Несколько торопливых слов любви (сборник) - Дина Рубина 6 стр.


И до самолета не проронила ни слова, что было для него самым страшным.

Он проводил их до трапа, расцеловал сына, повернулся к жене и сказал хрипло и умоляюще:

– Нина, душа моя…

Она молча пошла вверх по трапу. Он смотрел вслед, бессознательно, сквозь сжимающий сердце страх любуясь ее великолепной осанкой. На последней ступени она обернулась и сказала спокойно и властно:

– Давид! Я жду тебя…

– …Понимаешь, – говорил он, – днем еще ничего. Друзья, суета, дела всякие… А ночи боюсь. Боюсь уснуть… Стоит мне закрыть глаза – она уходит от меня по трапу самолета… Ее царственная спина, прекрасней которой я не видел в жизни… И каждую ночь она оборачивается… Она оборачивается и говорит мне:

– Давид! Я жду тебя…

Двое на крыше

Мне очень нравилась эта девочка. В шестом классе мы сидели за одной партой, а в седьмом ее пересадили. Но каждый день после школы мы возвращались домой одной дорогой, хотя для этого мне приходилось делать приличный крюк.

Она жила на Кашгарке, в одном из тех огромных коммунальных ташкентских дворов, застроенных кривыми мазанками, которых как и где придется налепили после войны эвакуированные.

Я очень любил эту дорогу с Наташей. Сначала мы шли по бульвару, засаженному карагачами и платанами, потом – мимо старого узбекского кладбища, заросшего травой, потом поднимались на взгорок, с которого ее двор открывался весь целиком, с веревками, груженными бельем, играющей ребятней и косыми, крытыми черным толем крышами низеньких сараев.

В тот день она торопилась домой и была радостно возбуждена: ждала отца из дальней какой-то поездки. И всю дорогу приговаривала: «Вот приду, а папа дома!» Просто ни о чем другом в тот день не могла говорить – даже досадно было.

Когда взобрались на горку и внизу, как всегда, открылся весь ее двор с черными заплатами толевых крыш, мы остановились как вкопанные: сначала увидели толпу во дворе, машину «скорой помощи» и милицейский «воронок»…

А потом заметили этих двоих на крыше сарая.

Мужчина и женщина лежали рядом в спокойных позах, как бы отдыхая, и между ними так же спокойно лежала двустволка.

Наташа вдруг вскрикнула, заплакала и побежала вниз. Она узнала этих двоих издалека. А я еще несколько мгновений не мог сдвинуться с места. Меня потрясли покой и красота их тел.

Касаясь головами друг друга, вольно раскинув руки, посреди причитаний и суеты двора, они лежали на черной крыше сарая, как на уплывающем в небо плоту.

Наконец, преодолевая страх, я спустился вниз, подошел к воротам, в которых собралась толпа, и услышал, как соседка рассказывала кому-то:

– Что на него нашло – не знаю, так хорошо жили! То ли застал ее с кем, то ли она велела ему собраться и уйти… кто уж сейчас может знать! Видели только, как выскочил он за ней с двустволкой… Она бегала от него по двору, кричала: «Саша, ты бредишь! Ты бредишь, Саша!!!» Потом по лесенке взлетела на крышу сарая. А он поднял так ружье, прицелился и выстрелил. Ну, она упала молчком, даже пикнуть не успела… Он же стрелок, спортсмен… все, бывало, на соревнованиях… Ну, и взобрался к ней на крышу, обхватил этак ее голову и как завоет! Господи, и страшно как завыл, словно как пес! Мы хотели подойти к нему, кричали снизу: «Саша, Саша, миленький, брось ружье!» Никого не подпускал. Всех нас, при ком вырос вот в этом самом дворе, – на мушке держал. Ну, а уж когда «воронок» во двор въехал, он себя-то и порешил…

Она еще говорила что, вот, оставил, безумец, дочь круглой сиротой… Я огляделся, ища глазами Наташу… ее нигде не было, должно быть, соседи увели. Побрел назад, поднялся на взгорок и долго еще, пока не забрали их, смотрел, как на крыше сарая уплывали в небо мужчина и женщина, погибшие так загадочно и страшно.

Придя домой, я лег на диван в столовой и, отвернувшись к стене, долго лежал, не в силах думать ни о чем другом.

