Под созвездием Ориона - Крапивин Владислав Петрович 4 стр.


И ризу влажную мою

Сушу на солнце под скалою.

Опять Орион!.. Правда, у Пушкина – «Арион», но в школе нам говорили, что это одно и то же (если я ошибаюсь, пусть знатоки мифологии простят меня). И, конечно, раньше, по «пушкинской» орфографии, слово это писалось через «i», а заканчивалось твердым знаком.

Кажется, есть такая книжка – «Клипер «Орион». Не помню точно… Зато прекрасно помню свой недавний сон про учебный корабль «Орiонъ» (он в был в десятки раз больше того «Ориона», который я когда-то водил наяву).

Сон этот – из тех, которые я вижу с детства, очень часто, и называю «Сны про Г о р о д». Такой Город снится мне по-разному, но всегда с ощущением загадочности, с обещанием тайн и приключений и в то же время – с добрым пониманием, что это моя родина. Он изменчив, фантастичен, притворяется то моей родной Тюменью, то Севастополем, Гаваной, Москвой, близким моему сердцу Вильнюсом или даже белорусским городом Молодечно, где жил мой старший брат. Но в любом случае я знаю, что это – О н. И среди фантастических улиц, площадей, крепостных развалин и запутанных лестниц узнаю знакомые с младенческих лет дома и переулки…

На сей раз Город был чем-то вроде Севастополя и гриновского Гель-Гью. Белый, с зеленью запущенных садов, с длинными колоннадами старинных зданий, с горбатыми мостиками над оврагами, в глубине которых журчали в зеленой полумгле невидимые ручьи. Они бежали к морю. Море было рядом. Оно синело за черепичными крышами и пирамидальными тополями, рокотало прибоем под желтыми слоистыми обрывами (и я все это видел сразу в многомерном пространстве сна).

Сплю и вижу себя, десятилетнего, в побеленной, довольной бедной комнатке, где живу вдвоем с мамой. Догадываюсь в глубине души, что это уже какая-то в т о р а я жизнь, но такое ощущение ничуть не омрачает радости приморского лета, детства и ожидания необычных событий.

События не заставляют себя ждать. Сам собой включается старенький телевизор, и узколицый строгий капитан с гладкой седой прической рассказывает зрителям, что завтра его учебный фрегат с курсантами отправляется в Средиземное море, а потом вокруг Африки и в Австралию.

Камера показывает округлую черно-белую корму трехмачтового корабля. На корме надпись: «Орiонъ». Именно так, хотя время-то явно наше, конец двадцатого века.

Пронзительная догадка, что вот он, редкий счастливый шанс, срывает меня со стула.

Мамин голос вслед:

– Ох, Славка, ты опять что-то придумал!

Но я уже на улице. И не один, с друзьями– приятелями из своего детства: Толькой Петровым, Вовкой Покрасовым, Амиром Рашидовым, Семкой Левитиным, Володькой Никитиным. И ничуть не удивляет меня, что они сейчас такие же пацаны, как и я, хотя ого-го сколько лет прошло с нашей тюменской школьной поры. Впрочем, это и они, и не совсем они. Загорелые до бронзового блеска мальчишки в одинаковых белых матросках – дети сказочного приморского Города. Друзья из моих многих снов…

Мы одержимы одним отчаянным желанием: быть с теми, кто уходит в дальнее плавание. Мы носимся по улицам, встречаем штурманов в ослепительной белой форме.

– Вы с «Ориона»? Возьмите нас с собой! Ну, пожалуйста!

И, конечно, слышим в ответ, что нельзя. В отказах нет сердитости и насмешки, есть даже сочувствие, но…

– Сперва надо вам, ребята поступить в мореходку. Да и экипаж укомплектован полностью…

Мы находим новых моряков с фрегата. Упрашиваем опять. Но увы…

Приятели мои откалываются от компании один за другим. Дольше всех со мной ходит Володька Никитин. И вот мы видим т о г о с а м о г о капитана.

– Володька, это он! Идем!

Но Володька, самый романтичный из моих друзей, обреченно говорит:

– Да ну, ничего не выйдет. – И уходит. Как-то растворяется в зелени ближних кустов. Я цепенею на месте. Но… сейчас или никогда!

– Господин капитан! Т о в а р и щ капитан!

Я стою перед ним навытяжку, и он смотрит на меня с высоты своего роста. С большущей высоты. С легкой досадой, но терпеливо.

– Слушаю вас.

– Товарищ капитан… Ну, пожалуйста… Хоть не на весь рейс, а только до Гибр а лтара… – Я нарочно говорю так «по-морскому», ударением на первой «а», чтобы показать свое понимание флотской жизни.

– Вы не представляете, сколько ваших сверстников уже просились, – отвечает он.

