, да!.. подумать только! — который в 1908 пел в Ла Скала… в «Мефистофеле»!.. весь весенний сезон, о! какой триумф, настоящий триумф! подлинная слава нашего Милана, так вот эта синьора устремилась к спасительному спуску скопом с остальными, толкаемая и сбиваемая с ног «эгоизмом, — скажет она позже, — квартиросъемщиков с шестого этажа», скакавших вниз по ступенькам, как стая зайцев, а каково оказаться с зажатой туфелькой — грязные подонки! — между ступенькой из каррарского мрамора и согнутой железякой перил? Конечно! Поэтому и сломала ногу, говорила она, хотя на самом деле только подвихнула лодыжку еще на первой ступеньке, поскользнувшись от испуга и не зная, куда ставить ноги в туфлях с такими претенциозными, впрочем, как и у всех прочих, каблуками, чтобы добавить себе шесть-семь сантиметров, как это принято теперь у женщин. А все потому, что бедная вдова хотела любой ценой спасти портрет своего Эвсторджо и драгоценности, тоже память о бедном Эвсторджо; она прытко кинулась назад забрать из комода эти ценности, которые как раз тем утром выкупила из ломбарда на возвращенные Менегацци деньги. Неисповедимы пути твои, Держитель! Представить только, что она должна была испытать, — о Боже, Боже! — сразу столбенеешь при одной этой мысли, не говоря уже о пересказе случившегося словами, когда в таком испуге и смятении женщина почувствовала, как «безжалостный эгоизм человеческой натуры» сильно пнул ее на ограждение, потом на стену, потом снова на перила с риском сбросить в пустоту проема! — а к страху и слабости ее пола добавился неожиданный острый спазм, после чего нестерпимая боль всей ноги, от которой она рухнула задом на край ступеньки и, как чудовищный тобогган, проехала немного гузном, соскальзывая со ступеньки на ступеньку, всякий раз ударяясь и вновь чувствительно ударяясь крестцом или копчиком, называйте как хотите, плохо защищенным недостаточно развитыми ягодицами, которыми с молодых лет обделена бедная синьора Мальдифасси! В едкой копоти она чихала, кашляла и причитала: «На помощь! Спасите! Нога… помогите!» Не умолкая, ее скривившиеся губы испускали это шестистопное двустишие из глубин испуганной души и истерзанного тела. А стащить ее вниз по лестнице под горестные вопли, кашель и удушающий дым выпало бравому каменщику-подмастерью, молодому фашисту-авангардисту[7] Эрменеджильдо Балосси, сыну Джезуальдо, семнадцати лет, из Чинизелло, который в подштанниках на бедрах и с бледностью на лице тоже собирался спасти свои ценности, бугрившиеся под исподним, увы! еще не отданные в заклад никакому бугорку Венеры. И здесь тоже… виден перст указующий Господа нашего. Поскольку босоногий Балосси вовремя спрыгнул с крыши, где занимался ремонтом марсельской черепицы после сильного градопада прошлой недели, который по другим кровлям прошелся чинно-благородно, как все беды, которые делают вид, что нисходят на нас согласно воле Провидения или, может, каре Небесной.
Парень работал послеполуденной порой, ибо в самый полдень на раскаленной черепице можно было свариться живьем, могли расплавиться мозги; его голову стягивала красно-желтая повязка, которая лучше чем что-либо иное держала густые, как овечье руно, волосы, припудренные известкой; как мы уже видели, парень был одет очень легко: в голубую выцветшую на спине майку из вискозы, прозрачную и сплошь дырявую; мокрая от пота, она казалась сделанной из папиросной бумаги. Его огромные ступни, широкие и мясистые, с короткими разлапистыми пальцами, торчащими врозь раскрытым веером, предлагали бисквитной пористости черепичной кровли свою шершавость, особо ценимую десятниками и исполнителями строительных работ Милана; да и во всей гильдии каменщиков не было лучше приспособленных для этого ступней, ну как тут не послать парня лазать привидением по скатам крыш за семь лир в день: ремонтировать печи, смело по-кошачьи балансировать по конькам, протискиваться по водосточным трубам. Следовательно, как сказал бы Вирджилио Брокки, «свое место под солнцем» парень заработал вполне заслуженно, и не благодаря связям и рекомендациям, а вполне законным путем. А добывая себе этот нелегкий хлеб, он беспрерывно терял четыре тесемки на лодыжках, наш Гермес из Чинизелло, крылышки на ступнях у которого очень даже могли бы рассучиться от жары на тесемки.
