Памятная медаль - Носов Евгений Валентинович 2 стр.


Петрован при такой крутне не успел в одночасье справиться со своими делами и воротился домой аж на другой день.

Он вошел в родные Брусы, устало опав плечами, перехлестнутый прямо по медалям пеньковым шнурком с бубликами, которые в последнюю минуту купил в электричке. От пыли его надегтяренные сапоги сделались похожими на серые валенки, и шоркал он ими нетвердо, с подволоком, как в старых, разлатых пимах. Фуражку с черным околышем он нес в руке, а вместо вчерашнего пробора на голове трепетал спутанный ковылек, светлым нимбом серебрившийся против солнца.

Первыми, еще у околицы, встретились ребятишки - Колюнок и Олежка, весь день выглядывавшие его на дороге.

- Дядь Петрован, - канючили они, семеня обочь. - Получил медалю? А, дядь Петрован?

- Подьте вы... - продолжал брести Петрован.

- Покажь, а?

- Эки репьи!

- Пока-а-ажь. Хоть издаля...

- Ну чё? - остановился наконец Петрован. - Чё показывать-то? Ну вот она... - Петрован выколупнул из-под деревянно загремевших бубликов яркий, совсем новый бронзовый кругляш с каким-то дядькой, одной только головой во всю окружность. - Вот она...

Колюнок и Олежка вытянулись молодыми петушками, затаенно примолкли.

- Хоро-о-ошая! - едино признали они. - Эка блестит!

- Блестит-то она блестит... - сокрушился Петрован. - Да... как вам сказать, ребятки... Не моя она...

- Как - не твоя? - вроде как испугался Колюнок.

- Ты ее нашел? - раскрыл рот и Олежка.

- А-а... - трехпало махнул Петрован и, заломив несколько бубликов, насыпал румяного крошева в черных маковых мушках в подставленные ладошки. Давай, мыши, грызите... Вам этого не понять...

Над его избой струилось бездымное прозрачное маревце, пахло печеным. Это означало, что Нюша, дожидаясь его с наградой, истопила печь и напекла шанег. Но домой он, однако ж, не пошел, а, минув еще три избы, свернул к четвертой, Герасимовой.

Немогота хозяина удержала его жену Евдоху выставлять зимние рамы, а потому в избе накопилась испарина, запотелые окна тускло, заплаканно глядели на волю. К духу упревших щей, заполнявшему жилье по самые матицы, примешивался пронырливый, как буравец, запах валерьянки - от Герасима, из его каморы.

- Ляжит... Ох, ляжи-ит!.. - сразу заголосила согбенная, встрепанная Евдоха, увидев на пороге Петрована. - Проходь, проходь к нему, касатик. То-то буде радый! А то нихто ничево... Слова днями не слышит. Одна я... Ну да я ж ему чё путного скажу-то?.. Очертела, поди... Хуже скрипа колодезного... Вот ждал-ждал внуков - по головке погладить, а и те по чужим городам... Кабысь не себе рожали... Наказание господне... Проходь, проходь, Петя...

- Кто там пришё-ол?.. - квело донеслось из-за горничной глуби, следом послышался сухой, свистящий кашель и долгий, изнуренный стон.

- Иди, не бойся, - подбодрила Евдоха.

Сняв с себя бублики, Петрован обладил виски и, невольно приподняв плечи, как бы крадучись, ступил в горничный проем. Слабо мерцавший в углу святой Николай приветно покивал ему огненным острячком лампады, и он ответно осенил себя торопливой щепотью, отчего на его груди тонкой звонцой загомонили медали, услышанные, однако, Герасимом.

- Да кто там? Петрован... ты, что ли?

- Да я, я... Кому ж еще...

- Чё дак... путаешься? Ай ход забыл?

- Дак иду. Вот он я!..

В мерклом, безоконном застенке Герасим дожидался его в своей кровати, нетерпеливо приподнявшись на локте. Он был в исподней рубахе, бледно-желт иссохшим лицом, оснеженным на скульях и подбородке сивой недельной небритостью. Петрован неловко поддел под Герасима руки, обнял его, как если бы то был мешок с чем-то, и, сам сбившись с дыхания, поздравил с ветеранским праздником.

- А рази не завтра? - усомнился Герасим, обессиленно отвалясь на подушку.

- Не, братка. Седни аккурат девятое число. В районе прям на домах написано. И флаги кругом..