– Представляю! Но они в конце концов отступились, а я… вот… Я остался последний…

Меня покалывает совесть, что я как бы бросил, не уговорил остаться Володьку. Но он же сам виноват…

– Я последний из всех…

Этот аргумент, кажется, чуть смягчает неприступного командира «Ориона».

– А как же со школой? Рейс будет длинный…

Во мне просыпается память о том, к т о я на самом деле. И чуть-чуть не срывается с языка, что какая там школа, у меня университетский диплом. А еще приходит моментальное, как вспышка понимание – если уйду в плавание, то никогда уже не вернусь в ту жизнь, где этот потертый диплом, рукописи, склоки из-за неполученных гонораров, хлопоты по поводу пенсии и остеохондрозная боль в пояснице.

Ну и не на-адо!!

– Товарищ капитан «Ориона»! Я пошел в школу с шести лет и могу свободно пропустить год!

Он чуть наклоняется.

– А мама-то тебя отпустит?

– Да!!

Конечно, она отпустит! И будет терпеливо ждать моих писем с океана, а я привезу ей в подарок груду кораллов и раковин!.. Господи, как хорошо, что мама о п я т ь жива…

Капитан снова выпрямляется.

– Ладно. Сейчас я еду на совещание в пароходство, отправляйся туда и дождись меня на третьем этаже у двадцать шестого кабинета. Твердо не обещаю, но, может быть, что-то придумаем…

Вот оно счастье…

Я опять вытягиваюсь в струнку. Подбородок задран, ладони прижаты к мятым парусиновым шортикам.

– Есть! Товарищ! Капитан!

…Теперь главное – добраться до пароходства. Капитан-то укатил на синей «Волге», меня с собой на позвал. Оно и понятно! Не хватало еще, чтобы десятилетний кандидат в юнги-салажата раскатывал с капитаном в одной машине!

Где пароходство, я знаю! Это длинное здание из пористого песчаника с мраморным античным портиком. Там у входа – адмиралтейские якоря с оспинками ржавчины и тяжелыми звеньями цепей. Недалеко от спуска к Кошачьей пристани (вот такое выскочило во сне название). И дорога мне известна. Скорее!

Но… тут вступают в силу законы сна. Вернее, хитрые правила Города, который непрочь позабавиться с мальчишкой, заставить его поволноваться, показать ему, что не все гладко в этом сказочном мире. Улицы запутывают меня. За знакомым поворотам открывается незнакомая площадь с готической ратушей. За нею – (вот радость!) известная мне Колокольная лестница, но она приводит меня не к пароходству, а прямо к морю, на обрыв. Синева с пенными гребешками, чайками и дальним Маячным мысом распахивается передо мной. Ветер дергает воротник матроски. В другое время была бы сплошная радость. Но сейчас-то я отчаянно спешу!

И опять ракушечные лестницы, чугунные ворота портовых причалов, гребни рыжих черепичных крыш. А над крышами – великанские мачты «Ориона» в черных сетях стоячего такелажа. Но мне пока не надо туда. Мне – к капитану!

Теперь я знаю: пересечь овраг, а там уже улица, ведущая прямо к портику пароходства… Но решетчатый мостик обрушен – видимо недавним штормовым ливнем. И я с маху кидаю себя в темень оврага.

Зеленая чаща, холод ручья, запах сырой травы, кинжальная осока… А теперь – вверх!

И все так ясно, отчетливо до мельчайших деталей. Частые удары сердца, кровинки на царапинах, мелкий прилипший к губам листик… Теплые плиты открывшейся солнечной улицы, белый блеск мрамора, сизые голуби на якоре… Солоноватая прохлада громадного вестибюля.

– Скажите… пожалуйста… где… двадцать шестой кабинет… – Сердце стреляет очередями.

– Двадцать шестой? Не знаю, мальчик…

Надо на третий этаж! Но опять эта путаница. Лестницы, коридоры, повороты… Второй этаж, четвертый. А третьего нет…

– Скажите, пожалуйста…

Никто не отмахивается, никто не прогоняет встрепанного мальчишку в раскисших сырых сандалиях. Это ведь не сухопутная чиновничья контора! Все готовы помочь. Но никто не знает, где двадцать шестой кабинет. Многие считают, что на втором этаже, но ведь капитан сказал: на третьем! Капитаны не врут!

Ну, прямо хоть плачь!.. Но наконец-то плавный изгиб коридора выводит меня к высокой двери с номером 26!

Тихо кругом, тихо за дверью. Опоздал?!

Дверь открывается, выходит очкастая худая женщина в черном пиджаке с шевронами.

– Скажите, пожалуйста, капитан «Ориона» здесь? Он велел мне прийти!