Перемазавший известкой усы и иссохшее морщинистое лицо под соцветием белых родинок, уже утомленный и сломленный оглушительными воплями каменщик жалобно звал подсобника из пугающей глубины лестничной шахты: «О, Джоанн! О, Джоанн!»[8], он, скуля, втолковывал всем этим исступленным женщинам в шарканцах, мечущимся в ужасе, отягощенным узлами и хныкающими детьми, что на крыше остался мальчуган, «подсобник, мой подсобник», что на чердаке должен быть «Джильдо, подсобник Балосси из Чинизелло», он снова и снова принимался «джоаннировать» в дымную трубу той адовой лестничной клетки снизу вверх, но его вопли заглушали крики толпы. Конечно, никто не ринулся назад при мысли о подсобнике, да и потом, большинство его даже не слышало. Пока на нижней площадке не явился он сам, обессиленный, красный, мокрый от пота, с красно-желтой повязкой на голове и с черным усом через всю щеку, держа на руках синьору Мальдифасси, причитающую «Ах, ах! моя нога! нога, нога! о Господи, о Мадонна! да помогите же вы оттуда сверху!» и цепко сжимающую в руке полотняный мешочек, очевидно, не желая расстаться с ним ни за что; парень был в исподнем, опустившемся до крайне низкого, уже такого тревожного положения, что чуть погодя его можно было бы счесть отсутствующим, с каждым шагом растопыренные пальцы его ног как бёрдо[9] придавливали завязки к ступеням. Парень взял и теперь держал женщину сзади подмышками, и на каждой ступеньке то одно, то другое его колено на мгновенье образовывало как бы временное сиденье под ее тощим задом, беспризорный отрок старался держать равновесие, чтобы не скатиться кубарем на площадку вместе с ношей. Так что позже, в День Конституции! его отметили похвальным словом за гражданскую доблесть, — бедный и бравый бытчик! — он это, право, заслужил.
И еще один бедняга, старый Дзаваттари, оказался на волосок от гибели. Он страдал астмой и бронхиальным катаром уже много лет. В тяжелой форме, так что даже миланский август не облегчал его страданий, все были более чем уверены, что это неизлечимый случай. Незначительное облегчение приносила постель, в которой он находился до полудня, а вплоть до шести вчера — стол, застеленный грязной скатертью, с большой фьяской «Барлетты» на нем, «моим лекарством», как он его называл, за которым он и сидел до самого вечера, не обращая внимания на пятна от вина, помидоров и кофе, ничуть не обеспокоенный всем тем хламом из сломанных пополам зубочисток и остатков еды: кусков горгондзолы и колбасок луганига. Сидя за столом, уперев локоть в скатерть, с которой свисала левая недействующая, старый Дзаваттари весь сонный, бездеятельный остаток дня потихоньку наполнял себе из фьяски один полустакан за другим, «раз пол стакана» и «еще полстакана», другой рукой, действующей, время от времени подносил стакан под усы; так нескончаемо длилось это неторопливое потягивание и смакование (долгие смакования и громкие щелканья о нёбо), как если бы нектаром и амброзией было то красное панероне[10], дозревшее до феррагосто в погребах Монтезаны, оставлявшее два миллиметра лиловой жижи на шепелявом языке, а крупные алые капли — на висячих усищах совсем одуревшего от катаральных выделений Белловезе[11]. Такие алые и живые, они походили на капли Святого Сердца или Мадонны-печальницы с картин Чиголи. А затуманенный и погрустневший взгляд старика в некоей головной размягченности устремлялся далеко-далеко в небеса косности двумя верхними половинками яблок, прикрытых спадающими веками, взгляд тоже несколько по-кеплеровски принимал некие тона Святого Сердца, но ведь оставалась еще Святая Фьяска, уж она-то трудилась усердно. Так долгими часами с локтем, упертым в отбросы на скатерти в помидорах и «Барлетте», со свисающей рукой и другой, которая когда не наливала и не смаковала, то почесывала колено, — так часами на протяжении всего склона дня он похрюкивал и похрапывал, потея в духоте и вони своей пропыленной комнаты с еще не проветренной постелью и наволочкой цвета летнего зайца, расстегнутой ширинкой, откуда выглядывал уголок ночной сорочки, двумя потрепанными тапками, натянутыми на босые бурые ступни; с коротким дыханием, похоже, катящимся по шарикам слизи, с любовью молодой мамочки лаская свой приглушенный катакомбный катар — бормочущий, медленно кипящий клей в забытом на огне котелке.
