Коксинель (сборник) - Дина Рубина 37 стр.


Я спала. Я засыпала почти сразу после появления-вскакивания Альфонсо в дверях зала, отключала сознание, замерзала, плыла в хриплых звуковых волнах обезумевшего ветра…


На очередном обсуждении монастырской темы мне приснились три монаха.

Георгиос, Иоханнес и Элпидиус приснились мне живые и полные сил. Они работали на маслодавильне – дружные, потные, в соломенных шляпах, коричневых подоткнутых сутанах, в плетеных сандалиях на босу ногу. Я даже во сне слышала этот запах рабочего мужского пота.

Небольшой ослик мерно ходил по кругу, вращая ворот. Тяжелое каменное колесо медленно катилось, давя маслины. Мутное оливковое масло скудным ручейком струилось по шершавому каменному желобу археологических развалин, сквозь трещину стекало на землю, не впитываясь в эту каменистую почву.

Георгиос, Иоханнес и Элпидиус тяжко работали, не замечая бесполезности своих усилий.

Георгиос, худой и жилистый грек с глубокими носо-губными складками, расходящимися от крыльев носа к бритому, блестящему от пота подбородку, работал как осел – не останавливаясь, не поднимая головы. Он раскладывал давленые маслины по плоским корзинкам, плетенным из пальмовых ветвей, и ставил одну на другую под пресс.

Невысокий и полный Иоханнес налегал на деревянный рычаг, раздавался долгий натужный звук – то ли его тяжелое дыхание, то ли скрип ворота. Время от времени Иоханнес разгибался, снимал свою соломенную шляпу и машинально обмахивался ею, обнажая красную апоплексическую лысину.

Элпидиус был совсем мальчик: рыжеватые усики, большие карие глаза, несколько рыжих, блестящих от пота волосков на подбородке так не ладились с аккуратно и, должно быть, совсем недавно выбритой тонзурой на макушке, – когда он наклонился, чтобы подтащить к Иоханнесу полную корзину маслин, шляпа упала и откатилась, и он побежал за ней…

Волны света прокатывались над серебристыми кронами олив, в женственных изгибах их стволов чернели пухлые влагалища дупел. Три монаха – Георгиос, Иоханнес и Элпидиус – работали на монастырской маслодавильне. И первое золотистое масло медленно просачивалось сквозь тесную вязку корзин еще до того, как опускался пресс.

– Стойте, – хотелось крикнуть мне им, – это же – «ше́мен кати́т»! – Но и во сне я спохватывалась, что оно им без надобности – первое золотистое масло, «ше́мен кати́т» – «шевеление плоти, шелест олив, платины свет», – первое золотистое масло, «ше́мен кати́т», – лишь оно считалось пригодным для возжигания Храмового Семисвечника…

* * *

Месяца два меня донимал по телефону художественный руководитель города Ехуд.

– Здравствуйте, вас беспокоит Бенедикт Белоконь из Ехуда (Дина из Матнаса, Саша с «Уралмаша», Вениамин из Туделы). Мы имеем огромную программу на все вкусы. Мы выступаем по всему миру.

– Где, например? – спросила я.

– Ну, в Ашдоде, в Ашкелоне…

Я отвечала: оставьте телефон, я вам позвоню.

Меня одолевали жуткие подозрения.

– Что такое Ехуд? – спросила я как-то у Таисьи.

Она ответила мрачно:

– Ехуд – это Егупец.

* * *

Как это ни смешно и ни стыдно, но чуть ли не каждый день я стала заглядывать в ящичек карлика – воровато оглядываясь.

Вдруг я обнаружила, что втянута в интригу на роль ангела-хранителя, хотя по роду занятий мне следовало бы удовольствоваться ролью греческого хора…

* * *

На исходе отпущенных мне трех месяцев работы в Матнасе как-то утром позвонила Милочка. Я поздравила ее с сыном, и минуты три мы обсуждали преимущества местных родильных палат перед советскими. Я, с божьей помощью, на родине дважды рожала, удовольствие это помню отчетливо, есть что порассказать слушателям неробкого десятка.

Милочка поахала, повздыхала… потом проговорила как-то ненавязчиво:

– А я вот звоню: не хотели бы вы остаться в Матнасе навсегда?

Я ответила ей, что слово «навсегда», вне зависимости от контекста, обычно повергает меня в ужас.

– И потом, мне неудобно… а как же вы?

Милочка опять вздохнула и сказала:

– А я, знаете ли, как подумаю, что опять надо каждый день всех их видеть… у меня молоко пропадает!

