Так что этот самый дон Меир открывает небольшую аптеку и живет себе с детишками, достойно и прилично. К нему ходит убирать и готовить свояченица дона Хуана.
И так вот они замечательно и даже пасторально живут-поживают (знаешь, как пролог в опере), пока в один прекрасный день – а как раз в этот день свояченица пришла к дону Меиру прибрать и простирнуть кое-что – в дверях дома не появляется сеньора – молодая, очень смуглая женщина – и с воем бросается хозяину в ноги. Нашла, кричит, я вас нашла, наконец я вас нашла… И, не обращая внимания на постороннего человека, начинает умолять смертельно бледного дона Меира позволить ей взглянуть на ребенка.
Словом, когда минут через пять опомнившийся Меир выпроводил прислугу, та уже успела о многом догадаться по бурным репликам как с той, так и с другой стороны.
Как она поняла, женщина имела к Меиру самое непосредственное отношение, как, впрочем, и к девочке (в разговоре несколько раз он истерично выкрикнул: «Я заплатил! Я тебе заплатил сполна, оставь нас в покое!»). Ребенок-то, девочка, была ему – так получалось – никакой не племянницей, а дочерью, хоть и незаконной. Вроде что-то у него было с этой женщиной, то ли работала она у него после смерти жены, то ли просто случайная связь – дело темное… Ну и забеременела от него. А она из южных, откуда-то из-под Кадиса, да еще, кажется, цыганка. Видать, жениться он на ней не собирался, дождался, пока родится ребенок, ну и заплатил, чтобы женщина исчезла. Да. Деньги-то она взяла, конечно, и ушла, но время от времени все же появлялась и, видно, очень дону Меиру осточертела. Бог его знает – почему он так не хотел, чтобы девочка узнала, кто ее мать… Может, потому, что женщина была из цыган, а евреи – так дон Хуан слышал – не любят, чтобы материнская кровь в ребенке была чужой…
Так вот, дон Меир, видать, бежал с детьми на север, в Сантьяго-де-Компостела. У нас не юг, конечно, евреев здесь испокон веку – раз-два и обчелся. Общины нет, синагог тоже… он думал, что заметет следы. А женщина их все-таки нашла. Может, материнское сердце вело?.. И то сказать, сеньоры, – почему мать не может видеть своего ребенка?
С другой стороны – кто этих цыган поймет: может, она и в этот раз всего лишь деньги вымогала? Во всяком случае, больше эту женщину никто не видел – наверное, дон Меир откупился от нее навсегда…
А дети росли, симпатичные такие ребята. Девочка смугленькая, бойкая, а мальчик, Альфонсо, – тот вообще красавец. Парочка на загляденье, и всегда вместе, всегда они за ручку, всегда в обнимку… Да… Говорят, маленькая ложь ведет за собой большую… Может, если б парень знал, что она ему единокровная сестра, так не случилось бы этого позора, этого несчастья бедному дону Меиру…
А вышло так, что он застукал их в оррео – это наш галисийский амбар такой, приподнятый на сваях, чтоб грызуны не забрались.
Они забыли втащить внутрь лестницу. Вот по этой лестнице дон Меир и понял, что в оррео кто-то есть. Парню было тогда восемнадцать, девчонке – четырнадцать…
Но настоящий ужас пронял дона Меира до печенок, когда выяснилось, что у девчонки растет живот. А времена тогда еще были строгие, аборты запрещены – куда от позора деться? Заметался он, как загнанный зверь, и пришлось ему открыться моей свояченице, потому что подруга ее – пусть на небесах пошлет ей Господь блаженство – была опытной акушеркой, многих страдалиц выручала; она-то все и устроила тайно, недорого, без шума, и девушка выкинула плод…
Да… Дон Меир ходил как безумный, совсем поседел – ну что ты будешь делать, беда какая… Парня своего, Альфонсо, он сразу услал в Аргентину – у него там еще со времен кризиса один старый приятель держал компанию, поставляющую в Испанию зерно и мясо. И запретил сыну возвращаться домой. Даже письма писать запретил. Словом, разлучил голубков навсегда.
И то сказать, сеньоры: великий это грех – кровосмесительство. Моя свояченица рассказывала, как дон Меир плакал, рвал на себе волосы, приговаривал, что сам виноват во всем, и называл дочь распутным цыганским отродьем. А года через три он совсем заболел, стал хиреть, чахнуть, продал аптеку… У бедняги оказался рак…
Тут Таисья сделала паузу, вынула из сумки два бутерброда с сыром и сказала:
– Антракт, милка моя. Конец первого действия. Зрители шаркают по фойе и пристраиваются в две длинные очереди: в буфет и туалет. Пошли в учительскую, перекусим…
В учительской домовитая Таисья держала холодильник, микроволновку, посуду, электрический чайник. Так что загнанные жизнью учителя, поспевая, как зайцы, с одной работы на другую, перед уроком успевали еще перехватить бутерброд.
