Черный клевер - Елена Вернер 8 стр.


Я сначала слушал, потом стал украдкой разглядывать убранство гостиной. Никогда не упускаю возможности узнать что-нибудь новенькое об интерьерах и экстерьерах, и все равно – как мало я еще видел!.. Никогда мне не унять этот жар, эту жажду знаний. Помню, даже в Италии в 13-м году, когда новобрачная моя Идалия Григорьевна едва передвигала ноги от усталости, измотанная долгой прогулкой, я несся вперед за впечатлениями, точно собачонка за экипажем. Увидеть новую площадь, узнать конструкцию нового театра, планировку бульвара, оценить смелость и дальновидность мастеров прошлого – как это может наскучить!

И вот я принялся изучать жилище Ратниковых. Флигель пристроили к традиционному замоскворецко-купеческому особняку явно позже, в самый пик увлечения модерном. Здесь стиль принял исконно московские черты, с московской же неуемной любовью к излишествам: резные двери из темного дуба, лепнина на потолке, два кованых напольных светильника-фонаря в виде лилий по обеим сторонам от входа в гостиную, огромное арочное окно в мелкий и тонкий гнутый переплет, со множеством небольших стекол с матовыми вставками. Я засмотрелся на улицу, где снова начался медленный снегопад, и едва слышал, о чем говорят вокруг меня.

Потом пригласили к столу, кое-как расселись. Я снова на минуту растерялся, отдалившись от общества, к которому только что успел привыкнуть. Марта, зная за мной эту особенность, подвела и усадила меня почти на углу, в дальнем от именинника конце стола. Место по левую руку от меня еще пустовало. И вот через минуту скатерть там чуть съехала, задетая подолом платья и чьей-то рукой, пошла складками, и лежавшие на ней приборы тоненько звякнули. Я машинально положил на полотно ладонь, останавливая начавшееся движение, и почувствовал, как это движение перетекло внутрь меня, сдвигая с привычной оси. Стало так не по себе, так жутко, что я не сразу заставил себя повернуть голову, словно рядом со мной село какое-то древнее божество, немилостивое и капризное, а я не принес даров в его святилище.

Наконец собрался с силами и поднял голову – и тут же стушевался еще больше. Немигающие дымчато-серые глаза оказались намного ближе, чем я был готов. У севшей рядом женщины было… Хотел описать, какое у нее было лицо, и понял, что не могу. Ее лицо было – эти глаза. Они заняли все пространство, все ощущение от ее облика. Одновременно туманные (это от их мягкой, вельветовой серости) и удивительно ясные, подвижные и выразительные.

Я, кажется, пробормотал, что нас не представили, и назвался сам.

– Нина Романовна Вяземская, – был ответ. И, если бы в торце стола не сел Сытин, не могу придумать, о чем бы мы с ней говорили…

Застолье длилось пару часов. Я и забыл, что бывают такие разносолы – особенно в наши новые времена. Однако мои знания о еде, стоявшей на столе, скорее от ушей, потому что я не столько ел и пил, сколько прислушивался. К тому, что говорят за столом, а более того – что происходит слева от меня, там, где на белизне скатерти то и дело появлялось кремовое пятно запястья, перехваченного серебряным браслетом.

Наше пестрое сообщество целиком отражалось в большой продолговатой зеркальной панели на стене, так что я мог, не поворачивая головы, наблюдать за своей соседкой в отражении. Она была тиха, изредка улыбалась на шутки гостей. И отвечала, только когда обращались напрямую к ней. Один раз она подняла глаза к зеркалу и поймала меня врасплох за разглядыванием. Она не отвернулась, и я тоже, и мы какое-то время так и сидели, плечом к плечу, но соединяясь взглядами лишь в зеркале: персонажи картины в гнутой раме модерна.

Ближе к девяти за столом возникло какое-то оживление. Ратников вынес из соседней комнаты граммофон, но тут Марта и еще несколько архитекторских жен стали уговаривать Вяземскую спеть: она слывет певуньей. Сам я небольшой поклонник песен, отец еще с юности привил мне любовь к опере и настоящему исполнительскому мастерству, и потому певцов-любителей слушать мне тяжко. Но свое мнение я держал при себе. Хозяйка настаивала, и Вяземская согласилась. Был тут же сдернут чехол с рояля, рассыхающегося и скучающего без дела, думаю, целыми месяцами. Люди поднялись с мест, некоторые развернули стулья и выставили их на середину залы. Гостья проскользнула к инструменту, такая худенькая и маленькая рядом с его лакированной громадиной, и села. Аккуратно подняла крышку, опустила руки на клавиатуру – будто положила их в чью-то пасть с черно-белыми зубами. И запела.