* * *

Довольно часто я оставалась в Матнасе допоздна – перед концертами или экскурсиями мне приходилось обзванивать местных жителей. В пустом Матнасе бродил только сторож Иона – старый курдский еврей. Часам к десяти он включал телевизор в лобби, садился в одно из кожаных кресел и засыпал. В сущности, забраться в здание и пройти мимо Ионы в любое крыло замка с любой целью было плевым делом.

Закончив работу часам к десяти, я запирала дверь своего кабинета, затем дверь консерваториона, а там уже Иона выпускал меня на улицу, позвякивая за моей спиною связкой ключей.

Мы желали друг другу доброй ночи, и в сухой томительной тьме я медленно брела до дома, всегда останавливаясь на гребне горы, там, где она изгибается холкой жеребенка, и подолгу глядя сверху на гроздья золотых и голубых огней Иерусалима.

Так, однажды я поздно ушла из Матнаса, но, уже дойдя до дома, поняла вдруг, что забыла в своем кабинете ежедневник с важными телефонами. Утром мне предстояли две встречи в Иерусалиме, а адреса, продиктованные в телефонной беседе, остались в ежедневнике.

Делать было нечего – я вернулась. Иона впустил меня не сразу, он уже спал под завывание полицейских сирен и хлопанье выстрелов в телевизоре. Поднявшись наверх, я с удивлением обнаружила, что дверь на второй этаж отперта (я точно помнила, что запирала ее минут двадцать назад).


Войдя в кабинет, я даже свет не стала зажигать – фонарь за окном освещал стол и лежащий на нем темный прямоугольник забытого ежедневника. Еще минута, и мне осталось бы запереть дверь кабинета и затем – дверь второго этажа… но тут за стеной, в соседнем классе, я услышала музыку настолько недвусмысленную, настолько знакомую сегодня всем подросткам, в отсутствие родителей гоняющим по видику порнофильмы, что мне сначала показалось: это Иона на первом этаже просто переключил каналы…

Нет: великолепно, страстно озвученная любовная агония, восходящая все круче, все стремительней к пику смертельного блаженства, клокотала за стеной, в двух шагах от меня.

Я замерла, растерялась… Тут, под эту какофонию любви, самое бы время было улизнуть, не дознаваясь – кто там настолько несчастен, что, кроме узкого стола в тесном классе музыкальной школы, уж и любить друг друга негде.

Но через мгновение наступила провальная тишина, так что звуки моих шагов разлетелись бы по всему замку. Я не в состоянии была даже притворить дверь своего кабинета – она скрипела.

Так и стояла, не двигаясь, за приотворенной дверью, откуда просматривался отрезок длинного коридора…

Потом за стеной отрывисто и грубо заговорила женщина, не на иврите – на испанском. Это был низкий голос Брурии, ее взрывные интонации. Она и на иврите-то говорила протяжно, словно проговаривала речитативом текст поминальной молитвы, а на испанском ее голос звучал задержанным рыданием. Несколько раз она повторила одну и ту же фразу, так, что я поневоле запомнила: «Си Диос кьере!»… И каждый раз ответом на это была тишина. Немного спустя прозвучал голос Альфонсо – судя по тону, он вяло огрызался.

Минут пять она настойчиво и страстно что-то втолковывала ему, он бормотал, бормотал… вдруг крикнул остервенело какую-то длинную фразу на испанском, и тогда она засмеялась издевательски и вдруг проговорила тягуче на иврите:

– Не лю-у-би-ишь, Альфонсито? Зато твой проказник, твой маленький сморщенный проказник так любит, так любит меня!.. Смотри, как он смеется, как расправляет атласные бока, стоит мне протянуть к нему…

Раздался звук шлепка – то ли пощечина, то ли ударили кого-то по протянутой руке.

Голос Альфонсо крикнул:

– Оставь меня! Убирайся! Шантажистка!!!

Она засмеялась – страшно, холодно…

– Да, я шантажистка! – проговорила она. – И знай, что, если ты бросишь меня, я убью и тебя, и твою ведьму! И не своими руками, миамор, не своими руками: ты знаешь – на что из-за нее способен Нано!

– Мерзавка, шлюха!! – крикнул он исступленно.


Хлопнула соседняя дверь, Альфонсо пробежал по коридору, Брурия выскочила следом и крикнула ему:

– Шлюха не я, не я, а та, кто держится сразу за два… – Она выругалась, привалилась к стене и заплакала, сотрясаясь всем телом и обнимая ладонями голые плечи.

