Когда в шестнадцать лет отец избил ее стулом, так что все лицо заплыло одним огромным синяком, она убежала к тетке (дело происходило в Карачаево-Черкесске) и сказала ей:
– Сватай меня, выйду за первого встречного.
Недели через три синяк сошел, и утром, возвращаясь из магазина с бидоном молока, она увидела две машины, подкатившие к дому.
Расплескивая молоко, она – ребенок в меховой шапке-ушанке – подбежала к первой машине, красному «Москвичу», заглянула в окошко и спросила звонко:
– Ой, а вы к нам, наверное?
Ее приехали сватать две семьи одновременно.
Смущенная такой накладкой, тетка зазвала всех в гостиную, стала рассаживать, хлопотать, готовить угощение.
Один из женихов – парень лет двадцати, на вид хрупкий и аккуратный, как статуэтка, – сидел в уголке дивана, сведя черные густые брови и не поднимая глаз. Стеснялся. Зато другой – мужчина лет тридцати пяти, совсем старик, – обстоятельно курил, спокойно и внимательно рассматривая снующую на кухню и обратно девочку.
Когда все расселись в гостиной и тетка подала чай, пирожные и изюм с орешками, Таисья потихоньку выбежала в прихожую, где на вешалке висела одежда женихов – плащ и куртка, и там прижалась лицом к каждой вещи поочередно, втягивая запахи детскими ноздрями.
Запах плаща – он принадлежал старшему, «старику», – показался ей роднее.
Так она впервые вышла замуж.
Затем в ее жизни перемелькало много всякого: два несчастных брака, бешеный гнев отца на нее, непутевую «разведенку», переезды из города в город, бездомье, ночевки с двумя маленькими детьми в парке на скамейке и, наконец, отъезд в Израиль в конце семидесятых.
История тоже – золушкиного покроя, не без феи в образе местного народного заседателя. Он знал Таисью еще по ее скандальному разводу со вторым мужем – игроком, шулером, талантливым тунеядцем, – за которого она долго выплачивала долги всем знакомым и незнакомым людям, всякому, кто приходил и требовал.
Ехал народный заседатель поздно вечером с судебного заседания на своей машине и увидел Таисью, бегущую куда-то с газетным свертком в руках. А бежала она в городской парк, вешаться – в свертке была бельевая веревка, купленная в «Хозтоварах» на последние семьдесят копеек. Жить больше сил не было никаких, да и негде, из дому отец выгнал давно и навсегда, дело шло к осени, ночевать на вокзале или на скамейках с детьми было холодно и опасно. Утром она пристроила детей в «Дом ребенка», а вечером уже собиралась качаться в петле над скамейкой в городском парке, чтоб больше – ни холодно, ни стыдно, ни больно…
Народный заседатель тормознул, приоткрыл дверцу и пригласил Таисью в машину.
– Вам куда? – спросил он, косясь на сверток в ее руке, откуда свешивался крученый конец веревки.
Она молча махнула – мол, вперед, туда, куда-нибудь…
– А что это у вас? – он кивнул на сверток.
– Так… по хозяйству, – сказала она сдавленно.
Он остановил машину и повернулся к ней.
– Тая, – проговорил он, – поверьте старому человеку: пройдет много лет, и вы оглянетесь на этот день с улыбкой.
Тогда она упала головой на руки и, захлебываясь слезами, бормоча и икая, рассказала ему всю свою жизнь. Он слушал ее, не перебивая (старая лысая фея, Николай Семенович, никогда вас не забуду, дорогой, пусть земля вам будет пухом!), развернул свой «Москвич» и повез Таисью в общежитие то ли медработников, то ли химиков, сейчас уже не вспомнить. Пристроил. А через несколько дней вызвал к себе, поговорил о том о сем и вдруг, понизив голос, сказал:
– Слушайте, Тая, вы же по еврейской линии – чего вам не рвануть отсюда вообще?
– Куда? – испуганно спросила она.
– Ну, в Израиль, – сказал он просто. – Счастья попытать, а?
Она показывала мне карточку на выездную визу: молодая, худая, с длинной шеей и молящими черными глазами, на обеих руках по младенцу – сын и дочь.
Народный заседатель оказался прав – сказочный принц ждал ее именно здесь, среди этих камней и иссушающего солнца… но не сразу, не сразу, а после нескольких лет изматывающего мытья чужих квартир, еще одного несчастного замужества, рождения третьего ребенка, после нескольких лет преподавания музыки в заштатном Доме культуры, в крошечном поселении на задворках Иудейской пустыни, где давали государственное жилье социально слабым слоям населения.