Я никогда прежде не слышал этот романс. Мелодия и сейчас крутится в голове, могу ее напеть, но, конечно, не процитирую. Это обращение девушки к возлюбленному. Он дарил ей луговые цветы, плел венки из трав, и девушка была счастлива. Но потом что-то изменилось, и когда она спрашивала возлюбленного, что не так, – тот лишь молчал. Это молчание изматывало ее, пугало, томило, каждый день неизвестности оставался черным цветком клевера, распустившимся под ее окном. Девушка взывает к своему любимому, моля, чтобы он пришел и все объяснил ей, ведь нет ничего хуже неведения. А верить плохим предчувствиям она отказывается, потому что верит в любовь. «Скажи, что любишь, скажи, что нет, нарушь молчанье», – просит она. Но время идет, и нет ни ответов, ни разъяснений, а черный клевер все распускается во дворе, и ни лепесточка не упадет с его вечно свежей махровой головки…

Голос, которым Вяземская потом щебетала в ответ на похвалы и благодарности, разительно отличался от того, каким она спела. Не поставленному, не гладкому, ему недоставало устойчивости и, быть может, объема и силы, но это с лихвой возместилось тем чувством, с которым был исполнен романс. Вяземская пела, словно дрозд из клетки. Мне казалось, что слушателей от нее отделяет решетка, или ограда, а то и стеклянный колпак, который озвончает звуки и не дает услышать что-то главное. Я впервые с такой отчетливостью увидел человеческое одиночество и покинутость, оставленность, заброшенность. Какой актерский талант: так рассказать историю между слов, между нот, – подумалось мне. Признаюсь, это меня глубоко поразило, и после я стал следить за ней глазами. Куда бы я ни посмотрел, всюду уже была эта Нина Вяземская, ее худые руки-палочки и темные волосы, гофрированные и перехваченные лентой, и ее струящееся платье на широких бретелях, голубизну которого тушило пепельное кружево, шедшее вторым слоем поверх шелка. Просто удивительно, как я помню все эти мелочи…

Незадолго до конца вечера меня окликнул Сытин, беседовавший с нею.

– А вот и наш Михаил Александрович, – улыбнулся Сытин, добро подмигнув мне из-за своих круглых очков. – Он такой же, как я, страстный поклонник.

– Наверное, поклонник, если вы утверждаете, – согласился я, – только вот о чем разговор?

– Я рассказываю Нине Романовне о нашей Башне и о музее. Михаил Александрович участвовал в реставрации башни, так мы и сдружились, – пояснил Сытин гостье. Та обратила на меня свои мягкие глаза и кивнула.

– Представляете, Нина Романовна никогда не бывала ни в музее, ни в самой Башне, – продолжал Сытин. – Мне представляется это огромным недочетом, который нужно поскорее исправлять.

– И что же вы предлагаете, Петр Васильич? – улыбнулась Вяземская.

– Да вот хоть завтра! Приходите после закрытия, в начале седьмого. Устрою вам экскурсию. И Михаил Александрович придет, правда ведь?

– Никогда не упущу возможность снова оказаться в самом прекрасном здании города, – подтвердил я, почему-то ужасно волнуясь.

– Значит, решено! – Сытин подвел итог, и тут же налетела хозяйка дома, добродушно пеняя нам за то, что завладели певицей и не пускаем ее к другим гостям, и увела Вяземскую прочь, к шумной группе молодежи. Ох уж эта Марта. Как любой мещанке, ей до ужаса хочется играть в элиту…

Скоро подали яичный десерт с ромом. Потом танцевали под граммофон, но я, конечно, таился в сторонке и видел только, что Вяземская за это время даже не присела. Танцевала она замечательно.

Наконец гости стали расходиться, все было сумбурно, толпились в прихожей. Я пожал руку Ратникову и поблагодарил за удавшийся вечер.

– Да, вечерок и правда был на славу, – пробасил он. – И главное, люди! Полезно, знаете ли, вот так общаться, не на работе, не на заседаниях комиссии, собраниях и комитетах. Именно здесь и крепнут связи. А связи в наше время – это все. Хорошо еще, что Марта это понимает. Вы вот, например, познакомились с Вяземской, да? А ведь у нее муж, ни много ни мало…

Ратников приблизился ко мне и понизил голос:

– …в Кремле обитает. На самом верху, один из Помощников, если вы понимаете, что я имею в виду… Сам-то я с ним не знаком, но вот жены наши дружат много лет, а я и рад. Мало ли когда такое знакомство пригодится!

Я был удивлен такой откровенностью начальника, хотя Ратников никогда не выказывал при мне какое-то особенное свое превосходство. Но все же субординацию соблюдал, и сегодня я все списал на армянский коньяк, несколько бутылок которого в течение ужина опустели и переместились под стол.