– Включи-ка чайник, – велела Таисья, вываливая на тарелку из кулька сладости. – Глянь, какие испанские сласти привезла.
Мы заварили чай, и, помешивая сахар в чашке, я заметила:
– Ну что ж, обстоятельства, конечно, неординарные, но должна тебе сказать, что и во времена нашего с тобой отрочества у нас на родине подобное встречалось, увы, чаще, чем представляли себе чиновники гороно.
– Тогда слушай дальше! Действие второе открывается арией некоего малыша, чуть ли не карлика, да и рожа на боку, – давно и безнадежно влюбленного в юную Рахель.
– Люсио, – сказала я.
– Вот именно. Я же тебе говорила: охренеть можно, насколько все это напоминает оперное либретто. Бизе! Мериме! «Кармен»! Такое же нелепое и неправдоподобное, если читать его в программке.
Так вот, наш Люсио, судя по всему, руководил студенческим театром в университете в Сантьяго, а девушка училась на каких-то курсах при университете.
Не знаю – как там они познакомились, но только влюбился он смертельно. Он же забавный и порой бывает довольно обаятельным. Ни на шаг от нее не отходил, просто влип по самую макушку.
Но, думаю, девчонка и в страшном сне не могла представить его своим мужем. А между тем дон Меир все загибался и загибался, стал совсем плохим, уже не поднимался. Тогда Люсио на правах друга поселился в доме и превратился в самую настоящую сиделку при старике. И мыл, и стряпал, и за продуктами, и… да ты же знаешь, он на все руки мастер: какое-то кресло старику смастерил с рычагами. Оно тебе и кресло, и машина, и горшок, и чуть ли не самолет… Так, во всяком случае, дон Хуан рассказывает. И вот однажды, буквально уже на смертном одре, призывает умирающий свою дочь и нашего будущего координатора молодежных программ и самым недвусмысленным образом благословляет на этот брак.
– Как?! А она?
Таисья замолчала, задумчиво нарезая ножичком яблоко.
– Трудно сказать… Она, надо полагать, запугана отцом. Подозреваю, что он взял с нее страшную клятву. Пригрозил, умолял, заклинал… ну, знаешь, эти оперные штучки. А может, – чем черт не шутит, – может, ей и нравился Люсио? Ты учти, он – человек-фейерверк, яркий, настырный, да и мужик, судя по всему, не из последних… мало ли, росточком не вышел! Пушкин вон, малец мальцом, а всех кругом перетрахал. Маленькие, они знаешь какие!..
– Ну, дальше…
– А дальше – вот такая штука. Отец взял с них обоих слово, что они уедут жить в Израиль. Знаешь, у старых евреев на краю могилы всегда просыпается желание всех близких услать в Израиль. Ну и они уехали буквально через месяц после его смерти… Распродали все и, кстати, ту самую картину с кабаном и мертвым тореадором в гробу, которой Шварц так залюбовался… Картинка – догадываешься, чьей кисти принадлежит?
– Люсио, конечно. Торговать ее не пробовали? – спросила я.
– Просили, старик ни в какую. А жаль. Шварц прямо влюбился в нее. Говорит и, нет-нет, глаза поднимет и застывает. Странно, почему там вместо быка – кабан изображен? Жутковато, знаешь… Я с самого начала думала: кого этот кабан мне напоминает? Пока не поняла: наш художник его с самого себя срисовал. Не буквально, конечно, но до дрожи напоминает…
А представь его лицо, если б я эту картину приволокла на «ешива́т це́вет»? Разворачиваю бумагу… Жалко, жалко…
– Значит, в третьем действии оперы меняются декорации… – проговорила я задумчиво. – Пальмы, сосны, городок в Иудейской пустыне…
– Да-с, появляется главный герой. Звучит большая выходная ария.
– «Я посрезаю вам го-о-оловы!» – запела я мягким чувственным баритоном, и Таисья подхватила своим чудесным меццо-сопрано: «И если не варят у вас котелки…»
Тут в учительскую заглянул преподаватель по классу скрипки Боря, и мы разом умолкли.