–Тише мальчик. Идет совещание. Капитан здесь, но надо подождать. – И стук-стук-стук туфлями по коридору.

Подождать? Да, конечно! Я же понимаю! Счастье не дается так просто! Буду ждать сколько угодно. Буду ночевать здесь, если надо!

Я сажусь на корточки, прижимаюсь лопатками к стене, покрашенной серой («шаровой»!) масляной краской. И сквозь ткань матроски ощущаю прохладу этой краски. Слизываю с запястья красные капельки – во рту солоно. Синим с белыми полосками галстучком вытираю под носом. В носу щекотно… Да, представьте себе, я вижу и ощущаю все эти мелочи с необыкновенной реальностью.

И тем не менее предательская подсказка (будто нашептывание!), что это в с е г о л и ш ь с о н, потихоньку просачивается в меня.

Да нет же! Нет!

Не может во сне быть таких подробностей! Вот, я вижу совершенно отчетливо щербинки на каменных плитках пола. Вот беру в пальцы травинки, прилипшие к моей мокрой матросской одежке. Шевелю пальцами в скользкой раскисшей сандалии, на которой расстегнулся ремешок. Вот пролетела совершенно настоящая муха и села на обитую черным дерматином дверь, вблизи белого эмалевого ромбика, на котором цифры 2 и 6. Ромбик привинчен двумя шурупами с крестообразными шлицами, на остром уголке его отскочила эмаль, и там чернеет треугольничек железа. Разве могут быть такие четкие детали во сне? Не могут! Не могут!! Не…

Трах, дзынь! Р-р-р-р! Беспощадный звон! Может, кончилось совещание? Черта с два! Это бесится равнодушный ко всем сказочным мирам телефон.

На круглых корабельных часах (не в пароходстве, а в моей комнате) четверть десятого. Нормальные люди уже работают… Меня все считают нормальным, и деловая, уверенная в себе дама звонит, чтобы узнать: прочитал ли я ее рассказы?

Ну, что ей стоило позвонить чуть позже!

Со скрученной в душе ненавистью говорю, что да, с рукописью я ознакомился, но (к величайшему моему сожалению) написать к ней предисловие не могу, поскольку рассказы (опять же, к сожалению) слишком далеки от тех требований, которым должны соответствовать произведения литературы. Мои слова – правда, а не месть за прерванный сон. Тон мой сух, но вежлив. Но дама, конечно же, обижается. Я, дабы смягчить ситуацию, разъясняю, что, возможно, мнение мое субъективно и неверно, и что никто не мешает ей обратиться к другому рецензенту. Дама благодарит и сообщает, что последует моему совету.

Я кладу трубку и закрываю глаза: может, усну опять? Глупо и наивно. Э т о т сон не вернется уже никогда. А жаль. Ведь капитан был настоящий. Я даже помню морщинки у его глаз и чуть отпоровшуюся ленточку шеврона на белом рукаве…

Все же кой черт дернул эту авторшу рассказов, словно списанных с мексиканского сериала, трезвонить с самого утра! Не будь звонка, я, наверно, стоял бы уже на теплой палубе «Ориона» и фрегат огибал бы Маячный мыс… И путь впереди был бы бесконечен…

Впрочем, и такому, неоконченному, сну я благодарен от души. Все же это счастье – хоть на миг ощутить себя снова невесомым, обгорелым на солнце, свободным от забот и хворей пацаном, у которого все впереди…

«Орiонъ» давно где-то плавает без меня. А я что? Сижу сейчас и «ризу влажную мою сушу»… нет, не на солнце под скалою, а на спинке стула.

Но память о нагретых солнцем скалах опять уносит меня к Севастополю, к яхте, которая своим форштевнем отваливала на стороны стеклянно-зеленые пологие волны. А отсюда – к гумилевским «Капитанам», с которыми бесстрашно (ведь запрещенный был поэт-то!) познакомил меня Юрий Михайлович Курочкин.

Мне всегда хотелось сказать не «по изгибам», а «по изломам». Толща морской воды часто виделась мне твердой, будто зеленое стекло, и форштевни раскалывали, ломали эту твердость, отворачивали ее от бортов, как прозрачные глыбы.

Эту твердость морской субстанции (да простят мне столь непоэтический термин) давным давно отметил еще одессит Валентин Катаев. В повести «Белеет парус одинокий» он написал: «Малахитовые доски прибоя, размашисто исписанные беглыми зигзагами пены, с пушечным громом разбиваются о берег».

Прочитав это первый раз, я тут же представил встающие на дыбы блестящие зеленые плиты со светлыми росчерками пузырчатых полос. Они двигались на плоский галечный пляж и рушились, разнося в пасмурном воздухе каменный грохот. В ту пору я – тюменский первоклассник сорок пятого года – ни разу еще не видел моря, но катаевская картина штормовой атаки, показалась мне удивительно достоверной.

