Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4 - Владимир Короленко 21 стр.


Мне трудно восстановить теперь юмористический тон, который проникал все эти маликовские рассказы. Тот же юмор, и даже очень близкий к маликовскому по формам, я встретил еще у одного интересного человека, сверстника и близкого товарища Маликова, жившего тоже в Орле, — Зайчневского. В свое время он был широко известен в радикальных кругах как «якобинец». Впоследствии Нечаев пытался осуществить ту же «русско-якобинскую» теорию: охватить всю Россию крепко спаянной сетью ячеек, растущих в геометрической прогрессии и железной дисциплиной подчиненных таинственному центру. По приказу из центра в один прекрасный день вся страна сразу переходит к будущему строю… Зайчневский был человек замечательно образованный и умный. И это не помешало ему до конца жизни держаться нелепой теории, и Маликов по-своему рассказывал об его стараниях сплотить центральную ячейку и о том, как спропагандированные им молодые люди, уезжая в столицы, быстро переходили к другим партиям. Зайчневский платил своему насмешливому другу той же монетой. Между прочим, я лично слышал от него рассказ о том, как однажды, придя в квартиру Маликова, он впервые услышал о новой религии. Маленький сынишка Маликова, подпрыгивая на одной ножке, сообщил ему новость:

— А папка-м бог!.. А папка-м бог!..

Оба были талантливы, оба были умны, оба ценили юмор, и все-таки — оба продолжали по-своему «сходить с ума» на раздорожьях мысли, лишенной деятельной связи с общим потоком жизни, проникнутой рабством и неправдой…

В то время когда я познакомился с Маликовым, ему было лет под сорок. В буйных волосах не было седины, но лицо было изборождено глубокими морщинами. Точно страсти, потрясавшие эту пламенную натуру, провели неизгладимые борозды по его выразительному, грубоватому лицу с неправильными чертами. У него тогда уже была вторая семья. С первой женой он разошелся, сохранив, впрочем, дружеские отношения. Она, по-видимому, не могла примириться с цыганством мужа и рассталась с ним, полюбив одного из его друзей и взяв с собой дочь. Тогда Маликов в свою очередь соединил свою судьбу с Клавдией Степановной Пругавиной (сестрой известного писателя). Из-за семьи он и поступил на железную дорогу. Вообще он был отличный администратор, легко овладевал всяким новым делом, и все у него кипело в руках. И все-таки чувствовалось, что, овладевая всяким делом, он не дает ему овладевать собой. С сослуживцами он не сближался, от губернского общества держался в стороне, окружая себя только бродячей интеллигенцией, преимущественно ссыльными. В его гостиной прежде всего кидался в глаза столярный станок, и вообще обстановка напоминала скорее временный бивак, чем жилище окончательно осевшей семьи. Казалось, ее хозяин остановился здесь на время для роздыха, чтобы опериться и вновь взлететь в неизвестном направлении…

Трудно себе представить человека привлекательнее Клавдии Степановны Малиновой. По темпераменту она казалась прямой противоположностью мужу. Уроженка севера, блондинка с прекрасными светлыми, как льдинки, глазами, она, однако, не производила впечатления холода. Наоборот, от нее исходило какое-то теплое, греющее сияние. Она, очевидно, глубоко пережила в свое время увлечение идеями Маликова, сопровождала его в американских скитаниях, уже имея детей, и как-то особенно относилась к постигшему их разочарованию. Оно, по-видимому, не имело для нее решающего значения. Как и муж, она не отдала ударам судьбы всего запаса молодой веры… Оставалось еще что-то, что она вручила любимому человеку, с доверием ожидая, когда для этого настанет новая очередь…

И действительно, у Маликова и теперь, когда, казалось, он угомонился и с таким юмором рассказывает о прошлом, что-то тлело, готовое вновь разгореться. Порой он действительно загорался. Юмористические ноты исчезали, и он отдавался бурному течению своего красноречия. Слегка курчавые, густые волосы точно вставали дыбом над его головой, глаза сверкали глубоким огнем, и речь лилась бурным потоком, пламенная, красивая и часто… малопонятная… Его можно было невольно заслушаться. Клавдия Степановна откладывала работу и неподвижно смотрела на мужа своими прекрасными глазами.