- Ага... Может, и так... А я лежу тут, в застенке... Только мухи и гундят... Деньки стороной обегают, без меня обходятся. Намедни будильник и тот итить отказался... Вконец свое истикал... Дак и я тоже...

- Давай посмотрю, - предложил Петрован, еще умевший ладить часы, правда, не дюже мелкие.

- А-а... - Герасим прикрыл темные, отяжелевшие веки. - Теперь и ни к чему... Часом больше, часом меньше... Тут, без окон, все едино: што день, што ночь... - и, взяв с приставленной тумбочки ложку, позвякал ею по белой эмалевой кружке.

На стук объявилась настороженная Евдоха.

- Чё тебе?

- Как это "чё"? День Победы нонче! Вон и гостьва пришла - Петр с Иваном. У тя нету ли маленько? От Степки, кажись, оставалось?

- Осталось, дак на дело: когда чё заболит...

- Вот и давай...

- Дак тебе низя! - воспротивилась Евдоха.

- Ладно "низя". Не твое дело.

- Как же - не мое? А за "скорой помочью" кому бечь? К телехвону? Четыре версты до сельсовету. Тот раз побегла, а там - замок, работа кончилася. Благо Митрохин малый на мотоцикле попался, домчал до станции. Дак чуть не обмерла рачки сидеть. А он, блудень, как нарочно - по кочкам да по колюжам... Ужасть чево натерпелася...

- Ладно тебе маневры делать, зубы заговаривать. Ить же сказано: День Победы! Чево ишо говорить? Тут не можешь, а - надо... Огурчиков-помидорчиков тоже подай...

- Май на дворе - какие огурчики?

- Ну чево найдешь...

- Да чё я найду-то? Али не знаешь? Ждите, картохи наварю. А то вон Петрован ноликов принес... Целую снизку.

Козюлилась-козюлилась баба, а чуть спустя, сгорнув с тумбочки аптечные пузырьки и все остальное ненужное, принесла миску квашеной капусты, перемешанной с багряными райскими яблочками, подала в глиняной чашке рыжичков в ноготь, так и оставшихся оранжево-веселыми еловичками, потом тертый хрен, запахом затмивший и квашеную капусту, и бочковые грибки. Уж больше и ставить некуда, но, потеснив посудинки на самую середину тумбочки, Евдоха водрузила жаркую сковороду с шепеляво говорившей глазуньей. И лишь после всего внесла сразу на обеих ладонях, как бы притетешкивая на ходу, бутылку "Стрелецкой степи", располовиненную еще сыном Степаном, нечаянно нагрянувшим зимой из своих Челнов по случаю командировки.

- Можа, петуха изловить? - предложила Евдоха, недовольно оглядывая в пять минут сотворенный стол. - Все равно не нужен пока: клухи уже с цыплятками, а яйца и без петуха сгожи... Да я б и зарубила, а только забежал кудысь, гуляка...

- Куда ж с добром! - остановил Петрован бабий пыл. - И так ставить некуда. Вон сколь всего!

Правда, в доме не оказалось хлеба, но Евдоха и тут выкрутилась, не сплоховала, а принесла Петровановы "нолики" и зацепила за шишку Герасимовой кровати.

- Ну, брат... - торжественно вздохнул и недосказал Петрован и, ерзнув, пододвинулся вместе с табуреткой поближе, половчее.

Он осторожно, будто опасную мину, приподнял бутылку и медленно, бережно наклоняя, тонко разлил по шестигранным, на долгих ножках, старинным рюмкам, еще звеневшим, поди, на Герасимовой свадьбе, нечто полынное, взаправду стрелецкое и степное.

- Ну, - повторил Петрован, озабоченно вглядываясь в Герасима. - Вставай давай, што ли... Рано тебе еще...

- Да где уж... - Полулежа на правом боку, Герасим дрожливо приподнял свою долгую хрупкую рюмку, похожую на балетную барышню. Задумчиво глядя на золотистый налив вина, охваченного хрустальными гранями, мерцавшими в полусвете каморы, он трудно, одышливо изрек из своей напряженной глубины: Што теперь... Я не за себя поднимаю это... Мое все проехано... Больше хотеть нечево... Я за неприбранные кости... Вот ково жалко...