Впервые в своей жизни я видел мертвых. И они не внушали страха, наоборот, – они были прекрасны, хотя в то время я, конечно, не мыслил такими словами и вообще не слишком отдавал себе отчет в своих переживаниях. «И это – смерть? – думал я. – Смерть… Так вот она какая…»

Наташу я больше не видел. За ней приехала из Самарканда тетка матери, увезла к себе. Она сначала писала мне – про новый класс, про город… ни слова о том, из-за чего мы расстались… А еще через год моя семья переехала в Москву и переписка с Наташей угасла. Не знаю, где она сейчас, вспоминает ли нашу дорогу из школы – по бульвару, меж платанов и карагачей, мимо старого узбекского кладбища, поросшего травой…

Но еще много лет при упоминании о смерти, любой смерти, в моем воображении возникало нечто величественное, вольное и прекрасное – вроде тех двоих, уплывающих в синее небо на черной крыше сарая…

И когда она упала…

Лена Батищева – грузная, решительная – ходит в брюках, просторных свитерах и ботинках на рифленой подошве. Когда опаздывает, а опаздывает всегда, сильно топает, так что коллеги узнают о ее приближении задолго до непосредственного появления. Так вот, Лена Батищева, чья жизнь – череда безответных или – что еще хуже – ответных любовей, работает редактором в журнале «Школьная психология».

Недавно американский благотворительный фонд организовал семинар по проблемам воспитания умственно отсталых детей. Лену тоже пригласили участвовать. И целую неделю по этому случаю она жила в гостинице «Россия», хотя до собственного дома могла добраться за час. Но надо же воспользоваться удачей, правда? Когда еще так подфартит…

А в завершение семинара американцы подарили всем участникам культпоход в Большой театр, на «Пиковую даму». В роли Старухи – Илзе Лиепа.

Все-таки событие. Ведь нечасто, согласитесь, ходим мы в Большой театр, даже и живя в этом городе. Вот в пятом классе, помнится, ходили на «Руслана и Людмилу», ну, в восьмом на «Русалку»… а потом уже редковато получается…

Лена решила по этому случаю вылезти наконец из брюк и надеть чуть ли не единственное свое нарядное платье. Ну, а где платье, там и непременный расход – колготки. Хорошие купила, телесного цвета, достаточно дорогие – рублей девяносто пять что-нибудь… Да оказались колготки с брачком, буквально минут через двадцать в них лопнула резинка. Когда группа выходила из автобуса, колготки на Лене стали стремительно сползать. Лена, как в детстве, начала ступать, широко расставляя ноги, чтоб удержать эти проклятые колготки хотя бы на уровне колен. А в вестибюле Большого театра первым делом устремилась в туалет, где немедленно их стащила и просто сунула голые ноги в зимние сапоги. Провозилась, понятно, то-се… когда наконец вышла, выяснилось, что ее группа уже прошла контроль и поднялась наверх.

Лена не сразу поняла свое бедственное положение. Сначала она улыбалась билетерше – кремневой старухе, с веками, опущенными, как у Вия, объясняла, что вот, случилась такая интимная неполадка с нижним бельем, а билеты у руководителя группы… Пробовала даже докричаться, отсылая куда-то вверх по великолепной, но нуждающейся в ремонте лестнице горловые трели: «Бо-ор-ря, Бо-ор-рь!..»

Все было тщетно. Старуха неколебима.

– Вы что, думаете, я вру, что у меня был билет?!

– Женщина, – отвечает та, – вот и держали бы свой билет при себе…

В полном отчаянии Лена ринулась в кассы… в надежде, что хоть какой-то завалящий билетик там остался. Да где там! Вы ж понимаете, Большой театр, наша национальная гордость.

А уже третий звонок, а народ уже весь прошел в зал, в холле, между прочим, не топят и, между нами говоря, в ноги поддувает. Ну, и обидно!

– Послушайте, – говорит опять Лена билетерше. – Я же с вами по-человечески делюсь, такая вот оказия, резинка лопнула! Я же к вам с полной откровенностью!

– На что мне ваша откровенность?

– Ну, я не знаю – голые ноги вам показать?

– На что мне ваши голые ноги? – невозмутимо отвечает та, не поднимая своих тяжелых век. Смотрит только на уровне рук, на уровне подаваемых билетов. Такая производственная особенность взгляда. – Вот человек! – говорит. – Задницу готова показывать, только бы на халяву пройти.

– Вы… вы что несете?! – закричала Лена. – Я же объясняю вам… Моя группа давно прошла! Пустите меня, я вызову руководителя! Бо-ор-ря-а-а!!!

– Не орите, здесь Большой театр, а не подворотня…

– Пустите же на минутку, я вам этот билет принесу показать!!!

– Сейчас, пустила, – отвечает та.

И Лена понимает, что спектакль начался, а она при своих полных правах и при пустом ее конкретном кресле в девятом ряду амфитеатра должна стоять в холодном холле с голыми ногами на потеху гнусной бабке.

При этой мысли она ломанулась мимо старухи, та ринулась встречь, они сшиблись и некоторое время молча остервенело дрались, выворачивая друг другу локти.

