Случай из жизни государства (Эксперт) - Александр Хабаров 3 стр.


Так впоследствии и объявили по радио "Свобода": в Израиль прибыла Анжелика Шевырева-Закс, вдова погибшего при загадочных обстоятельствах писателя-диссидента Дмитрия Шевырева, автора запрещенного в СССР романа "Переворот". Но кое-кто (и Шахов в том числе) знал, что Дима за всю свою жизнь написал три, в общем-то, неплохих стихотворения, одно из которых было опубликовано в журнале "Юность", а два - в альманахе "На страже рубежей Родины". Роман существовал лишь в мечтах и планах покойного, более устных, чем письменных.

Язва же у Шевырева образовалась от вечной сухомятки (Лика отлично готовила сосиски и яйца вкрутую) и от потреблявшихся в больших количествах и с малой "закусью" дешевых плодовоягодных вин типа "Осеннний сад". (Этот "Осенний сад" именовался знатоками и "Осенний яд", и "Осенний гад", и даже почему-то "Есенин рад"...)

И эти самые "круги", как будто бы недостижимые друг для друга, легко наклонялись (сами по себе?) в пространстве и времени, соприкасались и теряли обитателей в чуждых измерениях. От бандита до правительства был один шаг, один стук в дачную калитку; от генерала КГБ до непечатаемого писателя-оборванца - пол-шага; чуть левее, чуть правее - хиппи, панки, "митьки", "качки", "металлисты" и т.д и т.п. Двигались плоскости, скрежетали лопасти турбин и ножи мясорубок ворочалось в организованном хаосе и абсурде странное государство, где кухарка мечтала о браздах правления, и дожидалась своего часа, и дождалась, наконец...

Виктор Шахов, потомок старинного купеческого рода, бывший школьный вундеркинд, шахматист, питомец музыкальной и художественной школы, пленник английского языка и математического уклона, не оправдав надежд папы и мамы, быстро прошел предварительные кружки и кружочки и с "багажом" семи самиздатских, почти антисоветских статей занял прочное место в номенклатуре "Большого Круга". Его не сразу посадили, хотя неоднократно арестовывали, пускали по нескольким делам; долго не могли прищучить: внешность Виктора совершенно не соответствовала его внутреннему содержанию. Бесшабашность и открытость странным образом сочеталась с тонким расчетом, аналитический ум шахматиста работал в паре с мощной интуицией.

"Вы, Виктор Евгеньевич, могли бы послужить Родине... Все же диплом мехмата... Вон какие статьи пишете - любо-дорого читать. Владеете ситуацией, признаю... - сказал присутствовавший на одном из допросов в качестве наблюдателя старший лейтенант Скворцов. - А нам аналитики нужны и, скажу по секрету, уже работают".

"Стучат, что ли?"

"Да что вы, что вы! Вон, в Штатах, институт Хэллапа, слыхали? Там компьютеры, электронные мозги. Моделируют ситуации, дают долгосрочные прогнозы, предлагают отточенные решения. А у нас компьютеров мало приходится людской ресурс пользовать. Америкашки опросы проводят, общественное мнение анализируют - у нас то же самое, только без опроса: слушают, анализируют, обобщают. И, заметьте, прогнозы поточней американских..."

"Какие же именно?"

"Х....е", - вдруг, помрачнев, тихо, почти шепотом сказал старлей. "Можно сказать, катастрофические..."

Витю это не удивило: его собственные предположения были так же пессимистичны. Но он шел, как ему казалось, дальше Скворцова: считал, что именно в недрах Комитета, превратившегося из органа в опухоль, аккумулируется (тоже абсурд: как может аккумулироваться "ничто"?) отрицающая и разрушающая энтропия во всех видах: от военной и экономической до бытовой и культурной. Комитетчики, сами о том не ведая (пусть на среднем уровне), подтачивали стержень советской (читай: российской) государственности. Этим стержнем, как ни печально это признавать теперь, была марксистско-ленинская идея, заменить которую было нечем, а выдергивать разом - нельзя, могло открыться обильное кровотечение. (И открылось, когда все же выдернули!) "Пятая линия" стала к середине восьмидесятых своего рода "пятой колонной", действуя от противного и добиваясь именно тех результатов, на которые рассчитывали враги - спецслужбы и подрывные организации Запада, Востока и иных сторон света. (Об этом и сказал Шахов Скворцову, сразу лишая себя возможности на малейшее снисхождение, не зависящее, впрочем, от старлея...).

