Коксинель (сборник) - Дина Рубина 43 стр.


Итак, повествователей было двое, и они, то по очереди, то соединяясь, бодро катили тележку рассказа по рельсам примитивных рифмованных строк. По ходу дела на сцену выскакивала худенькая вертлявая Эстер, долговязый, словно аршин проглотивший, Мордехай, не желающий склонить выю перед злодеем Аманом (его играл очень одаренный мальчик – коротышка, упругий как мячик, с очаровательной рожицей, которую не удалось испортить зловещим гримом).

Царя играл сам Люсио.

Было истинным удовольствием наблюдать, как он – опытный и талантливый актер – намеренно тушевался, успешно сливаясь в игре с юными артистами. Он играл как все эти подростки, как вообще принято здесь играть: завывая строчки, надрывая голосовые связки и поминутно протягивая к зрителям руки, словно приглашая их принять участие в действии:

После особо ударных реплик, знаменующих какой-нибудь поворотный момент истории, все действующие лица замирали на несколько секунд, как на иллюстрации в старинной книге. Очевидно, таков был замысел режиссера – подчеркнуть древность незамысловатого сюжета этой истории.

В одну из таких немых сцен и встряла Брурия.

С самого начала представления она стояла рядом со сценой, недалеко от меня. Изжелта-бледная, то потирала руки, то обнимала себя за плечи, словно хотела согреться. Надо полагать, она знала текст пьесы – наверняка по должности присутствовала на репетиции.

Вне всякого сомнения, она ждала определенного момента. Когда почтенный Мордехай, сжимая руки Эстер, страстно убеждал ее в углу помоста покориться судьбе и не раскрывать царю того обстоятельства, что она еврейка; когда они застыли в немой картине – Эстер, воздевшая к небу руки, и Мордехай, смиренно склонивший голову, – в это самое мгновение раздался громкий, срывающийся голос Брурии:

Наступила заминка в действии. Артисты смешались.

Люсио, мгновенно побледнев – что особенно было заметно по контрасту со смоляной курчавой бородой, – опустил голову.

Это был странный момент. Так навсегда опускает голову владыка, когда ему сообщают о полном разгроме его армий.

Со стороны казалось, что он задумался, замер под взглядом растерянных ребят, молча спрашивавших его – можно ли продолжать действие после этой непонятной и неожиданной выходки Брурии.

Публика, вытянув шеи, как по команде обернулась туда, откуда раздалась реплика. Многие, возможно, решили, что по действию пуримшпиля положен некий оппонент, заранее заготовленный «голос из зала». Впрочем, этот голос из зала публике явно не понравился.


Да, да, существуют некоторые, – скажем так, интимные – комментарии к свитку Эстер, согласно которым девушка была не только воспитанницей своего, по одной версии, дяди, по другой – брата Мордехая, но и его суженой. Есть, повторяю, такое мнение.

Но на протяжении более чем двухтысячелетней истории оно воспринималось простыми людьми крайне негативно.

И это понятно, можете что угодно говорить о нравах того времени, можете приводить в пример праотца нашего Авраама, который дважды смирялся с тем, что Сарру брал в жены тот или иной местный царек… все-таки почтенного еврейского мудреца, члена синедриона и прочая, прочая – Мордехая – традиционно принято считать воспитателем сиротки Эстер.

Народ любит девственниц-героинь, героически жертвующих девственностью во имя его же – народа.

И в эти несколько мгновений, стоя в тесноте толпы, я вдруг смятенно поняла, почему с некоторых пор чувствовала к Люсио не просто симпатию, нет: братскую общность участи.

Мы были с ним товарищи, мы оба были – жонглеры, фигляры, игрецы, канатоходцы, беззастенчивые хуглары; по-разному, но оба мы отдавали себя в собственность толпы, и обоим нам не к кому было взывать, как только к тени обидчика…

После минутного замешательства Люсио поднял голову, едва заметно кивнул своим ребятам, и действие покатилось дальше.

И вот уже злодеями брошен жребий, и проклятый Аман склоняет царя истребить всех евреев, и вот уже царь рассылает гонцов с роковым приказом во все провинции, ко всем народам подвластной ему империи, и вот уже Мордехай, разодрав на себе одежды и надев власяницу в знак поста и траура, велит царице Эстер идти к царю Ахашверошу и просить за народ…

Все это нагнетание известного сюжета сопровождалось яростной колотьбой по тарабуке, истошным дудением в жестяные дудки.

Горестная Эстер под страхом смерти идет к царю:

История катилась дальше: Эстер устраивает пир, на который приглашает царя вместе с Аманом.