Она стояла в трех шагах, я слышала еще не просохший сладковато-водорослевый запах любовного пота, видела маленькую левую грудь с лунным бликом на голубоватой коже. Несколько секунд Брурия стояла так, монотонно пристанывая, приговарвая, приборматывая что-то по-испански… Вдруг ее передернуло от холода; она вернулась в класс и минут через пять, уже одетая, легкими шажками пронеслась по коридору. Провернулся ключ в дверях второго этажа.


Я села в кресло и зачем-то сидела в темноте еще минут десять, тихо покручиваясь…

Я села в кресло и зачем-то сидела в темноте еще минут десять, тихо покручиваясь…

По колеблющейся шторе пробегали пугливые волны, словно за занавеской прятался призрак. Длинным павлиньим хвостом на потолке распласталась тень от ближайшего дерева. Мягко перебегали по темным углам привидения, горестный ветер без конца начинал и бросал начальную фразу той старой испанской песни, которую напевал Люсио, – песни про охоту на последнего кабана в далеких лесах Понтеведра.


Я спустилась в секретариат и повесила на гвоздик ключ от консерваториона. В цепеняще ярком свете полной луны именные ящички обитателей замка показались мне оссуариями, хранящими пепел чужих страстей…

Долго в тот вечер я стояла на гребне горы, всматриваясь в трепетание звезд и в дрожащие струи огней на шоссе. Мир содрогался в вечных муках ежесекундного проталкивания бытия сквозь родовые ходы Вселенной.

– Гомада… – произнес кто-то за моей спиной.

Я обернулась. Это был один из «моих» пенсионеров, Владимир Петрович, старый геолог, профессор, задумчивый и тихий человек. Довольно часто я видела из окна кухни, как он гуляет в одиночестве, вглядывась под ноги.

– Любуетесь Иерусалимом, – сказал он. – Я тоже люблю постоять здесь вечером. Знаете, ведь здесь стоял когда-то Бунин, Иван Алексеевич… Да-да, перечитайте его записки паломника. Стоял здесь, на одиноком пустынном холме… очень у него здорово про это написано. Про тоску, которая охватывает сердце на этом месте… Но, однако, вообразите себе эту местность столетие назад – мрак, запустение, одни только козы да бедуины… А сейчас вон сколько огней!

Миндалевидные лампы фонарей, загорающихся в сумерках, похожи – давно я заметила – на мандаринные дольки, которые в детстве, на елке во Дворце железнодорожников, я выуживала из бумажного пакета с намалеванным на нем синим Дедом Морозом и такими же разлапистыми ветвями елей и бережно клала на язык, всасывая кисловатый божественный нектар.

– Владимир Петрович, а что за слово вы до этого произнесли?

– Гомада? Есть такое геологическое понятие – горячие камни, – пояснил он. – Все великие цивилизации возникли на горячих камнях. Греция, Рим, Вавилон, Иудея. А уж три великие религии прожарены на сковородке Иудейской пустыни до запекшейся взаимной ненависти…

И он кивнул туда, где огненные соты Иерусалима истекали янтарным медом огней.

Глава двенадцатая

Воевать Таисья умела и любила. Вообще она была выдающимся стратегом. Будучи уверена в победе, готовила тылы на случай отступления.

Так, предваряя все боевые действия, в первую очередь она договорилась с главой муниципалитета о выплате ей двойного выходного пособия, если все-таки с Альфонсо расправиться не удастся.

Теперь, придя на работу, я заставала Таисью над планом сражения. Буквально: это был лист бумаги с переплетающимися разноцветными линиями, петляющими между цветными кружками.

– Если пидор идет к Арье и требует меня убрать, – бормотала она задумчиво, ведя черную линию «пидора» – Альфонсо – из кружка под названием «Матнас» к кружку под названием «Министерство абсорбции», – тогда я звоню Давиду Толедано и прошу принять меня немедленно, – ее рука с карандашом вела красную нить из кружка «Таисья» в синий кружок «Министерство просвещения». – Тогда Давид звонит Арье – они в Ливанскую войну корешевали в одной палатке, и тот вставляет пидору клизму (в черный кружок «пидора» вонзался ее красный карандаш). – «Пидор гнойный, – говорит ему Арье, – кто ты вообще такой? Иди рекламируй трусы на своей сухой заднице. Таисья, – говорит Арье, – наша гордость, а созданный ею консерваторион – кузница еврейских талантов. Стада диких хвостатых мотэков заходят в двери консерваториона, а выходят оттуда приличными людьми, знающими, кто такой Моцарт. А ты кто такой? Ты можешь только орать на несчастных подчиненных и разводить демагогию!»