Неумелая в драке Лена опять была отброшена, неприятель торжествовал, все было кончено. Она заплакала и потрусила к выходу, но у самых дверей обида пересилила гордость, она вернулась к старухе и проговорила умоляющим голосом:

– Ну послушайте! Ну посмотрите на меня внимательно, ну посмотрите, наконец, мне в глаза: неужели, в моем возрасте и с моим лицом, я стану врать вам, что у меня есть билет, когда его у меня нет?!

Растравленная боем билетерша впервые подняла на нее глаза, оказавшиеся абсолютно неинтересными глазами умученной жизнью пожилой женщины, опустила руку и сказала:

– Проходите…

А вечером, распаренная горячей ванной с лавандовым порошком – для успокоения нервов, – отпоенная маминым чаем, Лена звонила подруге и, захлебываясь, говорила:

– Как она танцевала, Илзе Лиепа, как она танцевала! Она становилась то девушкой, то старухой, то девушкой, то старухой!.. И когда все было кончено… и Герман ушел, а она упала, – я испытала такое облегчение, такой взлет и безумие, такой душевный простор… каких в жизни своей не испытывала!..

Гобелен

В последнее время ее стали приглашать на спектакли, возможно, потому, что известный журнал опубликовал одну за другой три ее статьи о современном театре. Те неожиданно произвели впечатление: ей в одном из изданий раздраженно ответил знаменитый в недавнем прошлом драматург, на того накинулся в конкурирующем издании молодой клыкастый критик, и пошло-поехало. В театральных кругах о статьях говорили еще недели две.

И вот звонок с приглашением на спектакль в один из тех небольших театров, что носят имя создавшего их режиссера…

– Приходите, пожалуйста, к восьми, – сказала администратор. – Играем во дворе, сейчас темнеет поздно. Только зонтик прихватите. Мало ли…

Она немного опоздала, во дворе все лавки были уже заняты публикой. Ее, однако, ждало место на огороженной скамеечке, где сидели несколько известных театральных личностей. Она перездоровалась со знакомыми, села и огляделась. Лавочки нарочито дворовые, обшарпанные, кое-кто сидел на шатких венских стульях. Все продумано – спектакль из советских пятидесятых-шестидесятых, играется на задах театра, в естественных декорациях московского двора, ничего и мастерить не надо. Здесь все осталось таким, каким было в те годы. Глубокая арка в проходной двор, наружная железная лестница к квартирам во втором этаже, развешенное белье под окнами, кактус на подоконнике. Разве что на одну из стен дома нарочито вывесили старый гобелен.

Она достала из сумки очки, всмотрелась… Точно такой тканый гобелен с бахромой висел над ее топчаном в родительской квартире на протяжении многих, многих лет. Точно такой гобелен – семья оленей, спустившихся к водопою, мельница на ручье, далекие зовущие горы и…

(Стоп! Не хватало еще описывать гобелен с бахромой, который фигурирует у всех, без исключения, писателей.)

Минут через десять стало смеркаться, зажглись два фонаря под ржавыми колпаками на покосившихся столбах, вышли актеры в кепках, тельняшках и бриджах, один с гитарой в руках, – началось действие.

Она никак не могла сосредоточиться. Вид гобелена, спутника ее детства и юности, вывешенного на всеобщее обозрение, мешал ей следить за актерами. Странное возникало чувство неудобства, смущения, словно вывесили на всеобщее обозрение твое исподнее… Она то отводила глаза, то, наоборот, вглядывалась пристальней, словно пыталась в сумерках разглядеть на нем подробности пейзажа или сравнить детали.

Вдруг вспомнился целый веер давно позабытых картинок. Бабушка кормит ее кашей прямо в постели. Новенький гобелен на стенке, вернее, вышитые на нем персонажи присутствуют здесь весьма активно – и как декорации, и как участники действа… «Рот у Саши от-крыва-а-а-ется… ложка в ротик направля-а-а-ется… А ну-ка, а ну-ка, не дадим папе-оленю, не дадим маме-оленихе, не дадим сыночку-олененку!..»

Нет, вот этого перенести было невозможно – с полным ртом она вопила: «Дай!!! Дай лененку!!!» Бабушкина крапчатая рука с ложкой послушно упиралась в гобеленовый куст, из которого торчала голова с ушками, затем мирно следовала в соседний, братски распяленный рот.

А потом, в школьные годы, – как сладко было болеть под ее гобеленом! Вся эта теплая пастораль уже с утра была противопоставлена школе, ее казенному мерзкому духу, коричневой форме, внушавшей бесконечную тоску, вечно холодному спортзалу с орудиями пыток – черным «козлом», на который надо было кидаться животом и грудью, ворсистым колким канатом, на котором, уныло раскачиваясь, надо было висеть мешком, унизительными брусьями, кожаным скользким матом, – она никогда не была спортивной девочкой… Дополнительные унижение и ужас заключались в том, что весь этот позор творился в присутствии мальчика, который ей очень нравился. А он, Юра, был так легконог, легкокрыл, так полетно перемахивал через все снаряды, так азартно подскакивал, так мило и смешно торчала белесая его челка над красным потным лбом!