Выскочили опять два «сказителя». Когда надо было объяснить действие или сэкономить время, они быстренько в рифму проговаривали то, что режиссер не считал нужным играть:

На пиру в разгар веселья Эстер раскрывает царю глаза на злодеяния Амана. Царь в бешенстве выходит, а Аман бросается в ноги царице – умолять о пощаде. В это время возвращается царь:

И по сигналу с обеих сторон помоста к Аману бросились стражники, накрыли лицо его платком и поволокли вон…

Глядя на это, я почему-то обмерла: да, приговоренным к смерти закрывали лицо. Но почему это так на меня подействовало?

Что за странные картины пронеслись молниеносно в моем мозгу?

– Повесим злодея Амана! – хором вскричали евнухи.

Вновь грохот тамбуринов, натужное сипение дудок, стрекотание трещоток.

Дети на площади, поняв, что спектакль подошел к концу, взрывали хлопушки.

Я видела, как осторожно, стараясь не привлекать к себе внимания, пробирается в публике Альфонсо. Он подкрадывается к Брурии – она, натянутая как струна, подтанцовывая от нетерпения и судорожно, истерично вскидывая голову, чтобы видеть происходящее на помосте, ждала следующего момента подключиться к действию. Бог знает, что еще она собиралась выкинуть.

Все актеры выстроились в ряд для последнего хорового припева:

И вот тогда вновь прозвучал истеричный голос Брурии. Она выкрикнула, перекрывая аплодисменты:

Выкрикнув это, она закрыла лицо руками и, шатаясь, наталкиваясь на людей, побрела прочь. На нее налетел Альфонсо, схватил за руку так, что она вскрикнула от боли, и потащил к машине.


Музыка еще играла, публика еще хлопала и свистела, артисты кланялись, а Люсио уже исчез. Он исчез мгновенно, прямо в костюме, как будто, спрыгнув со сцены, провалился в преисподнюю.

Брошенные им ребята минут тридцать еще бродили по Матнасу в гриме, с недоумевающими физиономиями, заглядывали в комнаты и спрашивали всех:

– Люсио не видали? Люсио не здесь?

Они так нуждались в похвале своего режиссера, эти замечательные артисты.


Потом и они разбежались кто куда: на городской площади давно уже шел концерт приглашенных певцов, отовсюду неслась музыка, жонглеры на ходулях перебрасывались цветными палицами чуть ли не через всю площадь. Дети, как пчелы, облепили кусты разноцветных шаров.

На въезде в город, на обрубке моста-корабля, под парусом радостного транспаранта наяривал известный джаз-банд из Иерусалима.

Темнело, скоро должен был начаться ежегодный фейерверк. Радостная суматоха все нарастала. Торжественно по улицам города ехал грузовик с платформой, на которой, покачиваясь, стояли плохо привязанные огромные лупоглазые куклы пуримских героев. За грузовиком бежала толпа, все смешалось: музыка, свист, гороховая грохочущая россыпь тамбуринов, сипение дудок, пулеметные очереди трещоток.

Процессия медленно проехала мимо Матнаса и повернула в сторону городской площади. Шум не то чтобы стих, но несколько отдалился. Поднялся пыльный ветер, крепко, как упряжь, натягивая рвущиеся прочь по небу тучи.

Глава восемнадцатая

Между тем в зале Матнаса все было готово к интимному празднику в узком кругу.

Мы с Таисьей деловито облачились в костюмы. Красный корсаж, как на блюде, подавал публике богатейшие груди Таисьи. Белый чепец кружавился вкруг ее каштановых кудрей. Черная в красных цветах юбка разбегалась от талии немыслимым количеством складок. Я залюбовалась Таисьей и вдруг поняла, что ни один из дорогих ее пиджаков, ни одна блузка от Версаче не идут ей так, как этот театральный, сшитый на живульку, простодушный наряд молочницы из Бретани.

Ты насытился позором больше, чем славой, так пей же и ты и шатайся…

Тексты Кумрана

Между тем в зале Матнаса все было готово к интимному празднику в узком кругу.

Мы с Таисьей деловито облачились в костюмы. Красный корсаж, как на блюде, подавал публике богатейшие груди Таисьи. Белый чепец кружавился вкруг ее каштановых кудрей. Черная в красных цветах юбка разбегалась от талии немыслимым количеством складок. Я залюбовалась Таисьей и вдруг поняла, что ни один из дорогих ее пиджаков, ни одна блузка от Версаче не идут ей так, как этот театральный, сшитый на живульку, простодушный наряд молочницы из Бретани.