Отдыхая, он помолчал, подвигал сопящими под рубахой мехами и, умерив дыхание, тихо продолжил:

- Перед глазами стоит... Упал в болотину и затих... Мимо пробежали, прочавкали сапогами - не до нево... День лежит, неделю... Никово... Вот и воньца пошла... Муха норовит под каску, к распахнутому рту... Потом села ворона, шастает по спине туда-сюда: ищет мяснова... Набрела на кровавую дырку в шинели, долбит, рвет сукно, злится, отгоняет других ворон... Ночью набредет кабан, сунется рылом под полу, зачавкает сладко... А там само время съест и сукно, и металл... И забелеет череп под ржавой каской, осыпятся ребра, подпиравшие шинель... На том месте опять ровно станет... Молодая березка проклюнется скрозь кострец... А любопытный волчок отопрет в чащу сапог, чтобы там, в затишке, распознать, што внутри громыхает... Как зовут его, этого солдата, откудова родом - уж никто и никогда не узнает...

- Ну, будя, будя! - Петрован заотмахивался свободной рукой. - Тебе нельзя говорить столько. Эка повело!

- А таких миллионы, - продолжал выговаривать свое Герасим. - Это ж они, не прикрытые землей, теперь не дают ходу России. С таким неизбывным грехом неведомо, куда идти... Сохнет у народа душа, руки тяжелеют, не находят дела... И земля не станет рожать, пока плуг о солдатские кости скрежещет... Оттого и не знаем имени себе: кто мы? Кто - я? И ты кто, Пётра? Зачем мы? И чем землю свою засеяли?

- Ну все, Гераська! Давай лучше выпьем! Чтоб всем пухом...

Петрован протянул свою рюмку к Герасимовой и подождал, сочувственно наблюдая, как тот, выпятив губы, будто конь из незнакомой цибарки, короткими движениями заросшего кадыка принимал победное питье. И только когда Герасим одолел половину граненой юбочки и опустил остальное, Петрован испил свое до самого донца.

- Ну все, Гераська! Давай лучше выпьем! Чтоб всем пухом...

Петрован протянул свою рюмку к Герасимовой и подождал, сочувственно наблюдая, как тот, выпятив губы, будто конь из незнакомой цибарки, короткими движениями заросшего кадыка принимал победное питье. И только когда Герасим одолел половину граненой юбочки и опустил остальное, Петрован испил свое до самого донца.

Хозяин долго лежал навзничь с закрытыми глазами, и темные его веки мелко вздрагивали от толчков крови в синих подкожных прожилках.

- Живой? - озаботился Петрован. - Ай не пошла?

- Да вот слушаю, - как бы издалека отозвался Герасим. - В груди вот как замлело! А в голове - вроде красной ракеты. Махром расцвело...

- Ну слава те... - расслабился Петрован и враз развеселился. - Красная ракета - это тебе сигнал: "В атаку!.. За мно-о-ой! Короткими перебежками пшё-ё-ол!"

- А-а... - тряхнул желтой кистью Герасим. - Тут хотя бы до ветру... А то пришло - в бутылку сюкаю... Расскажи лучше, как съездил-то. Медаль получил?

- Да, считай, получил... - как-то нехотя признал Петрован.

- Покажь, чево там напридумывали?

- Да вот... Маршала Жукова дали.

- Жукова?! - оживился Герасим. - Ох ты...

Петрован высвободил из нижнего ряда новую свою награду и протянул Герасиму. Тот бережно принял ее в восковую ямку ладони, поднес к глазам.

- Он, он! - сразу признал Герасим. - Эт как беркутом глядит! Из всех маршалов - Маршал! А ты што ж ево не по чину-то? На нижнем ряду повесил? Ево надо эвон где, сверху всех медалей. Там, где Ленина вешают.

- Дак она и дадена не по чину... - крутнулся на табуретке Петрован. Не тому Федоту.

Петрован принял медаль обратно, но не стал вешать на прежнее место, а, как ненужную, сунул в пиджачный карман.

- Как это - не по чину? Ты чё мелешь?

- Неправильно это... Я и там комиссару говорил, что со мной ошибка какая-то... Не тому медаль выписали... А он только смеется, по плечу хлопает: дескать, все правильно, носи на здоровье.

- Дак чё неправильно-то? - опять притворил веки Герасим. - В чем ошибка, не пойму я?