Исходя из здравого смысла кто-то должен был первым остановиться: или диссиденты должны были пойти на примирение с властью, отказавшись от борьбы за свободу духа ради мнимой стабильности; или власть должна была признать свободу слова, мысли и духа. Только так можно было удержать неминуемый распад. Но никто не остановился, довели дело до логического конца: раскурочили сообща великую державу, словно паечку, брошенную "на шару" толпе голодных и уже свободных...

Скворцов же, комитетчик этот - или не комитетчик? - Вите Шахову почему-то понравился - при всем предубеждении ко всему связанному с ГБ и из оного исходящему. Но в старлее было что-то вне-комитетское, что-то "над"... Короткое общение навсегда убедило Шахова в наличии позитивной силы в этой, по его мнению, "деструктивно-негативной структуре". Беда в том, думал Шахов, что опора позитивности похожа на табурет под ногами висельника: вот-вот выбьют. Идеология энтропийна по сути, экзистенциальна и эсхатологична как всякая утопия; если же по-русски, то просто прогнила изнутри, сверху, снизу, воняет безбожно, и кто дышит - тот погибает. Необязательно - буквально, но и внутренне, душевно, что ли...

В личном плане Виктор Шахов не знал никакой энтропии-дистрофии, как душевной, так и телесной: был здоров и силен физически, в рукопашном бою мог дать сто очков форы любому; в юности занимался и боксом, и самбо, и модным карате, а ещё - изучал искусство драки в теории, по любопытной книжечке, купленной у жучков-спекулянтов возле памятника Ивану Федорову. Изданная в 1932 году без всяких библиографических данных, называлась она просто: "Физическая подготовка"; предназначалась для бойцов НКВД. Приемы были зверские, а описания - деловито-четкие: "Если противник упал на спину, то наилучшим продолжением боя является разбивание мошонки топчущим ударом подошвы сапога по траектории Х (см. рис. 6)" - и так далее... Но и без спорта Шахов отнюдь не был рафинированным леденцом-подарком: юность прошла в угрюмых дворах близ знаменитого Тишинского рынка, драки были обычным делом - и дня без них не проходило. Некоторых "спарринг-партнеров" по уличным схваткам Виктор впоследствии встречал в камерах пересыльных тюрем: была радость встреч и непременный чифирок под воспоминания.

В статьях Шахов обосновывал право народа на бунт, на восстание. Это было не ново, об этом гавкнула когда-то и Декларация Прав Человека, но в условиях Совдепии и скрепляющего компартийного "цемента", бунт являлся "подрывом", и срок за призывы к нему был большой-большой... Впрочем, и в странах демократии не шибко привечали бунтовщиков: хорошо, когда бунтовщики далеко, за пределами границ, тогда можно брать их под защиту, "качать права человека". Британцы, к примеру, "своих" бунтующих ирландских сепаратистов щемили не хуже Лубянки.

Шахов отсидел малый срок, всего три года: защищая "бунт" как право, он в то же время отрицал террор, считая его порождением глубинной трусости, прерогативой самой отборной сволочи. "Бунтовщик и террорист, - писал Шахов, - все равно что волк и сколопендра. Мятежник не может приравниваться к убийце из-за угла или угонщику самолета с детьми, пусть даже последний действует исключительно из высоких побуждений, а первый руководствуется порывом или инстинктом... Пьяный сброд, громящий винно-водочный магазин, выглядит намного благородней "группы повстанцев", подкладывающих бомбу в метрополитен... Бунт - это аффект, который и по уголовному-то праву смягчает наказание; террор суть злодеяние подготовленное и расчитанное, снисхождения за него быть не должно".

