Когда же опустил голову, смаргивая солнечную синеву, первым, кого увидели омытые глаза, был его подследственный Салах. Стоял неподалеку, возле соседней палатки – в форме, с тем же «Галилем» в руке, угрюмо-насмешливо глядел на следователя…
Ну да, спохватился Аркадий, он же упоминал на допросах, что год назад освободился из армии и служил в танковых частях…
Несколько мгновений Аркадий смотрел в щели сощуренных зеленых глаз, отвернулся и вошел в свою палатку.
Минут через десять его вызвали к командиру, в щитовой домик на сваях. Тот сидел за столом и меланхолично хрустел галетой из сухого пайка.
– Аркады… сядь… – С минуту молчал, внимательно рассматривая на свет пластиковую баночку с тхиной. – Слушай… – наконец сказал он. – Что, этот Салах… он правда твой подследственный?
Аркадий отвернулся к окну – там на сияющей глади ультрамарина все еще истаивало остатнее перышко от истребителя. А может, это вновь уже наплывали облака?
– Да, – ответил. – А что?
– А то, что он сейчас явился ко мне и сказал, что за себя не ручается… Мол, сам понимаешь, оружие в руках… Тот еще тип… Что думаешь?
– А что я должен думать? – вспылил Аркадий.
Командир вскрыл баночку, поддел ножом немного тхины, взял на язык, прислушался к себе.
– Почему мне всегда кажется, что она у них тут скисшая? – задумчиво произнес он. – Я понимаю, мамину тхину мне здесь не дадут, но, по крайней мере, может она быть свежей?!
Он вздохнул, отложил нож и баночку, поднялся из-за стола и стал рыться в картонном ящике в углу, наклонившись и шумно дыша…
За последние годы Габи отрастил себе приличный животик. Когда-то они с Аркадием пропахали бок о бок две тяжелые операции в Ливане, но после армии Габи подписался на сверхсрочную, закончил офицерские курсы и вот дослужился до майора.
– Я, знаешь, – пробурчал он, не оборачиваясь и продолжая шуршать оберточной бумагой, – пожалуй, отпущу вас обоих от греха подальше с глаз долой, кебенимат… Так оно будет спокойней.
– Как? – Аркадий оторопел. – Когда?
Габи выпрямился, на побагровевшем лице его крупными выпуклыми белками светились серые глаза, такие же, какими были в молодости, лет пятнадцать назад.
– А прямо сейчас, – сказал он. – Вон, Шломи через полчаса едет на базу. Он тебя подбросит. Сдай оружие и форму… А того ма́ньяка я уже отпустил…
Автобус на Цфат надо было ждать еще минут сорок. Они и ждали, оба: следователь и подследственный. Сидели на деревянных скамьях друг против друга, с одинаковыми банками пива «Гольдстар» в руках, одинаково подобрав под скамью ноги. Кажется, и джинсы у них были одинаковыми…
Центральная автостанция крутила свою колготливую карусель, изливалась с каждого лотка руладами восточных песен, торговала, вопила, выгадывала, обманывала, предлагала шепотом травку, гремела медяками в кружках, прижимистым грозила вслед божьим наказанием…
Низо́та города, наш контингент…
Как и во многих странах, общественным транспортом здесь пользовались не самые обеспеченные слои населения.
За те пару часов, пока оба они сдавали в части форму и оружие, пока добирались – каждый как придется – до автостанции в Хайфе, погода опять стала портиться. Видать, бесконечный этот февральский туман еще недобрал своего. Небо вскоре затянуло серым, и темная масса все сгущалась и грузла, будто наверху шли какие-то строительные работы по засыпке земли…
Они сидели и посматривали друг на друга. Салах, внешне спокойный, раскованный, явно был удовлетворен тем, как обернулось дело. Поднося ко рту банку с пивом и закидывая голову для глотка, из-под прикрытых век он внимательно и даже чуть улыбаясь глядел на следователя. И невозможно подняться, уйти, переждать где-то время до прибытия автобуса.
А главное, невозможно объяснить всем тем, кто не отсюда, почему это никак невозможно! Почему свое унижающее значение имеет и банка пива в руке, и то, как Салах закидывает голову, и как посматривает… Просто здесь, уважаемый запад-есть-запад, надо прожить всего-навсего полжизни, чтобы различать хотя бы азы этого непроизносимого языка взглядов, жестов и знаков.
После пива перед дорогой хотелось отлить, но и тут Аркадий дождался, пока первым не выдержит Салах, и направился следом. Так и стояли оба над писсуарами неподалеку друг от друга…
Тот и в автобусе устроился неподалеку, позади, и Аркадий заставил себя ни разу не обернуться, затылком чувствуя тяжелый отравный взгляд.