- Ну как же! У нас совсем другой командующий был. Под Руссой-то... На Северо-Западном. У нас генерал-лейтенант Курочкин, Павел Ляксандрыч. Лысоватенький такой, ростом не шибко штоб, годов сорока, а вовсе не Жуков. Маршал Жуков у вас командовал, на главных направлениях. Потому медаль эта неправильно дадена. Как же я ее выше всех повешу, ежли она незаслуженная? И так уже сколь надавали...

Герасим оставался лежать с закрытыми глазами, и Петрован, озаботясь, что тот вовсе не слушает его, пустился еще рьяней объяснять случившееся недоразумение.

- Вот тебе Жуков в самый раз. Ты ж и под Москвой окопничал, и под Сталинградом, и на Курской дуге, а потом Берлин брал... И все под Жуковым. Эвон сколь прошел! Чево повидал, насмотрелся... А я чево? Да ничево! Все под Старой Руссой да под Старой Руссой. Там все мое направление, весь главный удар...

- Ну, дак тоже небось не в карты играли... - не открывая глаз, проговорил Герасим.

- Играть, может, и не играли, окромя разведки. Но, бывало, как занесет, как заметелит, аж колючей проволоки не видать, поверх заграждений навалит. Передок што неписаная бумага - нигде ни точки, ни запятой. И вправду, хоть сдавай под дурика. Однако с картами было строго. Заметят при солдате карты или крестик нательный - сразу в особотдел. Разведчики, те поигрывали - на трофейные сигареты, на немецкие пуговицы. Они картами у немцев разживались. У тех почти у каждого по колоде. И по губной гармошке. Пошвыряют в нашу сторону минами, измарают снег вокруг окопов торфяной жижей и - в теплую избу кофей пить, под хвениги резаться. Отчего б и не резаться? На то тебе все условия. Зимуют они на высоких местах - в теплых сухих блиндажах да избах, русские печи топят, амуницию сушат, спят на двухэтажных топчанах, до подштанников раздеваются. Тут же в сенях из выпиленных амбразуров пулеметы торчат, а то и орудия. Культурно! Чего ж так-то не воевать? Ну а у нас война совсем другая. Болота да низины. На два штыка копнул - вот уж и вода. Какой тебе блиндаж? Приходится не в землю зарываться, а землей обкладываться... Ну конешно, в таких условиях ни поспать по-людски, ни посушиться... Мох чуть ли не на шинелках растет, в стволах за ночь ржавеет. А ежли чего подвезти, то сперва гать кладут, сколь лесу изводят... Одна из этого польза: мины да снаряды часто не взрываются - как уйдет в хлябь, так и с концами.

Петрован потянулся за бутылкой и, не спрашивая, долил доверху сперва Герасимову посудинку, потом и свою.

- Ну, братка, настал момент, давай еще по маленькой, по нашей фронтовой!

И неожиданно, жмуря глаза, продолженные лучиками височных морщин, пропел тоненько и приятно:

Лучше не-е-ету того цве-е-ету,

Когда яблоня цветет...

- Нет, парень, - не поддержал компанию Герасим, - боюсь, Евдокия заругает. Она, вишь, то и дело из-за притолоки выглядает...

- А я загорожу, - нашелся Петрован и в самом деле, зазвенев медалями, развел перед Герасимом полы пиджака.

- Ну, тади ладно... - Герасим покорно приподнял рюмку и немного отпил все так же сторожко, малыми глотками.

Молча попыряли вилками норовистые, неподатливые рыжики, после чего Петрован снова вернулся к своей досаде:

- Не-е, брат, как ни крути, а моя война вышла неудачная. Я даже эту самую, язви ее, Старую Руссу не видел. Одни только крыши да церквя. Да и то в биноколь. А так все мелкие деревеньки, теперь уж и позабывал какие. Самая крупная была какая-то Кудельщина, под ней мы простояли неполную неделю. Ее я и считаю своим настоящим крещением. В нее я с боем вошел и немцев убитых тут впервые увидел. Там ведь такая война: сегодня возьмут, а завтра, глядишь, опять отдадут. Так и тягали эту резину. А она - то немца по заднему месту, то нас по тому же.