18 (5 по-старому) марта 1932

Никак не могу избавиться от привычки переводить дату в старый стиль – хотя прошло столько лет. Всегда отчего-то хочется уточнить, какое именно сегодня число в той системе координат, когда я родился. Извечное человеческое желание определить себя, чтобы не потеряться, не распылиться, разлетаясь миллионом несцепленных атомов. У нашего поколения осталось так мало постоянного и нерушимого, что это стремление стало почти болезненным.

Сегодня вечером пришел, как и договаривались, в Башню. На первом этаже теперь канцелярия и сытинский кабинет. Петр Васильевич уже ждал: на рабочем столе прибрано, поднос с чашками, вазочка с печеньем. Поболтали о том о сем, взглядывая на ходики – но пробило ровно шесть, четверть, а потом и половину седьмого (настенные часы начинали, и тут же высоко наверху, на всю площадь отзывались башенные куранты), а Вяземская так и не пришла.

Дома я оказался один. Даша, наша кухарка и соседка (они с мужем теперь занимают нашу третью комнату, ту, что в конце коридора), подала холодный ужин. Саша еще не вернулся с комсомольского собрания, а Люда все пропадает со своим ухажером Сафоновым по синематографам и музеям – или мне спокойнее так думать, ибо нравы у молодежи теперь не те, что были у нас. Сетовать я на это не имею права, это несовременно и ханжески, но я отец, и совладать с собой по этому вопросу никак не получается.

Недавно Люда окончила курсы машинисток, и ее взяли на полставки в машинописное бюро. Очень она теперь этим гордится. Надо же, моя дочь стала совсем взрослой. Все соотношу себя с нею, кажется, что она выросла, а я все тот же, что был в год ее рождения. Но между тем мне на восемнадцать лет больше, и жизнь моя уже прожита, ничего в ней уже не будет нового, разве что так, по мелочам. Будем с Идалией Григорьевной нянчить внуков, я по-прежнему буду преподавать, а молодое племя – и студенты, и дети – продолжит мечтать, пока не станет таким же, как мы, и не передаст привилегию мечтать уже своим детям.

19 (6) марта 1932

Она пришла!

Но обо всем по порядку.

Засиделись сегодня с чертежниками над проектом новой фабрики-кухни, под которую уже расчистили место в Дангауэровке, неподалеку от Рогожской заставы, так что освободился я только в половине шестого. В комнатушке было до того натоплено, что у меня голова пошла кругом, сердце опять прихватило, так что я решил потихоньку прогуляться до дома пешком. Хоть делопроизводитель меня и отговаривала, но ей не понять, что город лечит меня куда лучше, чем валериановые капли.

И вот я побрел, куда глаза глядят, и конечно же рано или поздно ноги вывели меня к Башне. Иногда кажется, что все дороги приводят к ней… Возле дверей музея приметил нерешительно замершую фигурку. Это была Вяземская, она смотрела на башенные часы, придерживая рукой беретик. Я подошел и поприветствовал ее.

– Михаил Александрович, какая удача, что я вас встретила! Вчера не было никакой возможности приехать, я подумала, вот, может, сегодня удастся напроситься на экскурсию снова.

Я ответил, что Сытин наверняка еще на месте, и через западный вестибюль проводил ее в кабинет. Петр Васильевич действительно разбирался с бумагами, ворохом наваленными на столе, и облик у него был далеко не такой парадный, как давеча, когда он и правда приготовился принимать в своих владениях высокую гостью. При виде нас он быстро справился с оторопью, выскочил буквально на минутку, а когда вернулся, его волосы уже были приглажены, и пиджак с немного лоснящимися локтями застегнут на все пуговицы.

– Приказания отданы, Башня готова к осмотру, – чуть не по-военному отрапортовал он. Я так понял, за эти сутки он узнал что-то новое о положении Вяземской, потому что заметно нервничал, чего обычно за ним не водится.

Когда мы вышли за дверь кабинета заведующего, музей словно подменили. Все служительницы, сотрудники и даже гардеробщик из раздевальной исчезли, а свет был приглушен. Все это напомнило мне какой-нибудь прежний дворец, где задача слуг – не высовываться. Впрочем, здесь слуг не было вовсе. Мы поднялись по лестнице на второй ярус, потому что на первом были, кроме канцелярии, только комнаты с трансформаторами, едва ли представляющими эстетическую ценность. Подниматься по ступенькам мне было тяжеловато, опять мучила одышка, и я старался переставлять ноги неторопливо, но с достоинством, чтобы наша гостья не заподозрила во мне недомогание. Хотя какое ей до меня могло быть дело, право слово!