Таисья взглянула на меня насмешливо:
– Да, милка моя, куда от главного героя деться? Он о смерти отца узнал? Не сразу, но узнал. Обрадовался? Ну-ну, не надо, конечно, обрадовался! Сейчас, думает, приеду, заполучу свою милку, и никто уже нас не разлучит. Приезжает… милки нет, адреса нет, надежды найти ее – нет. Старик говорит – очень Альфонсо тосковал по отцу… Ты же понимаешь! Все выспрашивал – не оставляла ли сестренка какого-нибудь письмеца. Так и уехал, огорченный, назад, в Аргентину. Старик говорит, что тот упоминал не то что о семье, но вроде женщина там у него была… И тут звучит ария Брурии… Да нет, пожалуй, ариетта… Она, бедняга, в его жизни больше чем на ариетту никогда не тянула…
– Погоди! – сказала я. – Но Альфонсо все-таки здесь. Все они здесь. Как же он ее разыскал, сестричку?
– Выходит, разыскал… – кивнула Таисья. – В этой стране разыскать кого хошь – раз плюнуть. Надо только встать на табуретку и крикнуть погромче… И насколько я теперь понимаю, ребенок из-под этой женщины, которому так радуется, которого так ждет бедняга Люсио, имеет к нему такое же отношение, как и ко мне…
И вновь меня заворожила пастушеская красота этого образа: ягненок из-под овцы, ребенок из-под женщины…
– А ведь Люсио не дурак, ой не дурак! И поверь мне – человек он нешуточный, даром что шута играет. К тому же, в отличие от них от всех, он испанец, испанец до мозга костей…
Она поднялась, взяла со стола обе наши чашки и, подойдя к раковине, принялась с усердием мыть их посудной губкой.
– Судя по всему, – проговорила она, – финал оперы досмотрим из самых первых рядов партера.
Я молча наблюдала за ней. Словно почувствовав мой взгляд, Таисья обернулась, несколько мгновений смотрела мне в глаза и вдруг твердо проговорила:
– Нет, милка моя. Плохо же ты меня знаешь! Слишком много в жизни били меня, да и я многих била, чтоб сейчас пойти на этот легкий выигрыш. Нет, я в драке по яйцам не бью. Я Альфонсо и без того низвергну… – Она вытерла со лба брызги сгибом кисти. – И знаешь… я как-то по-другому на него взглянула. Он, конечно, низкий, изворотливый, неверный человек, но… любить-то как умеет! Как умеет любить эту свою судьбинную женщину-сестру! Тайно, страстно, воровато, коварно! – Она вдруг глубоко, сильно всхлипнула, слезы разом покатились из глаз, как это бывает только на киносъемках. – Любит, преступно попирая прах отца!
Таисья стояла у посудной раковины, закинув прекрасное заплаканное лицо, рыдая над несчастной любовью своего заклятого врага, любуясь этой неистребимой страстью и преклоняясь перед ней. И в эти минуты сама была достойна увертюрных вихрей любой гениальной оперы.
Потом, успокоившись, села за стол, подперла кулаком щеку и стала тихо рассказывать, как они со Шварцем гуляли по прибрежной деревушке Моанья и как им встретились два рыбака, несущие на палке огромную рыбину. Как рыбаки остановились, отсекли острым ножом рыбью голову, бросили ее на дорогу, а рыбу понесли дальше. Мужички приземистые, с толстыми шеями, бедно одетые…
– Север Испании… – сказала она. – Нет. Жить бы я там не взялась…
Часть третья
Глава четырнадцатая
Приближался Пурим. Коллектив Матнаса готовился к празднику в точности так, как коллектив Дворца железнодорожников готовился, должно быть, к энной годовщине Великого Октября.
По четвергам, надувая жилы на шее, Альфонсо рвал и метал, требуя от каждого координатора плана подготовки к Пуриму, список мероприятий и экскурсий.
– Каждый житель нашего города должен чувствовать себя вовлеченным в праздник! – кричал он, выстукивая ладонью по столу ритм фразы. – Житель города – участник карнавала!
Через каждые два-три слова он упоминал этого усредненного «жителя», что на иврите звучит как «тоша́в».
В моем измочаленном двуязычным звучанием воображении некий тоша́в, сидя верхом на другом тошаве, догонял третьего, шамкающего и шаркающего тошава.
«Вша-а в кало-оше, – лихоманил за балконом ветер, – ша-авка то-ощая-а, тоска-а шака-алья…» – и срывался на присвистывающую скороговорку:
– Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка-тошка! – и взвывал шепеляво: – То-ошка, милый пе-осик, это же наш Страши-ила!