Дерюжку до пят, которая мне досталась, я просто накинула поверх свитера. К ней прилагался плащ с большой серебряной застежкой, высокий островерхий колпак и нечто вроде лютни с пятью обвислыми струнами. На лицо я натянула тривиальную черную маску «домино» и осталась вполне довольна своим видом.


В честь праздника столы были застелены белыми скатертями и накрыты более разнообразно, чем обычно. В центре красовалось блюдо с зажаренной целиком индюшкой – это расстаралась секретарь Отилия. Одетая в бархатное платье придворной дамы рыцарских времен, с коническим колпаком на голове, она хлопотала вокруг своей зажаренной красавицы, украшая ее зеленью и оливками.

На столах расставлены были привезенные из театра канделябры. Ави, в каких-то странных, обтягивающих ноги панталонах, в матерчатых остроносых туфлях, суетился, вставляя в канделябры толстые свечи.

– Что здесь, собственно, происходит? – спросила его Таисья. – Когда жрать сядем?

– Альфонсо распорядился устроить все в соответствии с костюмами рыцарской эпохи, – озабоченно оглядывая канделябры, пояснил Ави. – Велел, чтобы мы усаживались за стол ровно в восемь, а он появится позже. Вроде какой-то сюрприз готовит. Шимон, зажигай! – крикнул он.

Шимон выглядел анекдотично в коротком, опушенном по подолу беличьим мехом кафтане, в красных чулках на тощих ногах, в каком-то странно нахлобученном бархатном берете с торчащим из него полуощипанным пером павлина. Он пошел вдоль стола, зажигая свечи в канделябрах. Когда свечи были зажжены, Давид погасил лампы.


И в мгновение ока – о, театр, о, волшебная, неисчерпаемая вселенная! – все преобразилось в обливном, дрожащем желтом свете. Ави, со скользящими тенями на аккуратном смуглом личике, наклонился к Таисье и сказал:

– А Брурия… видала, что она сотворила? Ну зачем, зачем, ей-богу? На кого это она намекала, а? – Он вздохнул и покивал укоризненно.

– Ну, Брурии, положим, самой сейчас кисловато, – заметила Таисья. – А где все они, кстати?

Он пожал плечами.

– Ну садитесь уже! – воскликнула Отилия. – Она ж совсем остынет…

– Отилия, подашь в бухгалтерию счет на оплату индюшки, – сказала Адель.

Она была одета монахиней и в этом костюме вдруг приобрела новые неожиданные черты, во всяком случае, казалось, что ее стриженая голова обработана парикмахером с учетом именно черного капюшона.

– Вы не поверите, хе́врэ, во сколько Матнасу обойдется этот праздник… Наш бюджет трещит по швам.

Она первой уселась за стол, и все остальные быстро расселись по местам в том порядке, в каком все мы обычно сидели на четверговых заседаниях.


Нежно мелькали, бились над свечами язычки огней, тоненько тянул свои причитания ветер, все притихли, поневоле разглядывая друг друга, друг к другу приглядываясь, словно пытаясь догадаться о чем-то тайном, что до сего вечера было тщательно скрываемо, а теперь вот, сегодня, неожиданные костюмы и мерцающий свет свечей открыли и разоблачили эти маленькие и большие, смешные и трагические, отвратительные и унылые тайны.

Я зачарованно глядела на застылый рыцарский двор, на застолье придворных.

Именно таким оно представлялось мне все эти месяцы. Именно эти горящие в канделябрах свечи, эти костюмы, эту глубокую тьму по углам зала представляла я каждый четверг под завывание ветра. Правда, сейчас все носило явно выраженный бутафорский характер, но если уж разобраться: разве наше воображение – не есть бутафория в чистом виде?

Да, на столе стояли не деликатесы из лебедя и павлина и не зажаренный целиком дикий кабан, но на роскошном блюде возлежала самая настоящая аппетитная индюшка, на румяную корочку которой устремили изголодавшиеся взгляды разряженные придворные, челядь славного рыцаря Альфонсо…

Но позвольте, где же он сам? Где трепетная благородная дама Брурия, где шут Люсио, так кропотливо нашивавший вчера на свой разноцветный колпак дополнительные бубенцы?

Я вдруг шкурой почувствовала напряжение, тревогу в зале. Похоже, могущественный главный сценарист собрался преподать мне урок развития действия.

– Ты сочиняла памфлет? – словно спрашивал он, горько ухмыляясь. – Сейчас ты увидишь, как одна-единственная реплика превращает памфлет в кровавую драму.