В конце рабочего дня она возвращалась в Иерусалим тремпом, на машине своего коллеги Миши, пропойцы-ударника. Уроки он проводил в туалете, поскольку места было мало – Дом культуры занимал несколько комнатушек в сборном домике на верхушке лысой горы. Целый день из туалета доносился рокот барабанов, гром тарелок и литавр. На один из унитазов Миша клал чистую картонку, резал на ней сало, хлеб, помидоры, наливал в чашку водки и весь день попивал. На обратной дороге – петлястой горной тропе, несколько расширенной для машин, – Таисья дрожала как осиновый лист: никогда нельзя было знать, сколько водки выпито Мишей за сегодняшний день.
Ну, а в одно прекрасное утро… нет, в один дождливый мерзкий день в конце ноября, на одном из очередных идиотских семинаров по повышению квалификации, после длинных докладов нескольких безмозглых чиновников от культуры, в баре гостиницы «Рамада-Ренессанс», куда с горя и тоски позволила себе зайти выпить чашечку кофе продрогшая Таисья, – ее и увидел корифей челюстно-лицевой хирургии, профессор «Хадассы», легендарный в своей области Рони Шварц. В тот день он назначил там встречу своему коллеге из Бостонского госпиталя.
Отогревшись горячим кофе, Таисья достала сигарету, закурила, улыбнулась самой себе и оглянулась по сторонам. За соседним столом сидел немолодой прекрасный принц и зачарованно смотрел на нее блестящими карими глазами в паутинках морщин…
Ну и наконец в одно прекрасное утро, которое последовало за этим вечером в баре, Таисья проснулась в небольшой, но чрезвычайно уютной его квартире в Рехавии. Прекрасный принц, одетый, как положено в сказке, в роскошную домашнюю куртку с бархатными отворотами, сидел у нее в ногах и смотрел на Таисью, как смотрят на своего больного ребенка.
Убрав ладонью волосы с ее лба, он сказал тихо:
– Дитя мое, ты спала как загнанный зверь… Ты вздрагивала и стонала во сне… Кто гнался за тобой все эти годы?..
С того дня профессор Шварц так и жил, не сводя с Таисьи блестящих карих глаз в паутинках морщин. Так ребенок, раскрыв рот, не в силах оторвать завороженного взгляда от лилово-золотых брызг бенгальского огня…
…Ко мне она привязалась всей душой, называла меня дубиной стоеросовой и беспрестанно учила жить с грубоватой нежностью. А я всегда позволяю своим будущим персонажам маленько поучить меня жизни и даже провоцирую их на это.
Было истинным наслаждением наблюдать за Таисьей, когда она беседовала по телефону с теми, кто был ей дорог. Каждые час-полтора она осуществляла телефонные налеты на свою квартиру, опрокидывая на своего младшенького, третьего, уже ко всему привычного, целые ушаты кипящей нежности.
– А мамочка тебя лю-у-бит, – завывала она в трубку, – а мамочка тебя за тухес уку-у-усит.
Ей не мешало то обстоятельство, что напротив нее в этот момент сидел педагог, которого она увольняет. Кстати, перед тем как его уволить, она, уверяла Таисья, проплакала всю ночь. И я ей верю: плакала.
Так она уволила когда-то ударника-алкоголика Мишу, в машине которого натерпелась столько страху. Она уволила его сразу же после того, как музыкальному кружку был дарован статус «консерваториона», а самой Таисье – статус его директора.
– Ты, это… – сказала она жалостливо. – Не в том дело, что педагог ты херовый, Миша. А вот закладываешь и… кроме того, ты, милка моя, сало жрешь. А что это за пример для неокрепших душ?
Миша вытаращил водянистые глазки в красных веках.
– Так ты ж! – пролепетал он. – Ты ж сама хвалила… Говорила – свежее, душистое!..
– Вспомнила баба, як дивкой была! – сурово оборвала она его. И всхлипнула от жалости к бедняге.
Была она человеком беспредельной ласковости к тем, кого любила, – неистовой матерью, любящей женой, преданной подругой – и индейского хладнокровия к снятию скальпа с врага. Вообще я еще не встречала такого могучего и разнообразного словарного запаса, такого широчайшего разброса диапазона – от матросской матерщины и грузчицких прибауток до выражения чувств таких нежнейших тургеневских переливов, что слезы наворачивались.
«Шварцушка» – она произносила нежно, как «скворушка».
Двум-трем любимым подругам Таисья буквально устраивала судьбы: она выдавала их замуж, заставляла беременеть; так и говорила: милка моя, пришло время рожать второго. Когда же решала, что подруге пришло время покупать квартиру, начинала регулярно просматривать бюллетени маклеров. Выудив несколько адресов, она договаривалась по телефону о встрече, ездила смотреть квартиру, ожесточенно торговалась с хозяином, сбивая цену до пределов нереальных, договаривалась со знакомым чиновником банка о ссуде на самых выгодных условиях, и только дойдя до этапа подписания договора, звонила подруге и говорила:
– Завтра идем покупать квартиру.