И наоборот, слово «охлусия́» – «население» – вызывало в моем воображении – ох! – взмах цветастой юбки, свист хлыста, тихий хохот вееров, рассекающих знойный воздух Андалусии…
Предстоящий карнавал будоражил воображение нашего директора. Он заставил завхоза Давида связаться по сотовому телефону с одним из иерусалимских театров насчет костюмов. После длительного выяснения отношений с завкостюмерным цехом Давид доложил, что костюмы нам могут выдать только такие, что не заняты в спектакле на этой неделе.
– Какие же? – нетерпеливо крикнул Альфонсо.
– Какого спектакля? – уточнил в телефон Давид и, прикрыв трубку ладонью, сообщил: – Какой-то «Сид… чего-то… тореадор», кажется.
– «Сид Кампеадор», – сказал Люсио. – Это спектакль из рыцарских времен. Латы, шлемы, бутафорские мечи… Нормально.
– Отлично! – воскликнул Альфонсо. – Мы устроим колоссальное представление. Стойте! Мы разыграем сами спектакль из рыцарских времен, да-да! О, это гениальная идея! Люсио, ты напишешь пьесу, и мы все разучим роли. Я буду в главной роли этого… этого…
– Сида Кампеадора, – подсказала Брурия насмешливо.
– Да! Ты будешь знатной дамой, Люсио – моим шутом, а вы все – моими придворными… – Он обвел коллектив Матнаса торжествующим взглядом ввалившихся глаз. – Мы наконец повеселимся!
* * *А меня продолжал донимать Бенедикт Белоконь из Ехуда.
– Вы упорно манкируете нашим замечательным художественным коллективом! – с веселым напором кричал он в трубку. – Нам рукоплескали Маалот и Кирь-ят-Арба, Беэр-Шева и Офаким!
– А сколько человек в вашем коллективе?
– Со мной – пять!
– М-м-м… Каковы ваши условия?
– Нести людям счастье! – крикнул он, произнося это слово как «шасте».
– Вы меня не поняли. Каков обычно гонорар за ваше выступление?
– Та никакого ханарара! – заорал он. – Мы выступаем бесплатно!
Я смутилась. Вот тогда бы мне и заподозрить неладное…
– Но позвольте… Одна только дорога из Ехуда и обратно обойдется вам…
– Та у меня микроавтобус! – оборвал меня энтузиаст. – Повторяю, нам ничего от вас не нужно. Наша цель – дарить людям шасте.
– Ну… хорошо, – промямлила я, – не хотите ли приехать на Пурим? У нас торжественный вечер с легким угощением.
Я предложила дату осторожно, готовая к отказу. Дело в том, что ни один уважающий себя музыкант или артист не соглашался выступать на таких закусочных вечеринках среди столиков, за которыми мои общительные деды булькали кока-колой, шуршали обертками вафель и переговаривались свистящим полукашлем.
– Нам все годится! – заверил меня Бенедикт Белоконь. – Искусство принадлежит сами знаете – кому.
* * *Поединок между Таисьей и директором Матнаса клонился, похоже, к ее победе. То ли «спина» в верхах, на которую опирался наш директор, несколько притомилась от тяжести всех его хамских выходок, то ли сказались отменные бойцовские качества Таисьи, но только недели за две до Пурима Альфонсо вызвали «Куданадо», и «Ктонадо», по-видимому, объяснил ему, что увольнение Таисьи обойдется Матнасу в такую копеечку (в связи с ее долгой беспорочной дружбой с «Кемнадо»), что дешевле уволить самого Альфонсо.
Тот бился, кричал, что ни при каких условиях не должна остаться строптивая Таисья в пределах его владений.
– Я или она! – восклицал он. – Она или я!
Ему, видно, намекнули – кто. Из секретных источников Таисье стало известно, что «спина» – защитница нашего директора, – сытая по горло его выкрутасами, вызвала того на ковер и конфиденциально вломила по самые гланды. А напоследок, грозно кивнув на страницу услужливо развернутого перед ним секретаршей журнала мод, покровитель якобы сказал:
– И сколько можно всенародно задом вертеть в разных штанах? В твоем возрасте уже надо выбрать: молодежь воспитывать или гондоны рекламировать…
(Изображая в лицах эту беседу, Таисья добавила, что в наше время одно не исключает другого, а возможно, даже способствует.)
И рыцарь уполз в свой замок зализывать раны после джостры.
– Ну хватит, – убеждала я Таисью. – Он наказан. Видишь, сегодня утром он даже кивнул тебе.
– Кивнул?! – вскидывалась она. – Так вот знай, как со мною связываться: я его уделаю так, что ему кивать будет нечем! Я выведу всех на демонстрацию!