Этот самый Дзаваттари был партнером фирмы «Карабеллезе Паскуале» с виа Чиро Менотти, 23, на пару они практиковали торговлю недорогой атлантической рыбой фирмы «Дженепеска», выловленной моторизованными шаландами «Стефано Канцио» и «Гуалконда», временами еще и «Доралиндой»; держали на льду и устриц из Таранто, и дары моря с обоих побережий Италии — всё по очень сходной цене. Довольно неплохо шли дела и со штучной поставкой зеленых чудищ морских глубин ошеломленным домохозяйкам района Чиро Менотти, до наваждения зацикленным на мысли об экономии, но начисто лишенным малейших способностей для должной готовки подобных единорогов!
Но все это здесь ни при чем, а следует сказать вот что: едва поняв случившееся, при первых испуганных криках со двора и с лестницы старик Дзаваттари, уже достигший весьма утешительного помутнения и отупения, в некоей тревоге и оцепенелости членов сделал попытку направить себя к окну, дабы попробовать открыть его, поскольку в состоянии помрачения рассудка счел его закрытым, тогда как всю вторую половину дня окно оставалось распахнутым; но физический первобытный страх порхал вокруг него, как легкое пламя вокруг угасающего огарка его инстинкта самосохранения, единственное, что старику удалось, это опрокинуть наполовину опустошенную и тоже одуревшую фьяску «Барлетты»; а у него самого вдруг распахнулся бронхиальный катар и одновременно ослабились доблестные запорные кольца анального сфинктера, так что, сотрясаясь от сильного кашля (в то время как едкий черный дым начал просачиваться в комнату через замочную скважину и щель под дверью), охваченный страхом и неожиданной гиперемией, а также и ужасом одиночества, он почувствовал, что ноги стали ватными как раз в момент наибольшей в них нужды; все кончилось немедленным и решительным опорожнением прямо в ночные одежки, а затем выпуском из глубин легких такого количества доброй органики, какой, я уверен, точно не смогло бы выдать все море Таранто со всеми его устрицами, которых можно выловить и без партнерской фирмы. Его спасли пожарные в масках, выломав дверь ударами топора. «Видно, от огня его потянуло на блевотину», — заключил начальник отряда Бертолотти по завершении операции. Самым жалостным и, к сожалению, прискорбным оказался случай с кавалером Карло Гарбаньяти, ветераном-гарибальдийцем с шестого этажа, одним из «тысячи» Марсалы[12] и одним из пятидесяти тысяч пятидесятилетия Марсалы. А все потому, что, несмотря на крики домработницы Чезиры Паготти, он, настоятельно пренебрегая другими очевидными возможностями, захотел спасти свои медали и даже дагерротипы и два небольших портрета маслом, изображающих его самого в молодости, то есть в эпоху битвы при Калатафими. Но переноска медального собрания гарибальдийца в обстоятельствах всеобщей паники, а они таковыми и были, — это не совсем простая задача, как могло бы показаться на первый взгляд. В итоге ветерана тоже подстерегла асфиксия или что-то в этом роде, так что пожарникам пришлось унести и его, дабы спасти его шкуру с риском потерять свою. Но, к несчастью, судьба поторопилась, да и возраст — восемьдесят восемь! плюс сердечная недостаточность и болезненное мочеиспускание от сужения канала, которыми он страдал уже много лет. Так что санитарная карета Зеленого Креста, еще не доехав своим пятым рейсом до пункта срочной помощи на виа Паоло Сарпи, скоро была вынуждена повернуть назад, к моргу университетской клиники в глубине студенческого городка, что позади нового Политехнического, да на какую виа Боттичелли! дальше, дальше! по виа Джузеппе Тротти, вот-вот, молодцы, минуя виа Челория и виа Манджагалли, потом виа Полли, виа Джачинто Таллина, за Пьером Гаэтано Черадини, а за Пьером Паоло Мотта — прямехонько к приемной дьявола.