– Какую? – робко спрашивала подруга.
– Увидишь! – отрезала Таисья, бросая трубку.
По сути дела, Таисья была гениальным управленцем. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что, доведись ей стать премьер-министром этой маленькой безалаберной страны, Таисья в считаные месяцы навела бы здесь образцовый порядок. Но, увы, в управление ей пятнадцать лет назад достался только музыкальный кружок с двенадцатью учениками. Конечно, она вырастила это убогое хозяйство до престижного консерваториона в двести пятьдесят учеников (охотно могу представить, как ради увеличения числа учащихся директор Таисья на общем собрании родителей убеждает их рожать и рожать будущих пианистов, кларнетистов и ударников. Вполне вероятно, нечто подобное имело, так сказать, место). Но управленческий темперамент Таисьи (как и завоевательский инстинкт Альфонсо) требовал расширения полномочий, владений, числа подданных. Таисья считала, что пришло время для создания двух оркестров: камерного и струнного, а также сводного хора всех пяти школ городка. Кроме того, она не прочь была подмять под себя балетный и танцевальный кружки, которыми вообще-то руководила Брурия.
– Она танцует фламенко, подумаешь! – говорила Таисья. – Фанданго-ебанго… В прошлом году мы были со Шварцем в Испании, поверь – это все дутые мифы, красивые легенды. Точно как здесь у нас. Взять эту корриду… Сколько о ней написано, Боже! Ну, были мы со Шварцем на корриде. Противно вспомнить. Ничего героического. Забой быков, вот и все. Мой дядя Фима сорок лет работал на Бакинском мясокомбинате в забойном цехе, и никто не считал его тореадором. Знаешь, как выглядит эта их всеми воспетая коррида? Выходят несколько дюжих мужиков и тычут пиками в бедное животное, которое ссыт от страха и боли. Потом минут сорок, а то и больше бык бегает туда-сюда по арене, пытаясь спастись, – язык вывален, ноги заплетаются, – а они его догоняют и добивают. Спектакль перед забоем. Огромный театр в проходной мясокомбината – вот что такое их Испания, ну поверь мне…
В жизни своей я не встречала более фольклорного человека. Поговорки, присказки, непристойные частушки прилипали к ней, как прилипают ракушки к днищу океанского брига. Некоторые из них она употребляла по делу и довольно часто, другие я слышала иногда, были и такие, что ослепляли меня лишь однажды.
Так, описывая внешность неприятной ей особы, она добавляла мимоходом: «А волос на голове – что у телушки на мандушке».
Когда однажды я попробовала заступиться за провинившегося и грозно казненного педагога, Таисья, сверкнув глазами, сказала:
– Ну ты, Плевако! Не долби мне «Муму», для этого есть Герасим…
В другой раз, узнав, что я люблю холодец, варила его всю ночь и назавтра везла в автобусе через весь город. И заставила меня съесть сразу всю тарелку в учительской. Сидела, пригорюнившись, смотрела на меня, приговаривая: «Девочка моя, мое бедное дитя…»
(Мы были ровесницами.)
Но иногда она произносила нечто эпическое по самому ничтожному поводу, тревожа глубинно-библейские видения моей крови.
«Не хотел он ребенка из-под нее, – произнесла она однажды, рассказывая об одной несчастливой семье, и грустно добавила: – Когда мужчина не любит женщину, он не хочет и ребенка из-под нее…»
Меня потрясла могучая пастушеская простота этого образа: ягненка из-под овцы, ребенка из-под женщины…
На мгновение я представила праматерь Рахель на корточках, вторые сутки выкряхтывающую стоны сквозь искусанные губы, а за войлочным пологом шатра – бледного Яакова, ожидающего блаженной минуты, когда на руки он примет своего Йосефа, возлюбленного сына из-под возлюбленной жены.
Ягненка из-под овцы, ребенка из-под женщины…
Таисья часто напоминала мне церковного органиста, который, ерзая по скамье, играет во всех регистрах, бушует, перебирая ногами педали, и вдруг вытягивается струной, чтобы трепещущим мизинцем достать такой пронзительный, такой свирельно-серебристый си-бемоль, от которого зашлось бы ваше бедное сердце.
Глава седьмая
В один из этих изматывающе жарких дней, вечером – я уже заперла кабинет и отнесла ключ в секретариат (здесь у каждого был свой собственный, именной ящичек) – меня в лобби окликнул Люсио. Я вначале не заметила его – он сидел в кресле, наматывая на палец чей-то длинный белокурый локон. Подавив в себе инстинктивное желание драпануть как можно быстрее и подальше, я остановилась, вежливо и настороженно ожидая, – ведь он мог выкинуть любую штуку.