Вышел Салах у своей деревни. Валко прошел по салону до передней двери и, выходя, неторопливо шатнулся на ступенях, как бы невзначай полоснул узким взглядом по лицу следователя, усмехнулся… И снова Аркадий заставил себя две-три бесконечные секунды смотреть прямо в эти травянистые глаза.
Вот и все… Что тут сделаешь? Тем не менее он вновь и вновь неотвязно перебирал варианты, при которых смог бы доказать вину Салаха. Почему, собственно, только его вину? А что отец, что сестра-гиена, молчаливо стерегущая последний вздох той, другой, со следами ржавой смерти на шее? Ну, тогда, сказал он себе, треть здешнего населения должна сидеть по тюрьмам… Оставь их, оставь, простонал он беззвучным голосом Надежды, они так веками жили. Пожалей свою душу, изжаренную на сковородке постоянной изжоги!
Выйдя в Цфате на конечной, он выдохнул облачко пара и огляделся.
По ступеням автобуса следом за ним сошли трое молодых хасидов – все высокие, тонкие, в черных плащах и черных шляпах с тульями на манер цилиндров. В руках у каждого зачехленный черный зонт с полукруглой ручкой. Двое опирались на них, как на трости.
Негромко переговариваясь по-английски, молодые люди осмотрелись и двинули вверх по дорожке, огибавшей неказистую коробку автобусной станции, – там рассекала молодой лесок гористая улица. И те несколько мгновений, пока восходили цепочкой в дымно-синие, опаловые облака, они – отстраненные и посторонние здесь – напоминали какой-то рисунок Домье.
Последними в седое озерцо тумана канули шляпы.
И эти чужие мне… Все друг другу чужие в здешнем туманном мире…
Хотелось выпить.
Честно говоря, хотелось напиться.
Он нечасто прибегал к этому сильнодействующему лекарству от безысходной ярости. Ну и ладно. Вот и правильно… Благо Надежда думает, что он сейчас где-нибудь на стрельбах, присмотренный и утепленный.
Он взял такси до центра…
И здесь хозяйничал туман; горы черной волной замкнули город, самым высоким гребнем, горой Мерон, грозя захлестнуть и понести во вселенную весь этот жалкий сор человеческого обитания: дома под черепичными и плоскими крышами, с прутьями ржавой арматуры и тарелками спутниковой связи; обломки каменных стен и заборов, лавки, задраенные рифлеными жалюзи, машины, велосипеды…
На вьющейся под гору улице Монтефиори мутными нимбами светились фонари. В фиолетовой мгле едва угадывался минарет бывшей мечети с игрушечным балкончиком, что опоясывал конус.
Аркадий расплатился с водителем, прошел через арку и по ступеням спустился в большой, мощенный плитами внутренний двор здания Постоянной художественной экспозиции. Сюда выходили двери галерей и разных питейных нор, побольше, поменьше. Сейчас здесь был открыт единственный бар, где он заказал выпивку и орешков – много выпивки и вдоволь орешков. И засел, обстоятельно накачиваясь коньяком и сквозь стеклянную стену наблюдая за редкими фигурами, пересекающими вброд колодец двора. Попадая в гущу облака, прохожий на миг растерянно замирал, словно высматривая надежную кочку среди болота, и неуверенно пускался как бы вплавь, непроизвольно разводя руками.
Все обитатели этого города зимой превращались в сомнамбул.
Что ж, надо идти домой. Попросить бармена вызвать такси…
Не набрался ли ты как последняя свинья, дружище оплеванный?
– Приятель, – спросил бармен, вытирая стойку и выстраивая шеренгой высокие бокалы темно-красного стекла, отчего те напомнили тонких юных хасидов в тумане, – ты как, в порядке?
– Я в полном порядке! – четко проговорил Аркадий, подняв ладонь.
– Вижу, – заметил тот. Он был, что называется, упитанным – уютный такой, хлопотливый, ни на минуту не присаживался, хотя, кроме Аркадия, в эту паршивую погоду в баре не было ни души. – А ты на всю ночь зарядился? Мы, знаешь, вообще-то до часу только открыты… Так что ты сиди еще полчаса на здоровье.
– Не волнуйся, – сказал Аркадий. – Со мной проблем не будет.
– Боже упаси! – воскликнул толстяк. – У меня и в мыслях не было… А если захочешь, я тебе такое местечко покажу – будешь век меня вспоминать.
Аркадий тепло и насмешливо улыбнулся:
– И какое такое новое местечко ты мне в нашей деревне собираешься показать?