Общество, собиравшееся в уютной квартире Малиновых, было немногочисленно. У них жила, в качестве близкого друга семьи, Лариса Тимофеевна Заруднева, как и Клавдия Степановна, уроженка Архангельска. Когда-то она была домашней учительницей и, вероятно, под влиянием Берви-Флеровского прониклась освободительными идеями. Она передала эти идеи целому кружку совсем юных девушек, своих учениц, и вместе с ними уехала в Москву. Здесь — кажется, за знакомство с Мышкиным, перед которым Заруднева прямо преклонялась, — она была арестована, и ее молодежь попала тоже в тюрьму и ссылку. Ее питомицы были захвачены движением слишком рано, и для них вскоре наступило разочарование. Драма довольно частая в те времена, когда рекрутировалась слишком зеленая молодежь.

Заруднева, уже немолодая и некрасивая девушка неопределенного возраста, была человек глубокий и очень сдержанный. Мне не случалось говорить с нею об этом, но мне казалось, что и она переживает драму своих прежних и новых питомиц, из которых одна, Вера Николаевна Панютина, тоже жила в Перми под надзором и тоже служила на железной дороге. По своему настроению Панютина напоминала мне нашего вышневолоцкого Шиханёнка. Такая же неглубокая начитанность «популярного характера» и такая же вера в цитаты. Она служила в канцелярии главного управления, и на ее обязанности лежала записка в журнал уходящей и приходящей почты. Почта уходила в одиннадцать часов, а Панютина являлась на службу к двенадцати, занятая предварительным приготовлением завтрака. Это было, конечно, очень неудобно, и однажды я вместе с Малиновым завели с нею по этому поводу внеслужебный разговор. Панютина очень огорчилась и в оправдание засыпала нас цитатами из популярной гигиены о важности хорошего приготовления пищи. В конце концов бедняга расплакалась, но изменить порядка своей жизни оказалась не в силах.

Кружок ссыльных дополнялся еще мужем и женой Сергеевыми. Он был сын уральского заводчика, окончил коммерческое училище в Петербурге и был захвачен революционным народничеством, которое и привело его в Пермь. Жена разделяла те же идеи… Своими людьми были у Маликовых еще два человека: Александр Александрович Криль и Александр Александрович Лобов. Оба служили торговыми агентами железной дороги — Лобов в Перми, Криль в Екатеринбурге. Лобов был прежде артиллерийским офицером; Криль, женатый на сестре А. Н. Анненской, вращался среди петербургской интеллигенции, был в родстве с известным тогда журналистом Ткачевым, эмигрировавшим после нечаевского дела, и в Петербурге занимался по большей части переводами. Кружок переводил преимущественно книги «с направлением», и именно с направлением материалистическим. Криль был рыхлый гигант, добродушный и несколько расплывшийся, человек даровитый, но беспорядочный дилетант во всем. Лобов, худощавый и нервный, был, наоборот, склонен к педантизму. В его комнатах лежали на столе в раз навсегда установленном порядке разные предметы, и я помню его испуганный взгляд, когда кто-нибудь в рассеянности прикасался к ним. Он был женат, но детей у Лобовых не было, и с воспоминанием о них соединяется у меня также воспоминание о Бьюти, маленькой, довольно противной собачке, которую Лобов с женой окружали чисто родительскими заботами. Однажды, придя к ним, я услышал испуганные, предостерегающие крики. Оказалось, что Бьюти только что вынута из ванны, сейчас ее заворачивают в простынки и сквозной ветер может ей повредить…

Таково было общество, собиравшееся у Маликовых. Заруднева и Панютина были, по-видимому, целиком во власти его идей. Идеи эти все еще, в общем, были близки к «богочеловечеству». К официальной церковности Маликов тогда относился отрицательно[5]. Я находился тогда в периоде спокойного позитивизма. Во л охов, человек вообще необыкновенно трезвый, очень уважал в Маликове его деловитость и сдержанную силу, но когда Маликов впадал в транс, Волохов посматривал на него, как мне казалось, с искренним удивлением. Вообще присутствие мое и Волохова до известной степени расхолаживало, но вместе и подстрекало Маликова. Что касается Лобова и Криля, то они, видимо, поддавались маликовскому настроению если не вполне, то отчасти. Помню один разговор. Маликов был в своем трансе и, по обыкновению, весь горя и пламенея, говорил о могуществе чуда. Чудеса — это проявление и лучшее доказательство присутствия бога в человеке. Нет ничего, что бы устояло перед могуществом чуда. Оно побеждает даже физическую природу… Христианских мучеников жгут на кострах или железных решетках, а на их лицах — выражение блаженства.