Власть (все же не без помощи старлея Скворцова, ставшего капитаном) достойно оценила фразу: на фоне нескольких угонов авиалайнеров, поджогов гостиниц и взрывов в метро осуждение террора пришлось ко двору; Шахова благородно прокатили по 190-й "прим" (порочил советский строй) вместо неподъемной 70-й с "потолком" в 15 лет... Правда, и по легкой статье дали максимум. Шел тысяча девятьсот семьдесят седьмой год, близилось шестидесятилетие Великой октябрьской социалистической революции (которую Шахов называл не иначе как ВОСРом).

Шахов был типичным "семи-", а потом - "восьмидесятником", выросшим не у теплого костерка или на арбатской кухне (и там и там - Окуджава хором), а на довольно прохладном спортивно-интеллектуальном стадионе, вмещавшем для универсального сосуществования хулиганов и почитателей ксерокопии набоковского "Дара"; фанатов стальных "Дип Перпл" (а не медного джаза!) и творцов литературно-живописного авангарда, много пьющих поэтов и трезвых аналитиков. Это было новое "потерянное и обманутое" поколение, "лишние люди" без "левых" иллюзий с "комиссарами в пыльных шлемах" в голове, без скалолазного и геологического романтизма, но с опасной взрывчатой смесью в душе - практицизмом и педантизмом в личной жизни и стремлением к чистой вере, к высшей справедливости. Они не загорались штучным восторгом и единовременной одержимостью, они не жаждали "оттепели", им нужна была полная перемена "климата". Глаза поколения смотрели мимо всех возможных поворотов, только вперед; были, возможно, эти очи ледяными, но как легко они таяли!.. Их замораживала и отогревала Москва, столица мира, гостеприимная и враждебная, свободная и плененная, невинная и обесчещенная, святая и лютая.

* * *

Марину, попавшую в богемную сферу вместе с Виктором (сама она никогда бы не рискнула "войти" в незнакомое общество), не интересовали частные проблемы, решавшиеся окружающими, она мало что понимала в статьях и дискуссиях. Ее завораживала сама атмосфера окутанных табачным дымом литературных вечеринок, опьяняли почти опасные посещения православных храмов и беседы с известнейшим и модным священником о. Алексеем П-м. Молчание Марины, однако, поднимало её на досточную высоту в глазах друзей Виктора - все думали, что и она занята размышлениями о смысле жизни, о тайне смерти, о свободе. Но она на самом деле жила одним восторгом. Из рук в руки передавались бледные, или, наоборот, жирно и черно размазанные ксерокопии "Лолиты", "Розы мира" и конечно же, "Архипелага...". Что-то невосполнимо прекрасное было даже в обысках ("шмонах"), регулярно осуществлявшихся чекистами по всем знакомым адресам. Если нельзя было сделать обыск, то комитетчики проводили поверхностный осмотр - гласный или негласный.

Как-то явился подтянутый спортивный молодой человек, симпатичный и безликий, в сером костюме, при галстуке и невнятном значке с красной эмалью на лацкане. Сказал: "Я из налогового управления". (Какое такое налоговое управление? Это нынче не удивишься сбору налогов, а в недавние времена кто видел живого налогового инспектора?) "Поступил сигнал, что вы занимаетесь частным пошивом джинсов". "Да у нас машинка-то швейная - ей сто лет". "А это что на столе?" (Как будто не узнал, гад...) "А это пишущая". "Ага, понятно..."

И все пытался подойти поближе к машинке, поглядеть на вложенный лист очередной статьи Виктора... Отттеснила его Марина, не дала взглянуть. Извинился, ушел, чтобы явиться через месяц в множественном числе.

