Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4 - Владимир Короленко 5 стр.


— Конечно, мы люди темные, долго ли душу погубить!.. — говорил Санников с скорбным выражением лица, пытливо вглядываясь в меня. — Может, поэтому иные люди и не крестятся на иконы… Сказывают, слышь, и синодские теперь бывают со всячинкой. Всюду он свои сети запускает…

Рассказ Санникова заставил меня задуматься. Конечно, и тут было много суеверия, но уже один этот взгляд Санникова, полный пытливости и тоски, каким он смотрел на меня во время рассказа, указывал ясно на душевное страдание, связанное для него с отвлеченными вопросами. Тут вопросы религии уже связывались с вопросами общей мирской неправды, и это до известной степени делало мне его настроение родственным и понятным. И я задумался. Это уже был не Гаврин разговор о «богах». Как мне, в свою очередь, сделать понятным то, что происходит в моей душе? Как указать этим людям, что вопросы высшей правды живы и у нас, только живут они в непонятной для них форме? Где же найти общий язык, простой и понятный для выражения общей правды, — без лицемерия, без лжи, без «прикидывания»… И впоследствии много раз передо мной вставал этот вопрос, и каждый раз мне вспоминались простодушные голубые глаза седого старика, уставившиеся в меня с мучительно-пытливым выражением.

VIII. «Девку привезли»

Как-то вечером, на святках, семья Гаври уезжала бражничать к богатому починовцу Дураненку. Это был тот самый хозяин, который в день моего приезда на сходе у старосты говорил о необходимости «уважить» Фрола-Лавра новой крышей. Его слушали почтительно, и его мнение приняли. Это был, пожалуй, самый зажиточный человек в Починках.

Вернулись мои хозяева от Дураненков поздно и рассказали мне новость: «К Дураненку привезли девку», тоже ссыльную. Они ее видели, и она им сказала, что она «по одному делу со мной».

Я плохо спал эту ночь от нетерпения. «По одному делу со мной»… Может быть, это одна из сестер Ивановских… Наутро, однако, когда проспавшиеся хозяева рассказали подробности, я убедился, что мое предположение неверно: девушка была светлая блондинка, с кругло остриженными волосами, «как у парня». По одному делу со мной… Я понял, что этим она хотела сказать, что она тоже политическая. По описанию — это была совсем молоденькая девушка. Как она должна чувствовать себя в этой глуши?

На следующее утро к Гавре зачем-то приехал молодой парень — сын Дураненка. Он дополнил рассказы моих хозяев: «Девку привез сам урядник и поселил у них, сказав, что на то есть приказ самого исправника: поселить в лучшей избе, то есть у Дураненка».

— Ну, — сказал я парню, — поклонись вашей новой жилице и скажи, что завтра я приду к ней.

Парень замахал руками.

— И-и ни-ни. Не моги приходить! Урядник приказал, чтобы ссыльных, особливо тебя, не подпускать на сто сажен к нашему починку. «Коли что, говорит, — из оружья стреляйте».

Это было серьезно. Глупый урядник, может быть, по приказу неумного станового или исправника, вводил совершенно новый мотив в нашу ссыльную жизнь. Раз уже мне прислали для подписи обязательство «не выходить за черту селения». Я ответил в шутливом тоне, что так как я живу не в селении, то и обязательства не выходить за черту его дать не могу. Теперь это была попытка прикрепить нас, как к тюрьме, к пределам данного починка. Бог знает к чему могла бы повести эта попытка, если бы я ей подчинился. Поэтому я вспыхнул и сказал парню:

— Ну когда так, то скажи отцу: завтра я приду к нему в гости не один. Позову еще Несецкого, Лизункова и других ссыльных. Пусть принимает гостей.

Лизунков был тоже уголовный ссыльный, человек загадочный и странный: огромного роста, заросший бородой до самых бровей, с длинными волосами, которые он распускал по плечам и напускал сверху на лоб. Прошлое его не было никому известно: говорили, что заросль на лбу и на щеках скрывает клеймо КАТ, которое когда-то палач ставил каленым железом приговоренным на каторгу. В его отрывочных рассказах порой проскальзывали сведения о дальней Сибири. Он знал, как называется китайская водка («дюже крепкая: выпьешь с наперсток — с ног валит»), и рассказывал, что китайскую лодочку можно унести под мышкой… В бога он не верил и, к удивлению починовцев, любил порой кощунствовать, ругая и бога, и богородицу, и Николу-чудотворца самыми неприличными словами. Говорил он медленно, глухим голосом, и глаза его при этом глядели тяжело и тускло. Мне казалось, впрочем, что эта устрашающая наружность и манеры были для этого человека только оружием в жизненной борьбе, особенно в Починках, а в сущности, душа у него была не злая… Я раза два принимал его у себя, угощая чаем, и в его глазах читал благодарность и даже преданность. Я был уверен, что он по первому слову пойдет со мной к Дура-ненку.