— Да, это большое могущество духа, — сказал я. — Но победы над физической природой в прямом смысле я тут не вижу: победа духа и ограничивается духовными процессами — настроением. Тело мучеников все-таки сгорало…

Таково было общество, собиравшееся у Маликовых. Заруднева и Панютина были, по-видимому, целиком во власти его идей. Идеи эти все еще, в общем, были близки к «богочеловечеству». К официальной церковности Маликов тогда относился отрицательно[5]. Я находился тогда в периоде спокойного позитивизма. Во л охов, человек вообще необыкновенно трезвый, очень уважал в Маликове его деловитость и сдержанную силу, но когда Маликов впадал в транс, Волохов посматривал на него, как мне казалось, с искренним удивлением. Вообще присутствие мое и Волохова до известной степени расхолаживало, но вместе и подстрекало Маликова. Что касается Лобова и Криля, то они, видимо, поддавались маликовскому настроению если не вполне, то отчасти. Помню один разговор. Маликов был в своем трансе и, по обыкновению, весь горя и пламенея, говорил о могуществе чуда. Чудеса — это проявление и лучшее доказательство присутствия бога в человеке. Нет ничего, что бы устояло перед могуществом чуда. Оно побеждает даже физическую природу… Христианских мучеников жгут на кострах или железных решетках, а на их лицах — выражение блаженства.

— Да, это большое могущество духа, — сказал я. — Но победы над физической природой в прямом смысле я тут не вижу: победа духа и ограничивается духовными процессами — настроением. Тело мучеников все-таки сгорало…

Маликова в таком настроении смутить было трудно. Он бурно несся дальше. Да, тело сгорало… Но всегда ли?.. Можно себе представить еще шаг в этом направлении, еще большее напряжение веры, и огонь потеряет силу сжигать тело. Очень начитанный в Священном писании, он стал приводить примеры, где можно допустить именно такую прямую победу. Он весь пылал, как тургеневский оратор-сектант, и его настроение видимо передавалось слушателям. Мне это показалось интересным.

— Скажите, — обратился я к Лобову и Крилю. — Неужели и вы допускаете, что под влиянием чисто нервных процессов тело человека может стать несгораемым?..

Не помню точно, что ответил Лобов, но Криль, старый материалист, сказал без колебаний: «Да, допускаю», — хотя это шло совершенно вразрез его общему настроению до пламенных речей Маликова и, думаю, вскоре после них.

В то время Маликов состоял в переписке с Победоносцевым. Она началась еще в те годы, когда Маликов был судебным следователем в заводском районе. В Московском университете он слушал лекции Победоносцева по гражданскому праву и вспомнил о своем профессоре по поводу возмутительных приемов администрации в отношении рабочих. Победоносцев тогда был еще не тот, каким Россия знала его впоследствии. Не знаю, как отозвался он по существу дела, но на письма Маликова отвечал и судьбой его заинтересовался. Порой со стороны Маликова переписка принимала довольно шероховатые полемические формы, но Победоносцев не переставал следить за судьбой своего строптивого корреспондента и помог ему выбраться сначала из Холмогор в Архангельск, потом из Архангельска в Орел.

В первое время по прибытии в Пермь нового правителя дел Уральской железной дороги его прошлое, его замкнутый для общества образ жизни и близость с поднадзорными навлекли на него подозрения и даже обыск. Но с первых же шагов жандармы натолкнулись на письмо Победоносцева, и это их так смутило, что они извинились, объяснили обыск недоразумением и с тех пор оставили Маликова в покое, не мешая ему пристраивать на службу ссыльных.

II. Губернатор Енакиев и его друг — Начальник жандармского управления

В первые же дни по приезде в Пермь меня очень занимала мысль о проделке вятской администрации с моим побегом. Кто и зачем это сделал?

Зачем — это мне было ясно: администрация расплачивалась со мною за язвительность стиля. Исправник мстил за жалобы на него губернатору, губернатор за жалобу министру, урядник за то, что постоянно оставался в дураках перед крестьянами. Мой побег и был, вероятно, состряпан после вызова урядника и совещания в Глазове, о чем мне говорил бисеровский старшина. Впоследствии, когда тайны архивов стали постепенно выходить на свет божий, в одном из сибирских журналов[6] были напечатаны выдержки из переписки о «государственном преступнике Короленко». Оказывается, что «во время пребывания в Глазовском уезде в декабре месяце минувшего года Короленко самовольно отлучился из назначенного ему места жительства — Починка Березовского, при вершине старицы Березовской, Бисеровской волости, и задержан был в селении Бисерове, отстоящем от названного Починка в 35 верстах».