Отилия сноровисто разделала индюшку и стала раскладывать куски по тарелкам. Пока Давид и Шимон разливали вино, Ави пытался прочесть что-то в листках, которые он все время вертел и перелистывал.

Наступило странное замешательство, как будто никто не знал – что делать с тарелкой, полной еды.

– Ну! – воскликнула Отилия. – Или мы ее холодной станем есть?

Все по-прежнему молчали в колеблющемся свете свечей.

– Нет, скажите мне, что это за причуда, – продолжала она, – что мы, празднуя свой народный праздник, должны сидеть в гойских костюмах и ждать еще каких-то идиотств. Начинайте есть, хе́врэ, ну!

– К черту! – вдруг проговорил мрачно Шимон. – Хватит с меня! Я включаю свет.

Но его остановили, опасаясь непредсказуемой ярости Альфонсо.

– Ешьте, ешьте, – приговаривал Ави. – Выпьем за праздник. Сказано же – все по… – Он достал листки, разложил на столе, возле тарелки: – Вот: все по сценарию. Вот: «Двор пирует. Придворные услаж…» Шимон, а ну, я без очков – что это тут написано?

– «Услаждают», – мрачно прочел Шимон.

– Да, «услаждают свое сердце едой, напитками и весельем».

– Хорошенькое веселье, – заметила Отилия. – Ешьте, хе́врэ, индюшку, она, по крайней мере, настоящая!

– Давайте, пока хозяина нет, мы не по сценарию – выпьем за праздник, – вздохнув, проговорил Ави, – как сказано у нас в ТАНАХе: «Дайте вина огорченному душой! И пусть он выпьет, и забудет о своих страданиях, и не вспомнит о своей бедности!..»

Булькнуло вино в наклоненной бутылке.

– Но, Ави, в другом месте у нас в ТАНАХе сказано: «Вино глумливо!» – возразил Шимон.

– Что я в них люблю, – громко через стол сказала мне по-русски Таисья, – дураки дураками, но какой прочный библейский фундамент!

– Отличная индюшка, Отилия! – затянули все с набитыми ртами.

Я тоже уплетала жареное мясо за обе щеки. Головная боль к тому времени почти совсем прошла, значит, вскоре должен был начаться дождь. Свою бутафорскую лютню я положила на колени, но от неловкого моего движения она соскользнула на пол, издав протяжное дребезжание, удивительно созвучное обстановке. Я наклонилась за лютней и провела пальцами по струнам. Звук получился странный, но оригинальный, не струнный, а, скорее, волыночный: глухая волынка с короткими дребезжащими вздохами.

– Сейчас я стану услаждать весельем ваши сердца! – неожиданно для себя самой воскликнула я. И стала перебирать эти струны в самых непреднамеренных комбинациях. Дикая, заунывная, неуловимо средневековая музыка заполнила зал: бряканье, всхлипы, стоны…

Люди за столом притихли, пугливые тени шарахались вдоль стен в такт мельтешению огоньков на столе. Язычки огней вились над канделябрами, тянулись тонкими багровыми лезвиями вверх, валились набок, колыхались, и так же нервно, прерывисто вздыхали по углам призраки, шелестели подолами теней. Пели голоса на балконе, навевая на сидящих унылую задумчивость и тревогу… Лица вокруг преобразились из-за черных теней под глазами, беглых оранжевых бликов, румянивших щеки.

И в этот миг звук рога надсадно прорезал просторы замка, как будто великан вдали долго и трубно прочищает нос.

Все вздрогнули, а Давид и Отилия даже вскочили с мест. А я так просто на секунду предположила совершенно явственно, что опущен подвесной мост и сеньор возвращается в замок с охоты на кабана.

(Собственно, звук рога сопровождает евреев по всей их истории. На богослужении в Новый год и в Судный день в синагогах трубят в шофар. Так что раздобыть рог в нашем, например, городке с его двадцатью двумя синагогами не представляет никакой сложности.)


Из лобби Матнаса распахнулась дверь, и – торжествующий, в бутафорских латах, верхом на осле, одолженном из живого уголка, – в зал торжественно въехал рыцарь Альфонсо. На нем был пластинчатый готический доспех, а на голове – шлем «басинет», или, как их называли в Германии, «собачья морда».

В одной руке он держал большой норманнский щит, в другой – меч с массивным набалдашником на рукояти. Он довольно ловко сидел на осле, животном, впрочем, на редкость смирном и бывалом – по праздникам и выходным тот перевозил на себе за день целую толпу горожан.

Назад Дальше