Таисья возбуждалась, вдохновлялась, говорила за Арье, бубнила за Альфонсо, страстно выкрикивала свои предполагаемые реплики.

Я, сидящая напротив нее, соответственно превращалась то в Альфонсо, то в саму Таисью, то в Арье – министра и депутата Кнессета. Это был поистине театр сражения.

Вывалив умозрительному «пидору» все, что она о нем думает, Таисья успокаивалась, удовлетворенно вытаскивала зеркальце и восстанавливала прихотливый рисунок своих решительных губ.

– Тогда он уяснит себе – кто здесь граммофон запускает, – говорила она, закрашивая вишневой помадой губы. – Он, понятно, приползет мириться, станет ноги целовать, а я… Слушай, – она поднимала голову от зеркальца, откидывалась к спинке кресла, – если он повинится… добивать его или не стоит?

В такие моменты с нее можно было писать портрет знатной испанской сеньоры, наблюдающей за поединком со своего балкона.

– Не стоит, – малодушно решала я.

– Добью! – со зловещим восторгом решала Таисья.

* * *

И январь просвистал сухими хрипящими ветрами.

Повсюду летали вздутые полиэтиленовые пакеты из продуктовых лавок, висли на голых кустах, на рогатках деревьев… Проклятье зимней засухи стыло над землей. Серое пустое небо неслось над колючими гребнями гор, удерживая долгожданную влагу. Несколько раз за эти мучительные недели принимался капать дождик, но быстро иссякал, как урина изможденного жаждой почечного больного…

Я уже привыкла к обитателям замка, они уже не вызывали во мне ни оторопи, ни злости, ни даже грусти. Я научилась понимать их, да и сама примелькалась со своей чуждостью к любого рода идеологической деятельности.

В этом, как ни странно, я была похожа на братьев Ибрагима и Сулеймана.

В отличие от вечно бегущего куда-то с озабоченным лицом завхоза Давида, его подсобные арабы всегда были погружены в нирвану. Чаще всего их можно было застать в кухонном закутке, они варили кофе и певуче-гортанно обсуждали свои неспешные дела. Глупо было приставать к ним с просьбой подвинуть в зале инструмент или расставить стулья.

Они отвечали, доброжелательно улыбаясь:

– Мы с Давидом сейчас в спортзале…

Или:

– А мы с Давидом в бассейне.

В глубине души я одобряла такую позицию – хорошая собака никогда не пойдет к чужому.

В Матнасе к Ибрагиму и Сулейману относились как к своим, и на праздники – на Новый год и на Пасху – они наравне со всеми получали традиционные подарки: никому не нужную салатницу или косметический набор фирмы «Ахава».

Однажды я присутствовала на трогательно-пылком обсуждении сугубо политического вопроса: «наши арабы» не смогли участвовать в ежегодной ханукальной экскурсии из-за того, что армейские власти не выдали им положенные для жителей территорий пропуска для передвижения за «зеленой чертой». Они, конечно, и ехать не собирались – на что им сдались эти революционные еврейские глупости! И все-таки весь «це́вет» принципиально как один отказался от экскурсии в знак солидарности с арабами.

И надо было видеть детски-трепетные лица всей этой, как говорила Таисья, «шоблы», надо было видеть эти блестящие от праведного гнева глаза, послушать эти благородные речи!

Меня неизменно восхищает вечная неуемная страсть моего народа к социальной справедливости. И это – единственная черта, которую я в нем ненавижу. Мне кажется, в этом нет противоречия.

Кстати, меня-то и забыли пригласить на ханукальную экскурсию. Но об этом никто не вспомнил. И правильно: ведь арабы, при всей вековечной вражде, были тут «своими», а я, при полной амуниции гражданских и политических прав, была в своей лояльности бесконечно чуждым существом в этом краю овечьих отар и зарослей мирта, среди олив и багровых маков «на горах бальзамических»…

* * *

В один из этих четвергов Люсио явился на заседание коллектива одетый в костюм, при галстуке, сдержанно сияющий. Он поставил на стол большую круглую, перевязанную голубой лентой коробку, при виде которой все насторожились и даже слегка отодвинулись от стола.

В коробке невинного кондитерского вида могло быть все, что угодно: тщательно отделанная голова вампира с оскаленными клыками, да и другие, не более аппетитные части тела, могла быть разная омерзительная живность – от змей до скорпионов… Словом, зная фантазию и мастерство карлика, все предпочли держаться от коробки подальше.

Но в ней оказался самый обыкновенный торт. Для того чтобы рассеять опасения коллег, Люсио тут же собственноручно нарезал его на множество равных кусков.

Назад Дальше