Читатель уже знает, что это была ложь. Я действительно отлучался для покупки сапожного товара, но не в Бисерово, а в ближайшее село Афанасьевское, никем при этом задержан не был и сам вернулся в Починки. Мне было очевидно, что это — распространительное толкование высочайшего указа и прямой подлог. Кто именно виновен в этом? Теперь мне кажется вероятным, что состряпано это урядником с благословения, пожалуй, Луки Сидоровича, но тогда я был уверен, что проделка не обошлась без санкции и губернатора Тройницкого. Впрочем, и теперь я считаю это вероятным. Брат писал мне впоследствии, что некий член крестьянского присутствия Иванов жаловался губернатору на беспокойного ссыльного, который пишет крестьянам жалобы на притеснения местных сельских заправил и администраторов. Я оказывался, таким образом, «беспокойным человеком», а указ 8 августа 1878 года давал такое соблазнительное оружие для укрощения моего вредного влияния… Возможно, что губернатор посмотрел сквозь пальцы на «благонамеренный» подлог исправника.

Как бы то ни было, мое негодование искало исхода, и я решил огласить этот эпизод в газетах. Для этого я написал письмо в редакцию «Молвы», в которое вложил много язвительности и горечи по адресу «административного порядка». Начав с того, что нынешние ликования кажутся мне несколько преждевременными, пока продолжаются прежние бессудные порядки, я закончил прямым вопросом, обращенным к вятской администрации, начиная с его превосходительства господина вятского губернатора и кончая урядником: «Где, когда, откуда я совершил побег, за который чуть не попал в Якутскую область?.. А ведь это, шутка сказать, — не близко!..»

Волохов, которому я прочитал это письмо до его отсылки, только улыбнулся: «Неужели вы думаете, что такое письмо напечатает какая-нибудь русская газета?» Правду сказать, я не думал этого, но не мог приняться за другие дела, пока не излил своих чувств в этом протесте, может быть и бесплодном. Письмо отправилось.

Дней через десять, в какой-то праздник, Волохов, только что вернувшийся из общественной библиотеки, сказал мне, улыбаясь:

— Сходите в библиотеку. Там есть кое-что для вас интересное.

Я пошел и увидел над одним из столов кучку читателей, со всех сторон склонившихся головами лад номером, помнится 312-м, «Молвы», в котором мое письмо было напечатано почти без сокращений.

Перед вечером того же дня ко мне пришел губернаторский служитель с запиской: губернатор просит меня прийти к нему завтра утром для получения писем, пришедших на мое имя. Я отправился. Губернатор мне сообщил, что он сделал распоряжение, чтобы мои письма доставлялись ему. Я понял. Он не решил еще, можно ли официально обходиться без контроля моей переписки, а если бы письма шли через полицию — они были бы непременно вскрыты. Передав мне (невскрытыми) письма от матери и сестры, он положил руку на лежавший на столе номер газеты и сказал серьезным тоном:

— А теперь — вот это… Скажите, господин Короленко… Вы о двух головах, что позволяете себе писать и печатать такие письма?.. Ведь это… прямое публичное обвинение вятской губернской администрации в злоупотреблении высочайшим указом и даже… в подлоге.

— Я и имел в виду обвинить вятскую администрацию в злоупотреблении высочайшим указом и в подлоге…

— Я уверен, что последует опровержение, и вы можете подвергнуться тяжелой ответственности.

— А я уверен, наоборот, что никакого опровержения не последует… Что касается ответственности, конечно, по суду, я был бы рад возбуждению этого дела…

Он покачал головой, как человек удивленный и озадаченный.

Разумеется, никакого опровержения не последовало, хотя письмо по тому времени явилось некоторым событием. Его цитировали осмелевшие газеты, и внутренний обозреватель «Русской мысли» (С. А. Приклонский) посвятил ему значительную часть очередного обозрения. Мне рассказывали впоследствии, что Аба-за, игравший довольно видную роль при Лорис-Меликове, приезжал в редакцию «Отечественных записок» с просьбой — не подчеркивать «раздражающих и волнующих общество известий», каким он считал и мое письмо. «У графа самые лучшие намерения… Вы видите: уже теперь хорошо, а будет еще лучше. Дайте графу делать свое дело спокойно…» В «Отечественных записках» мое письмо воспроизведено не было.

Назад Дальше