Виктор даже к завтраку одевался как на праздник, имел слабость быть барином, курил мало, но - дорогие сигареты. Был неотразим: темно-серый костюм, черная рубашка, строгий, в цвет костюма, галстук, итальянские туфли... И, вообще, Шахов резко отличался от "типичных представителей" богемы, предпочитавших мятые "техасы" (джинсы - позже, позже), кеды и толстые свитера под горло. Его скорее можно было принять за преуспевающего доцента-технаря, нежели за оппозиционера-антисоветчика.

"Душечка моя", - говорил он Марине без тени иронии.

Марина часто машинально поминала мужа с глаголом прошедшего времени, "был, была, было, были", как почившего: не могла снова представить его в зековском одеянии, оплакивала его мысленно на несуществующей могилке: так и представляла бугорок с простым крестом, себя в черном, хмурых заплаканных детей и небо в сизых тучах, сырость, хлад. Собственно говоря, она и жалела не Виктора, а себя и детей - и в этом была права, ибо время наступило хищное, исчез покой из жизни, не стало ни работы, ни государственной защиты от неприятностей. Многие бывшие друзья необычайно быстро американизировались, оевропеились, завели фирмы и фирмочки, стали употреблять поговорки типа "деньги счет любят", "копейка рупь бережет", "дружба дружбой, а табачок врозь". Все бы ничего, но практицизм был какой-то односторонний: например, продавщица в супермаркете "Шик-Модерн" получала жалкие гроши, но, палимая страхом безработицы, целый день натужно щерила зубы, пытаясь изобразить голливудскую улыбку, и работала без выходных, как будто делала снаряды "для фронта, для победы", а не торговала севрюжной нарезкой с душком и водкой "Смирнофф" и "Петрофф", которую разливали в подвале на Покровке две старухи-пенсионерки без пенсии и три хохла без документов. Впрочем, продавщица, как и в советские времена, безбожно обвешивала и обсчитывала.

* * *

Марина не понимала происшедшего: первый-то срок мужа выждала спокойно, понимая, что иначе и быть не могло, все складывалось соразмерно. Одно время даже готовилась к отъезду за границу (многих изгоняли из СССР, разжижая на следствии субъективный бунт негативным протестом) - предполагалось, что и Виктора Шахова сразу после отсидки попросят "вон": разрешат выехать по какому-нибудь приглашению и не пустят обратно. К счастью или сожалению, Шахов не вошел в списки перспективных "изгоев".

Но исполнилось пророчество следователя: в 97-м Шахов сел снова и, к своему и общему удивлению, вовсе не за "политику", а за то, что очень сильно ударил человека. Человек был так себе, наглец, подлец и стервец; можно было бы подробней коснуться его личности, но о мертвых плохо не говорят. Потерпевший Альберт Беляев скончался, не приходя в сознание, в реанимационном отделении института Склифосовского, и смерть его одарила Шахова шестью годами строгого режима.

Арестовывали Виктора обыкновенные милиционеры, менты-матершинники, мордастые хамы, а не те, из семидесятых - вежливо-нагловатые спортивные фигуры.

Заковали в наручники, затолкали в "бобик" и увезли.

После уголовного суда Марина поняла, что все стало иным. Не было никакого шума на радиостанциях; впрочем, разок упомянуло Виктора радио "Свобода", да и то с какой-то ироничной жалостью и словесным выкрутасом постарался Борис Парамонов.

Теперь тюремно-лагерные опасности в фантазиях Марины превышали всякий допустимый предел; в сновидениях являлись такие каторжные рожи, что впору было умереть, не просыпаясь. Медведи и бандюги, пьяные надзиратели и милицейские сержанты в эсэсовских рубашках с закатанными рукавами гонялись за Виктором Шаховым по буеракам, рычали, свистели, стреляли, скрежетали зубами.

Но и себя саму она не могла вообразить посреди неизвестного, опасного мира тайги, сопок, озер, болот, рудников, нефтяных месторождений - и лютых, как было достоверно известно, морозов. Не могла, но - упорно готовилась к поездке.