– Увидишь, – отозвался тот и еще минут двадцать возился над стойкой, полируя ее каким-то средством из бутылки, складывая посуду в нижние ящики, щелкая кассой и позвякивая ключами.
Наконец снял фирменную куртку заведения, надел поверх свитера длинный плащ и превратился в элегантного горожанина средних лет.
– Пойдем, – сказал он и отворил стеклянную дверь наружу, в туман, после чего минут десять терпеливо запирал упрямый замок, не проронив ни единого бранного слова по его адресу.
Вот бы мне такого терпеливца в следственную группу, подумал Аркадий.
Они поднялись по ступеням к площади, где днем обычно парковались автобусы, привозившие группы туристов.
Вся площадь ходуном ходила в тревожной круговерти облаков и в этом беспокойном движении рождала то бродячего кота на каменном заборе чьей-то студии, то крышу припаркованной на углу «Ауди», то бледное замкнутое лицо позднего прохожего.
– Ну, мне направо, – сказал бармен, – а ты смотри… – И он придержал Аркадия за плечо, слегка развернув в сторону забитых туманом, глухо освещенных фонарями улочек. – Поднимешься к синагоге Святого Ари… пройдешь немного вперед до первой улицы направо. Это даже не улица, а так, тупичок… Третий от конца дом, на вид запертый, и ставни закрыты… кажется, что никто в нем не живет, но рядом с лимонным деревом там ступени в подвал. Дверь синяя, железная… Толкнешь и войдешь. Просто.
Аркадий не помнил в этом и вправду коротком тупике ничего похожего на кафе или бар.
– А что там? – спросил он.
– Ну… вроде караван-сарая… Каббалисты собираются, всякая забавная публика… Иногда человек по пять, а бывает и пустая ночь. Но у хозяина – он человек ночной – можно спросить вина. Если тебе так уж нужно. И вино, скажу тебе, – вино особое, они сами давят из винограда, что собирают в ночь полнолуния, причем с какими-то своими святыми песнями.
– Надо же. А я там с ними случайно ангелом не стану? – спросил Аркадий.
Бармен хлопнул его по спине и добродушно сказал:
– Не похоже… Хозяин – старик, зовут Ду́вид-Азис. Особых рекомендаций не требуется. Он тебя сам рентгеном просветит! – Засмеялся и махнул рукой: – Можешь передать привет от Ави, это вроде я.
Аркадий послушно двинулся вверх к синагоге раввина Ицхака Лурии, каббалиста, купца, философа и мага, в народной памяти – Святого Ари, который жил в этом городе в XVI веке, знал толк в чудесах и похоронен на здешнем кладбище.
Даже выучив как свои пять пальцев каменную путаницу старого Цфата, в туманные зимние ночи можно запросто заблудиться в ее петлях и узелках, неожиданных подворотнях и тупиках, коварных переулках; туман морочит тебя, путает и меняет местами дома и фонари; привычная топография знакомых улочек ускользает, повергает тебя в оторопь: завернув за угол дома, вместо привычной лестницы на верхнюю улицу ты находишь каменный колодец с огромной деревянной бадьей, которого никогда здесь не было, и назавтра попробуй его отыщи! Туман, как сон, приоткрывает двери и дает заглянуть внутрь бездонного пространства, но стоит переступить порог, как глубина эта плющится, под ногой хлюпает лужа, а перед носом вырастает глухая стена со следами голубой краски на стыках камней. Ты видишь стрелку с табличкой «сыры Цфата» и устремляешься в указанном направлении, чтобы прикупить знаменитого овечьего, козьего, с чесноком, тмином и укропом, да немного маслин в придачу, да грамм триста халвы с орехами… Но трижды свернув и четырежды вынырнув в череде проходных дворов, упираешься в ту же табличку со стрелой, острием уже направленной прямо в тебя.
Покрутившись минут двадцать в поисках нужного тупика и не найдя ничего похожего, Аркадий попал в замкнутый дворик какой-то синагоги, которую никак не мог опознать, и в досаде уже хотел повернуть назад, но тут в углу приметил узкие – в полметра шириной – каменные стертые ступени, которые вели наверняка на нижний ярус улиц, и он припомнил, что именно здесь – да-да, конечно! – должен быть почти вертикальный проход вниз.
Спустившись по крутым ступеням, он угодил во двор крошечного бара, давно закрытого, перелез через калитку и оказался на известной туристической улице галерей, лавок, ресторанов… само собой, запертых и утонувших в тумане.
Когда в вязкой зыби желтых фонарей он добрел, еле передвигая ноги, до описанного барменом дома – во всяком случае, похожего на тот дом, – то обнаружил, что окна и вправду плотно закрыты ставнями и совершенно глухи; не то чтобы покинутое или заколоченное жилье, но явно крепко запертое от тумана на все запоры – так подлодка в шторм задраивает люки и опускается на дно.