Семья Гаври при моем заявлении смотрела на меня с удивлением и даже некоторым страхом. До сих пор они считали меня «смирным», а теперь я грожу привести с собой к Дураненку ораву ссыльных. Но мне не оставалось ничего другого: я был в лесу, среди лесных нравов, и если я позволю уряднику поставить меня в зависимость от его самодурных приказов, то трудно сказать, до чего это могло дойти. Кроме того, в моем воображении стояла эта бедная девушка. Она, конечно, ждет моего посещения среди этих лесных людей. И я не приду?..

— Ну так вот, парень! Так и скажи отцу, — повторил я твердо. Парень, видимо, испугался. Он уехал с озабоченным видом, а часа через три явился сам Дураненок. Я, правду сказать, на это и рассчитывал, вспоминая свою первую встречу с бисеровцами. Я был почти уверен, что Дураненок уступит. Несецкого, Лизункова и других ссыльных я хранил как последнее средство.

Войдя и покрестившись на иконы, Дураненок, плотный, хорошо, даже щегольски по-местному, одетый, солидный мужик, поздоровался со мной за руку и сказал:

— Тут, слышь, Володимер, мой паренек тебе нахлопал зрятины… Коли придешь к ссыльной нашей, мы тебе будем рады… Как не пустить хорошего человека… Наш вотин (я говорил, что урядник был родом вотяк) сам, видно, ничё не понимат в делах-те.

— Ну вот этак-то лучше, — сказал я. — Урядник ваш действительно глуп и наскажет вам невесть чего.

— А ты, Володимер, бабе моей чирки не изладишь ли? В чирках ей хушь в церковь когда ни то съездить… — вкрадчиво сказал Дураненок.

— Достанешь товару — для чего не изладить, — ответил я весело. Для меня стало очевидно, что дело обойдется без скандала. Глупое притязание полиции было парализовано в лице самого влиятельного из починовцев… Его примеру последуют остальные.

На следующий день я пошел по льду Камы. Починок Дураненка находился верстах в шести от Гаври и стоял над крутым берегом. Каждый починок в этой обильной лесом стороне состоит из двух изб. Одна летняя, другая зимняя. Каждую зиму починовцы непременно морозят тараканов в зимней избе, и на это время семья переходит в летнюю. Остальное время зимы она стоит пустая, и теперь в ней поселилась новая жилица Дураненка. Это оказалась Эвелина Людвиговна Улановская, полька родом, но получившая чисто русское воспитание и уже прикосновенная к русской «политике». В ее избе было опрятно и чисто. На стене висело католическое распятие — благословение матери. На лавках и полках она разложила книги… Дураненок рассказал мне, что новая моя знакомая — «девка бедовая». Один из зашедших к нему парней, увидев девушку, остриженную как мальчик, позволил себе с нею некоторую вольность. Она толкнула его так, что он упал и больно зашибся. После этого парни держали себя с нею почтительно. Несмотря на эту видимую бойкость, я понимал, что бедная девушка, в сущности, очень испугана починковской глушью. Узнав, что я собираюсь ехать в село Афанасьевское, она стала упрашивать меня не делать этого. Если еще меня увезут отсюда «за нарушение циркуляра», то ей прямо страшно оставаться здесь одной.

Сама она была прислана сюда из Олонецкой губернии, места своей первоначальной ссылки, именно за такое преступление. Целая колония политических ссыльных жила в городе Пудоже. В это время вышел приказ министра внутренних дел Макова о том, чтобы ссыльные не отлучались за черту города или села. В виде протеста против этого циркуляра пудожские ссыльные решили целой компанией отправиться за город, за грибами. Узнав об этом, местный исправник снарядил в погоню целую команду. Помнится, эта история была в юмористическом тоне описана в одной из столичных газет, за что газета, кажется, получила предостережение. Произошло чисто опереточное столкновение с инвалидной командой, причем ссыльные, преимущественно молодые девушки, кидали в команду грибами, которые успели набрать до столкновения. Их все-таки взяли в плен, насильно усадили в лодки, а мужиков из соседней деревни заставили лямкой тащить эту преступную молодежь в город. В результате несколько зачинщиков и зачинщиц этого «грибного бунта» (так и был известен этот эпизод среди ссыльных) были разосланы в разные глухие места с особой инструкцией местному начальству. Улановская, как особенно неугомонная, попала в Починки.