По правде признаться, я не столь с немцами воевал, как со снегом и морозом. Ох и нахлебался завирух, ох и нахлебался! И доси по спине мураши... Наш отдельный танковый батальон, где я был водителем "тридцатьчетверки", прошел своим ходом от Москвы, от Люберец, до этой самой Старой Руссы. Да не по прямой, а все ковелюгами, не по асфальтику, а черт знает по чем. Другой раз гонишь-гонишь впереди себя ком да и зависнешь днищем. Гусеницами туда-сюда на весу болтаешь, а машина - ни с места. Это ж сколько сотен верст?.. А за броней - январь да февраль сорок второго, морозы - под тридцать, снега - как никогда. Не так мороз, как донимал снег. Забивал катки, нарушал обзорность, поедом ел горючку. Особенно доставалось головному танку. Он первым таранил замети, но первым и зависал на сугробах. То и дело набрасывали троса, стаскивали его со снеговых подушек. За сутки прогрызались едва на двадцать верст, а в иных местах и того меньше. Из семнадцати танков нашего и так неполного батальона восемь отстали с разными поломками. Да и то: днем по лесам прячемся, а выходим на дорогу только ночью. Ни Боже мой посветить или пыхнуть папироской - такие строгости! опять же на дневку в населенных пунктах останавливаться нельзя, а только в лесных чащах, да и то без костров, без варева. Пища - сухари, мерзлая тушенка - ножик не берет, а то и просто брикеты пшенки или ячки. Спали на броне под регот моторов. Мотор заглохнет - давай подскакивай, пляши чечетку в мерзлых валенках, а то хана, ноги отморозишь, были у нас такие случаи. Валенки-то вечно сырые: не столько едем, сколь толкаем да копаем. Оно хоть и мороз, а обувка все одно мокреет, изнутри парится. За всю дорогу ни разу не умывались. Какое умыванье на морозе? Заводская смазка на новых танках, черные выхлопы, особенно при буксовке, - все это за время пути перешло на наши рожи, так что перестали узнавать друг друга. Ты слышишь меня, Герасим? Лежишь, глаза притворены...

- Слышу, - отозвался тот.

- Не худо? А то я разговорился тут...

- Ничево...

- Ага, ага... Доскажу, доскажу... Так вот, два месяца шли мы до передовой. Уж лучше б сразу пан или пропал. А то нудой, неопределенностью изошли. Добрались до Калинина, а там - закавыка. Какая-то путаница с назначением. Говорили, будто вместо Старой Руссы - под Селижарово. А это совсем на другой фронт. А пока выясняли - нас в лес на полторы недели, опять без дневного шевеления, без костров, на полной сухомятке и спать на броне, на лапнике под брезентом. Потом выяснилось, что надо куда-то под Демянск, душить немцев в котле. Пока ехали, новая переадресовка - под Старую Руссу. И там: только раз-другой пальнем - вот тебе отбой, сниматься, получай новое назначение... Но зато я прошел такую школу вождения, так набуксовался, навытаскивался, что и по сей день на тракторах первые места в районе брал. А могу и на танках...

Ну вот... Наконец прибыли мы на свое последнее место дислокации, как раз под этой Кудельщиной. В конце концов, после стольких мытарств надо было пожалеть технику - что-то подтянуть, подладить, подрегулировать. Сами уж ладно, как-нибудь перемоглись бы, уже весна скоро: отогреемся, пострижемся, может, в баньку сходим...

Стали мы на лесной поляне, расчистили снег, танки лапником закидали, приступили к досмотру. Поснимали бронелисты, обнажили моторы, иные взялись за фрикционы, муфты сцепления или разомкнули гусеницы, чтобы заменить поврежденные траки. Мы свой мотор подцепили таль-балкой, отвезли под ближайшую крышу, где есть тепло: надо было кое-что разобрать, подрегулировать, а то что-то тоже стал барахлить. Он-то ведь танку не родной, с самолета поставлен, эм семнадцатый. В воздухе он уже отлетал свои две тысячи часов, оттуда его списали, сделали капремонт и передали на танковый завод для дальнейшего использования. Так что получалось: какие "тридцатьчетверки" выходили с дизелями, а некоторые - вроде нашего - с летными сердцами. В общем, тянул он неплохо и заводился с одного тыка, но дюжа оборотистый, чуткий к газку, по старой летной привычке все норовил с места в карьер. Только спать на нем хлопотно: не любит малых оборотов, частенько глох... Так что мы не столько спали на жалюзях, сколь отбивали чечета...

Назад Дальше