Однако лимонное дерево, да какое щедрое – все обсыпанное крупными, малахитовыми в свете ближайшего фонаря плодами, и вправду росло у стены. Аркадий спустился к низкой синей двери в подвал и толкнул ее; та легко подалась, отворилась, и он, как переступил порог, так и остался там стоять, медленно выпрямляясь.
Ну и напился же я…
Это была довольно большая, со сводчатым зернисто-каменным потолком, подвальная комната, каких много в старых домах этого полузатерянного в поднебесье города. Освещалась она не электричеством, а толстыми свечами четырех больших семирожковых канделябров, поставленных на две бочки и на единственный в центре подвала квадратный стол, за которым друг против друга сидели двое.
Аркадий мысленно сразу назвал их черный и белый. Тот, что помоложе, черный, в обычном прикиде хасида – лапсердак, шляпа, черная с легкой проседью борода – сидел над книгой, развернутой двумя крутыми волнами на чистых, без скатерти, досках. Ничего в нем особенного не было, привычная фигура с улицы Старого Цфата.
Но другой, белый…
Аркадий только читал, что такие встречаются. Тот белым был весь, с ног до головы, от седых, тронутых желтизной кудрей под лисьим малахаем, до белых чулок и белых туфель с пряжками, словно взятых напрокат в костюмерной какого-то театра. Вот кафтан его был скорее жемчужного, дымчатого цвета, каким бывает испод большой морской раковины или старая слоновая кость, и сшит из особого сирийского шелка, редчайшего, производимого только в Халебе, ввозимого оттуда контрабандой.
Между этими двумя, погруженными в глубокое спокойствие, стояли два бокала и большая бутыль вина без этикетки. Все из толстого зеленого стекла местного производства, по которому при колебании пламени свечей стекали тяжелые желтые блики.
Ни белый, ни черный не повернули головы, скорее всего и не заметив открывшейся двери. Они продолжали беседовать…
– Эй, бахурчик… – послышалось слева негромко.
Аркадий обернулся и увидел высокого старика в углу за стойкой, вернее, за тремя широкими досками, настеленными поверх двух бочек.
Это наверняка был старик-хозяин, о котором говорил бармен, и Аркадий удивился: надо же, как давно его не называли пареньком, а тут…
– Ты дверь-то прикрой, бахурчик, – сказал старик. – Туман заползет, нагонит сырость.
Медлительный, очень худой, с белой вязаной шапочкой на лысой голове, он напомнил татарина-дворника их московского дома по улице Лесной, шесть…
Аркадий поздоровался, хотел назваться и передать привет от Ави, но старик молча указал подбородком на тех двоих, выдвинул из-за стойки старый венский стул, согнав с него спящую кошку:
– Садись вот тут.
Кошка свалилась на пол, развернулась и выгнула спину. Она оказалась чудесной трехцветной выделки: черно-белой, с рыжими всполохами, с полосатым, как деревенский половичок, хвостом. И рыжие заплаты на спине казались оранжевыми в одушевленном лепете свечей. Но самой удивительной была ее продувная физиономия, ну точно – маска Арлекина, разделенная по вертикали на черную и рыжую половины. И черная была ослепшей и застылой, а в рыжей пламенем свечи мерцал пристальный глаз.
Старик, видимо, был увлечен беседой черного и белого. Машинально, почти не глядя, снял с полки бокал дутого зеленого стекла, бутыль без этикетки, молча налил и поставил перед гостем на доски. Придвинул миску с высокой стопкой маленьких и мягких, как оладьи, пит.
Аркадий разорвал одну пополам, стал жадно жевать. Глотнул вина… Проголодался, пока искал это странное заведение.
Минуты через три он впервые прислушался к голосам тех двоих и насторожился, потому что говорили они на каком-то языке, отдаленно напоминающем иврит… Может, на арамейском?
Впрочем, время от времени язык слегка прояснялся, точно «дворники» смахивали с лобового стекла водяную пелену или кто-то протирал запотевшие стекла очков полой свитера. И тогда Аркадий вроде начинал понимать смысл фраз…
А, понятно, это какие-то древние тексты, которые они комментируют.
Голос черного, глуховатый и отрывистый, звучал контрапунктом, но он держал ритм, задавал темп беседе; голос белого, наоборот – певучий, богато интонированный, – то взмывал, то опускался до проникновенного речитатива. Говорил белый длинными выразительными фразами, чуть театрально, на окончаниях фраз помогая себе закругленными движениями кисти.