Но вот с утра – благословенная боль в горле, температура, глаза слезятся – ура, ура, ура! Солнечные снопики искрятся в смеженных ресницах, вот уже верхний правый край гобелена, где матово сияет густая красно-зеленая крона высокого дерева с узловатым стволом, где олененок, заблудившийся в кустах…

(Нет-нет, вот только не это! Только не пускаться в описания гобелена с ветвисторогими оленями, явившимися к водопою!..)

Главное, можно было лежать в обнимку с книжкой или даже несколькими книжками, меняя их попеременно, ведь все знаешь наизусть, и это особенно сладко: тогда голоса Сани из «Двух капитанов» перекликаются с голосами Портоса и Арамиса… Какое это счастье – читать, попивая себе горячий чай с лимоном и малиновым листом или наливая из термоса заваренный мамой шиповник («В нем тонна витаминов!»)! А когда устанет спина, можно сесть, привалиться плечом и щекой к теплой тканой основе гобелена, так что потом на щеке отпечатываются нежные рубчики шелковых нитей в месте веселой, залитой солнцем мельницы…

Спектакль шел уже минут пятнадцать, а она все никак не могла остыть от горячей волны нежданных воспоминаний, не могла вникнуть в действие, вслушаться в текст пьесы. Высокий актер с гитарой время от времени начинал петь песни пятидесятых, что совсем уже не давало ей отвязаться от картинок детства.

«Едут на-ва-селы па земле целиннай!» – пел актер.

…В детстве она часто просыпалась от кошмаров и долго не могла потом уснуть, сама с собой играя в «угадайку» – пытаясь в темноте нащупать и повторить пальцем рисунок на гобелене.

В те годы родители уже часто ссорились, отец приходил поздно, иногда под утро. Она просыпалась и по тишине в квартире понимала, что он еще не вернулся. Она росла тревожной девочкой. Придумывала разные несчастья, которые с отцом могут приключиться в темноте на улице. Часами сидела на своем топчане, ждала его возвращения. Свет фонаря из-за занавески падал на гобелен, который в темноте казался таинственным и страшноватым, словно в чаще, такой приветливой и уютной днем, по ночам заводилась нечистая сила. Свет луны путешествовал по гобелену за ночь из конца в конец, и она загадывала: вот покажется мельничное колесо с серебряным водопадом, и отец сразу придет домой. И не спала до тех пор, пока в двери не возникало шуршание его ключа, щелчок, легкий шорох отворяемой двери.

Тогда она вздыхала с облегчением, валилась на подушку и засыпала мгновенно, легко и крепко…

Он и ушел в одну из таких ночей, после невыносимо долгого скандала, хлопнув дверью и даже не зайдя к дочери. Все время, пока родители орали за стеной, она сидела в темноте с колотящимся сердцем, машинально поглаживая шелковистую ткань гобелена, пытаясь совладать с собой собственным методом: чутким пальцем в темноте угадать изгибы рисунка – где мельница, где папа-олень, где серебряная лавина с водяного колеса… Потом к ней вошла мать с залитым слезами, истерзанным лицом и крикнула:

– Ну что, твой божок забыл с тобой попрощаться, так торопился к своей мадам!

И хотя впоследствии отец не раз горячо объяснял ей, что не в состоянии был в ту ночь переступить порог ее комнаты, и они дружили всю жизнь до самой его – в восемьдесят девятом – внезапной смерти в лифте от удушья, она все же помнила подробности той ночи, время от времени ей даже снились заплаканное лицо молодой матери и тусклый свет луны на витой бахроме гобелена.

Однажды, в девятом классе (они с Юрой бегали в кино на вечерние сеансы и уже три раза целовались на заднем ряду), она попала в дом к соученице, дочери известного в городе адвоката. Выросшая в семье весьма небольшого достатка, никогда прежде она не видела такого богатства – всех этих серебряных приборов с вензелями во время будничного семейного обеда, этой старинной тяжелой мебели, этих огромных, нежного витиеватого рисунка ковров.

– Тот персидский, – сказала дочь адвоката, кивая на стенку столовой, – а в папином кабинете висит настоящий пешаварский, дедушкин. Ему почти сто лет…

Кой черт дернул ее за язык сказать:

– У нас тоже есть ковер, не такой большой… Ее подруга смешно сморщила нос и проговорила мягко:

Назад Дальше