Трое малых детей удерживали её некоторое время; дети были поздние, Аня, Ляля и Сережа, а потому - безмерно дорогие, балуемые...

И как будто сама Москва, словно выжившая из ума мать, цеплялась за нее, кричала "Не пущу!", прельщая покоем, комфортом, сытостью.

ЛЮБОВЬ И СТРАХ

От "Русского Самурая", этого гнезда разврата и азарта, вставшего на месте старого медучилища, до самого подъезда дома на противоположной стороне лежало битое стекло, хрустевшее вместе со снегом под ногами пешеходов. Парадная стена с витринами была выворочена вместе с железобетонными основаниями. Торчали изогнутые прутья арматуры. На один из прутьев, как на шампур, была нанизана электрогитара с оборванными струнами. На обломке бетона висел пиджак с двумя рваными дырами в глянцевой спине. Крыша просела, как в карточном домике, из щелей вился дымок. Возле развалин стояли несколько автомашин "скорой" и милиции. Без суеты занимались привычным делом люди в штатском: одни фотографировали, другие ковырялись в обломках. Из отверстия в стене появились санитары, пронесли к "скорой" на носилках свой скорбный груз, накрытый серой пеленкой. Вслед за ними вышел ещё один, то ли санитар, то ли криминалист - плотный, рыжий, веселый.

- Вот, нашел! Аж в кухню забросило! - помахал он серым рукавом, из которого торчал окровавленный обрубок руки с перстнем на указательно пальце. - Чуть в котел не упало!

- Что случилось? - спросила, отворачиваясь от жуткого видения, Марина.

Они только что вышли из подъезда: Марина держала за руки Аню и Лялю, а Сережа предпочитал идти сам, "без рук", как старший и самостоятельный...

- Мариночка, будь внимательной! - кричала в форточку беспокойная Галина Ильинична. - Будь аккуратной с деньгами, дочка!

Готовясь к поездке в Зимлаг Марина решила сегодня же обменять на рубли две тысячи долларов - она взяла их взаймы у подруги в расчете на обещанную доплату (20 тысяч!) от "Добрых Людей". Деньги, зеленые десятки, перевязанные хлипким шпагатиком и завернутые в обрывок газеты, торчали из сумки. Любой воришка счел бы этот сверток за ничто, не покусился бы...

Остальную сумму Галина Ильинична надежно, как ей казалось, спрятала в шкафу, между стопками белоснежных простыней, пододеяльников и наволочек.

Марина в эту ночь почти не спала, думала, как всегда, о Викторе: его отдаленность в пространстве уже виделась ей исходом некоей операции, как будто содрали часть кожи с тела и увезли в неизвестном направлении. Или: как будто это её, Марину, странным образом вырвали из собственной плоти и держат в заложницах до полной выплаты неизвестных долгов. Она часто повторяла мысленно или тихо вслух почти заученные фразы о любви, нагнетала в себе безвыходные чувства, плодила мрачные, но почему-то приятные мысли; но и без слов и без мыслей ощущение абсурда разделения не покидало её. Тут уж не до любви, когда режут по живому; или это и есть любовь?

Никогда она не ездила столь далеко - а по карте до Зимлага было не менее четырех тысяч километров, это по прямой и самолетом...

На поездах-то они, бывало, путешествовали с Виктором, ещё до рождения первенца Сережи, доезжали, например, до Симферополя, а потом, троллейбусом, до Алушты...

Виктор не любил авиацию: не боялся летать, а именно не любил, считал, что транспортный прогресс обязан был остановиться на железной дороге, в ней ещё сохранялась ритмичная поэзия, мистика миров, появляющихся за окном в мерцании вокзальных фонарей и исчезающих в кромешной ночи. Взлет авиалайнера не вызывал никакого восторга: набитая людьми алюминиевая капсула с крыльями и моторами была готова в любой момент треснуть, расколоться под воздействием стихий или по воле сволочи.

Назад Дальше