Потом я не раз слышал именно такой грохот бурного морского наката. Штормовые волны ворочают на берегу камни и переваливают с места на места груды крупной гальки…

Книга «Белеет парус одинокий» в первые школьные годы была у меня самой любимой. С ней соперничали только «Золотой ключик» и «Том Сойер». Во-первых, в катаевской повести все было пропитано ощущением постоянной близости моря, о котором я мечтал с той поры, как себя помнил. Во-вторых, главный герой, Петя Бачей, казался мне порою почти таким же, как я. Правда, я представлял его темноволосым и тонколицым, а сам был с белобрысой челкой, курносый и с розовыми оттопыренными ушами. Но такой же, как он, дочерна обжаренный солнцем – хотя и не черноморским, а сибирским, но тоже горячим. В таком же, как у этого Петьки, легоньком мальчишечьем костюме, который мне прислал в посылке из Германии служивший там отец. Только на моем костюме не было матросского воротника. Я об этом очень жалел и, случалось, мастерил «гюйс» из бумаги, однако выйти в таком наряде из дома не решался. Две ехидные соседские девчонки – Галка и Лилька – уж отвели бы на мне душу! И без того я только и слышал от них:

Ну а главное, мне очень понятен был характер этого одесского «мальчика из интеллигентной семьи», который страдал от детских невзгод за сорок лет до меня. Отнюдь не героя. Порой трусоватого, порой жуликоватого даже, иногда суеверного и, к тому же, двоечника. Ну, чем не я? И утешительно было читать, что в ответственный момент «безответственный» Петя нашел в себе должную меру отваги. Это давало надежду, что «и я когда-нибудь…»

Я полюбил Одессу. Такой любви способствовало и то, что в Одессе некоторое время (в 44-м и 45-м годах) учились в политехническом институте мои старшие брат и сестра. Приезжая на каникулы, они много рассказывали об этом городе – лишь недавно освобожденном, разрушенном, голодном и все же сохранившем свой солнечный блеск и неистребимый юмор.

В нашей Тюмени я искал признаки Одессы, черты приморской жизни. И… находил. На шумном базаре пахло зеленью и рыбой, голосили торгующие барахлом инвалиды – совсем как мадам Стороженко в фильме про Петю и Гаврика. Летнее солнце жарило по-южному. Была и акация. Правда, не белая, а желтая, мелкая, но нам, мальчишкам, нравилась и такая. Цветы ее были сладкими на вкус, а из стручков получались прекрасные свистки и пищалки.

А море… Вместо него была река Тура с песчаными пляжами и заросшими полынью откосами над желтой водой. По Туре ходили пароходы, очень похожие на «Тургенев» из книжки Катаева. Суета пассажирской и грузовой пристаней (я бывал там иногда с отчимом) казались мне похожими на шумную жизнь одесского порта. Над штабелями ящиков и бочек стоял запах соленой сельди, трубно вскрикивали буксиры, сновали хмурые грузчики в чудовищно широких черных шароварах, мелькали белые фуражки капитанов. А солнце жарило, жарило мои многократно обугленные плечи…

Ну и, к тому же, я искренне считал, что наша Тура настоящая частичка моря. Ведь от нее по другим рекам можно было добраться до океана! Эту волнующую истину сообщил мне однажды мой дядюшка – мамин брат, дядя Боря. Это был тихий конторский служащий по образу жизни и романтик в душе. Он не раз открывал мне глаза на необычное в простых вещах. Учил угадывать лесные запахи в пыльной траве у городских заборов, видеть в воздушных змеях из газеты «Тюменская правда» родственников китайских бумажных драконов, а помогая мастерить лук из березовой палки, рассказывал о разбойниках Шервудского леса…

Рассказал он как-то и про путь от пристани Тюмень до полярных морей.

Это «географическое открытие» наполнило меня великой радостью и запомнилось навсегда. Я даже использовал его в раннем рассказе «Самый младший», о котором уже упоминал.

« – Ничего, – сказал Ленька. – Пусть плывет кораблик в океан.

И он рассказал, что вода из канавы попадает в реку, а их река впадает в Иртыш. Ну, а Иртыш впадает, как известно, в Обь, которая течет прямо в Ледовитый океан.

Севка живо представил лунную ночь, черную воду в трещине среди зеленоватых льдов, а в воде свой маленький парусник. На льдине лежат глупые тюлени, таращат на него круглые глаза и от удивления хлопают себя ластами по тугим кожаным животам».

Признаться, мне и сейчас нравятся эти строчки. Особенно про тугие кожаные животы. Видимо, до сих пор я не научился быть до конца самокритичным…

Назад Дальше