Дослушав эту интересную историю, я невольно засмеялся. Особенно интересной показалась мне роль тех пригородных мужиков, которым выпало на долю по приказу начальства тащить лямкой своих заступников в тюрьму. Молодая девушка презрительно улыбнулась.

— Вы кощунствуете, называя этих людей народом, — сказала она.

Еще недавно я, пожалуй, сказал бы то же. Конечно, ни тех мужиков, ни наших починовцев нельзя было назвать «народом». Но… что же следует считать «народом» в истинном значении этого слова… Где искать его истинного мнения, его взглядов, его надежд… И есть ли, подлинно, такое уже сложившееся народное мнение? И где та грань, которая отделяет подлиповца от «истинного народа»? Все эти вопросы, хотя еще не вполне определенно, бродили тогда в моем уме и воображении. И, помню, я поделился тогда ими с моей новой знакомой.

Она со слезами на глазах упрашивала меня не ездить «самовольно» в село, предчувствуя, что и для меня это может кончиться новой высылкой. Читатель увидит, что это предчувствие впоследствии оправдалось. Боязнь молодой девушки меня трогала, но я не хотел и, пожалуй, не мог отказаться от поездки. Я уже говорил, что губернатор Тройницкий по внушению исправника отказал мне в законном пособии, указав, что я могу получать средства «от родных». На это я опять написал жалобу министру, в которой напомнил, что, как это министру известно, — меня, брата, зятя и двоюродного брата, то есть всех мужчин семьи, без суда и следствия разослали в разные места, оставив одних женщин без всяких средств. Ввиду этого, писал я, нынешний отказ вятского губернатора в законном пособии и особенно мотивировку этого отказа я не могу считать не чем иным, как совершенно неуместным издевательством. Эта новая язвительная жалоба пошла в Петербург, и впоследствии, еще в Починках, я получил пособие. Но в то время дело еще не было решено, и я должен был рассчитывать исключительно на свою сапожную работу. Между тем товар у меня весь вышел, и единственная возможность добыть его состояла в поездке.

Через несколько дней я действительно съездил в село, повидал там описанных во втором томе ссыльных, увидел еще приезжавших к Иерихонскому конспиративно крестьян, поговорил с Митриенком о приходивших к нему лешаках и, запасшись некоторым количеством очень плохого товара, благополучно вернулся и — забыл об этой поездке.

Последствия ее мне придется описать дальше.

IX. Господин урядник

Через несколько дней, выйдя еще до зари на крыльцо Гаврина починка, я увидел на поляне за Старицей фантастическое зрелище: по темным полям и перелескам мчались верховые с факелами, или, вернее, с пучками лучины, очевидно кому-то освещавшие дорогу. В самой середине этой светящейся кавалькады можно было разглядеть сани, запряженные цугом, а в санях виднелась одинокая грузная фигура.

Я подумал, что это какое-нибудь важное начальство решило осмотреть наконец Починки, куда теперь стали высылать политических и даже девушек. Но это оказался только урядник.

Он остановился в одном из починков, верстах в полуторах от Гаври, и я решил отправиться к нему, чтобы передать ему заранее заготовленные письма.

Проехав полторы версты на Гавриной неоседланной лошади, я вошел в избу. Урядник был уже в новой форме, наконец полученной, очевидно, из города, и это придавало ему необыкновенную важность. Он сидел, развалясь, один за столом, на котором стоял ковш браги, раскупоренная бутылка водки и разная снедь. На лавках, на почтительном расстоянии от важного начальства, сидели починовцы, среди которых я заметил и старосту Якова Молосненка. Урядник едва кивнул мне головою и растопырил руки, стараясь занять для важности как можно больше места за столом. Он был уже заметно выпивши. Я подошел к столу и, бросив письма, сказал решительным тоном:

— Передайте становому для дальнейшей пересылки. Урядник важно стал вынимать одно письмо из конверта. Я посмотрел на его руки и сказал спокойно:

— Вы не имеете никакого права контролировать мою переписку. Это дело исправника. Ваше дело — только переслать письма. Помните это.

Урядник смутился. Рука его как-то заерзала, но он тотчас же пугливо спрятал письмо в лежавшую около него сумку. Урок при мужиках был ему, видимо, неприятен. Он еще больше развалился и спросил грубо:

— У девки уже побывали?

— У какой это девки? — спросил я.

— У ссыльной, что поселена у Дураненка.

— У Эвелины Людвиговны Улановской, хотите вы сказать… Был…

— Раз были… И два были?

— И десять раз был, и еще буду много раз.

Мужики насторожились. Урядник встрепенулся как ужаленный и повернулся к старосте…

— Ты не обязан пущать. Не пущай!