Нет, на этот раз он был устало спокоен, предупредителен: маленькая просьба насчет подмены дней – я, если согласна, отдаю ему свой четверг владения залом – он мне среду. И длинное усталое объяснение: договорился с фокусником о концерте для младших школьников, но тот может только по четвергам.
Разговор длился несколько мгновений – он стоял передо мной, машинально продолжая накручивать на палец локон, – чей, о Господи? – потом поблагодарил подчеркнуто сердечно, кивнул и засеменил косой своей походочкой к выходу. Посвистал и вдруг негромко запел на испанском. Я ускорила шаги и догнала его на выходе.
Несколько минут нам было по пути, мы шли по дорожке мимо цветущих кустов олеандров, и он напевал эту тревожную, скачками, мелодию – как будто сочинил ее кто-то, кто поднимался вверх по обрывистой тропке. Я шла рядом.
– Что ты поешь? – спросила я.
– Так, песня одна. Старинная испанская песня.
– А как это переводится на иврит? – спросила я.
– Слушай, – сказал он, усмехнувшись, – какая разница? Разве можно перевести с родного языка на другой так, чтобы хоть приблизительно передать – как ты это чувствовал и слышал в детстве, как ты это представлял себе?
Я промолчала.
– Ну ладно, – сказал он, – в общих чертах: это старинный напев о том, как испанский гранд выезжает на охоту стрелять кабанов. А в его владениях они уже не водятся, понимаешь? Остался последний кабан. И вот его загоняют, и он бежит, он бежит – последний кабан в этих лесах, в лесах Понтеведра – это на севере Испании, – он бежит, и он смертельно ранен в бок.
– И что же? – осторожно спросила я.
– Ничего, – сказал он, – больше ничего. Он бежит со смертельной раной в боку – последний кабан из лесов Понтеведра.
– И все? – спросила я. – Об этом песня?
– Об этом, – ответил он, усмехаясь. – У нас в Испании длиннющая «канте хондо» может состоять из трех фраз о том, как тебя бросил возлюбленный и как болит твое сердце.
– Правда, – согласилась я. – Перевод – всегда потеря.
Несколько мгновений мы еще молча шли рядом вдоль высоких кустов олеандров.
– Это песня о родовом проклятье, – вдруг сказал Люсио. – О проклятье моего рода.
Я покосилась на карлика. Сейчас начнет врать, поняла я. Кажется, Таисья именно об этом меня и предупреждала. Ну что ж, валяй, коллега, выворачивай карманы…
– Глубокая рана в боку – вот наша смерть, – сказал он просто. Забавно переваливаясь, он шел вдоль кустов, отводя рукой ветви. – Один из моих предков на охоте преследовал вепря, в азарте погони оторвался от остальных и пропал. Нашли его через день, мертвого, со страшной раной в боку – очевидно, от кабаньего клыка. Судя по кровавому следу, он долго полз, выполз на поляну и умер от потери крови…
Его внук, граф Энрико Фернан де Коронель, владелец колоссальных земельных угодий, замков и прочая, отличившийся в битве при Рокруа, был известен тем, что слишком уж злоупотреблял правом первой ночи, подчас растягивая эту ночь на длинные недели, заставляя распаленного жениха скрежетать в ярости зубами. Он и доигрался в конце концов: один из женихов подстерег графа на тропинке, когда тот возвращался на рассвете в замок, и заколол его рогатиной, забил, как дикую свинью. Под утро графа нашли слуги – он все-таки выполз к воротам замка, но умер от ужасающей раны в боку. И поделом, правда?..
Я вежливо промолчала, уже угадывая в сюжете смутно знакомые очертания.
– Через поколение, – продолжал он, – эта смерть настигает мужчину из моего рода. Последним был дед. Он в молодости порвал с семьей, ушел из дома, бродяжничал по всей Испании, прибился учеником к знаменитому тореро Мигелю Альваресу и вскоре сам стал известен, любим и удачлив. Именно он переступил родовые устои и женился на девушке из семьи марранов. Моя бабка в канун каждой субботы зажигала в подвале дома свечи, укладывалась в постель и ни разу в субботу не появилась в церкви… А деда нашли однажды на рассвете на дальнем пастбище, где выращивали быков для корриды. Он там часто бывал, но за каким чертом, восклицала бабка, ему понадобилось тащиться туда ночью? Загадка… Он выполз к шоссе и был еще жив, когда его подобрали, но минут через двадцать умер от большой потери крови. Угадай – что было у него в боку?