Сегодня она была одета с таким же вкусом, как и в вечер нашего знакомства. На ней был белоснежный ангоровый свитерок с пышными рукавами и узкими манжетами, охватывающими запястья, и синяя юбка до самых ботиков с двумя рядами черных круглых пуговиц. А волосы убраны в низкий валик под затылком, просто и элегантно. Когда на лестнице я немного отстал от них с Сытиным, пятно белой ангоры, впереди и выше, казалось мне ангельским свечением.

– В западной части первого этажа, куда вы попали сразу от входа, располагались раньше кельи часовни Перервинского монастыря, – возвестил Петр Васильевич. – Мощенные метлахскими плитками. Плитки эти теперь можно увидеть в уборных музея. Если желаете, это в той стороне.

Он махнул рукой, а я заметил, что Нина (почему-то про себя я стал называть ее по имени, как только увидел сегодня у входа) поежилась. Я шагнул к ней:

– Вам холодно?

– Нет-нет, все в порядке, спасибо, – насторожились ее глаза. – Просто… Из немецкого Метлаха в монашеские кельи, а оттуда – в отхожее место… Какая судьба у этих плиток!

Сытин тут же обеспокоился еще больше:

– Красота обязана служить народу, и без этих религиозно-буржуазных глупостей. А холодно быть тут никак не должно! Нынче у нас современная система отопления, водяная. Котел и трубы… Вот раньше – другое дело! В бытность Башни пристанищем Школы математических и навигацких наук, еще при Петре и при Брюсе, северный ветер пронизывал ее, несмотря на толщину стен от одного до четырех аршинов. Жить здесь зимой было решительно невозможно, и очень скоро учащиеся попросили позволения переселиться в слободку по соседству, так что тут остались только научные помещения, архивы и обсерватория. Первая, между прочим, в стране астрономическая обсерватория! Колыбель, так сказать, науки.

Постепенно Сытин входил в раж. Ему нечасто в последнее время доводилось рассказывать о Башне, тем более он не водил экскурсий, а поведать новому человеку о своей каменной любимице, заставить гостью взглянуть на здание его глазами представлялось ему беспримерным удовольствием. Да и любому человеку – разве не хочется порой, чтобы нашелся еще хоть один кто-то, способный разделить восторг?

И вот он уже стал похож на мельницу, вращающую лопастями рук:

– Там у нас архив и склад музея. Изволите пройти? Сюда, пожалуйста. Это второй ярус. Здесь две западные залы и средняя заняты отделами музея, а в восточной у нас библиотека-читальня по коммунальным вопросам.

Нина внимательно изучала экспонаты в витринах и на стендах, Петр Васильевич щелкал выключателями, чтобы зажигать и гасить свет в залах, а я все не мог нарадоваться. И вечеру, и хорошей компании, и тому, что вижу Башню изнутри, ее скупое послеремонтное убранство. Ей всегда шла строгость, она ведь не из светских, а из сторожевых…

– В детстве она казалась мне почти заброшенной, – пробормотала Нина себе под нос.

– Так и было, – я приблизился, чтобы не говорить громко и не будить эхо под высокими сводами. – До реконструкции и реставрации она была в ветхом состоянии, постоянно все боялись обрушения. Потолки прохудились, дождь и снег заливал, все гнило, покрывалось плесенью. Помню, когда я осматривал фронт работ, мне казалось, что это какой-то многоэтажный погреб, банок с соленьями только не хватает. Того и гляди, рыжики с маслятами попрут.

Она рассмеялась, и ее смех рассыпался по каменным аркам. Я подождал, пока он затихнет, далекий и уже чужой, будто не Нинин.

– Без хозяина Башня ветшает, так было раз за разом. Получается, что Московский коммунальный музей ее истинный супруг, а не колокольня Ивана Великого…

– Да, Нина Романовна, ремонт пошел ей на пользу, – подытожил Сытин. – Спасибо нашему правительству! Вот до революции была беда, сколько раз ни принимались чинить, все без толку. Лет десять-двадцать проходило, и опять положение становилось бедственным. А все почему? Не было хозяина. Магазины устраивали, городовых селили, солдат, телеграфную станцию – всем по чуть-чуть, и словно бы никто не в ответе за все целиком. А ведь это памятник зодчества, такое величественное сооружение, настоящий символ! Иностранцы все, что про Москву знают, так это Кремль и Башня. Два символа. А польза-то, польза от нее какая! Знаете, она ведь и водонапорной успела побыть, сто лет, ни много ни мало. Раздавала воду на весь Мытищинский водопровод. Сюда вода поступала с севера, через трубы и от Ростокинского акведука, что за Яузой. Может быть, видали его, такая белая громадина в чистом поле… А отсюда уже вода расходилась на половину города, к водоразборным фонтанам. Видите арочки вот эти, заложенные? – Он ткнул в пару мест. – А под полом до сих пор железные клепаные балки сохраняются, на них резервуары и стояли.

Назад Дальше