Староста, рослый мужик, посмотрел задумчиво вопросительным взглядом на урядника и на меня. Я чувствовал, что должен во что бы то ни стало разрушить это нерешительное настроение, и поэтому, улыбаясь, сказал:

— Ты, староста, спроси теперь же у урядника, как тебе меня не пускать, когда я все-таки пойду. Силой, что ли?

— Силом не пущай! Чтобы ни отнюдь, ни-ни! На сто сажон чтобы никто из ссыльных не смел подходить.

— Хорошо, — сказал я, все так же улыбаясь, и повернулся к мужикам, — все вы слышали, что урядник сказал старосте. Это незаконно. Я ходить все-таки буду, а если у нас с старостой что-нибудь выйдет нехорошее — вы свидетели, что это приказал урядник.

Мой спокойный тон, видимо, испугал урядника. Он стукнул кулаком по столу и торопливо крикнул старосте:

— Ни-ни. Не моги!.. Пальцем не моги тронуть!

И староста, и мужики посмотрели на него с недоумением. Я догадался: урядник вспомнил о моем дворянском звании, которое значилось в бумагах. Я решил воспользоваться этим обстоятельством и сказал:

— Вы, урядник, не знаете своего дела и только сбиваете людей с толку. Слушай, староста, я тебе объясню то, что не умеет объяснить урядник. Ни не пущать меня силой, ни драться со мною ты не обязан. Ты можешь только узнавать при случае, куда я хожу, и, когда приедет урядник, сказать ему.

— Вер-рно! — сказал урядник, с удовольствием подтвердив восклицание ударом кулака по столу. — Обязан донести мне… А сам не моги тронуть пальцем. Других ссыльных бей в мою голову.

— И это опять неверно, — сказал я. — Никого вы тут не можете бить. Это самоуправство. Вы можете унять в случае буйства и пожаловаться… Но сами расправляться не имеете права. За это ответите.

— Вер-рно, — опять, хотя и не столь решительно, подтвердил урядник.

— Ну вот, запомните, что говорил урядник раньше и что говорит теперь. А пока прощайте.

И, попрощавшись со старостой и мужиками, я вышел.

На дворе светало. Когда я подъезжал к Гаврину починочку, поезд урядника двинулся еще куда-то. И опять его сопровождали верховые с зажженной лучиной, хотя в этом не было теперь ни малейшей надобности.

Я был доволен этим эпизодом: бисеровцы убедились в том, что их вотин не имеет понятия «о делах», и не станут так слепо исполнять его распоряжения. Но, припомнив весь разговор с этим «начальником», я невольно улыбнулся. Что делал я сейчас в этой избе, наполненной темными бисеровцами? Я — человек, настроенный революционно, — разъяснял им азбуку законности. Впоследствии много раз я имел случай заметить, что людей, апеллирующих к законности и особенно разъясняющих ее простому народу, наша администрация всякого вида и ранга считала самыми опасными революционерами. Таким меня, очевидно, считала теперь вся вятская администрация, начиная с этого урядника и кончая губернатором…

И до самой старости меня проводила та же репутация опасного агитатора и революционера, хотя я всю жизнь только и делал, что взывал к законности и праву для всех, указывая наиболее яркие случаи его нарушения. И, может быть, это инстинктивное отвращение людей самодержавия было основательно: около этой оси наша жизнь могла еще повернуться и стать на другой путь. Но в конце концов он все-таки должен был привести к упразднению самодержавия.

Не могу сказать точно, чтобы все эти мысли так ясно, как теперь, стояли уже в моей голове в то время, когда я пробирался на неоседланной лошади в утренние зимние сумерки к починку Гаври. Помню только чувство удовлетворения, которое я уносил с собою в это утро: мужики так легко усвоили мою точку зрения. Я знал, что урядник не простит мне этого урока, но знал также, что его слова теперь потеряли силу. Действительно, дня через два молодой парень из семьи Микеши, у которого жил Федот Лазарев, рассказал мне, что урядник собрал несколько мужиков в одном починке и стал им говорить, что я — человек опасный и что меня надо остерегаться. По некоторым чертам этой «политической речи» я узнал отголоски маковского циркуляра, о котором говорил выше. Очевидно, идеи министра внутренних дел прошли через головы исправников и становых и дошли до урядника, который тоже говорил, что вот я не пьянствую, не скандалю и что это-то и есть «опасность». Политика оказалась тонкой для понимания бисеровцев. Молодой крестьянин передавал слова урядника с насмешкой, как доказательство полной несообразности вотина. Когда он кончил, один из мужиков ответил простодушно:

Назад Дальше