Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой 15 стр.


5

Что ни день — письмо от жены или матери: без тебя, мол, скучно, скоро ли вернешься? Сходили бы вместе к Троице… Скука старозаветная! Петру не то что отвечать — читать эти письма было недосуг. Жил он в новорубленной избе на самой верфи на берегу широкого Переяславского озера, где почти оконченные два корабля стояли на стапелях и стрелах. Крыли палубы, кончали резать на корме деревянные морды. Третий корабль, «Стольный град Прешпург», был уже спущен, — тридцать восемь шагов по ватерлинии, с крутым носом, украшенным золоченой морской девкой, с высокой кормой, где сверху пристроена кают-компания. На плоской крыше ее, огороженной точеными перилами, — адмиральский мостик и большой стеклянный фонарь. Под верхней палубой с каждой стороны в откинутые люки высовывалось по восьми пушек. Сходящиеся кверху борта черно блестели смолой.

Поутру, когда чуть дымилось озеро, трехмачтовый корабль будто висел в воздухе, как на дивных голландских картинах, что подарил Борис Голицын… Ждали только ветра, чтобы поплыть в первый рейс. Как назло, вторую неделю листок не шевелило на деревьях. Лениво плыли над озером облака с синими донцами. Поднятые паруса только плескались, повисали. Петр не отходил от Картена Брандта. Старику немоглось еще с февраля, — разрывало грудь мокрым кашлем. Все же, закутанный в тулупчик, он весь день был на верфи, — сердился, кричал, а когда и дрался за леность или глупость. Особым указом пригнали на верфь душ полтораста монастырских крестьян: плотников, продольных пильщиков, кузнецов, землекопов и надежных баб — шить паруса. Полсотни потешных, отписанных от полков, обучались здесь морскому делу: травить и крепить концы, лазить на мачты, слушать команду. Учил их иноземец, выходец из Португалии, — Памбург, крючконосый, с черными, как щетка, усами, злой, сатана, морской разбойник. Русские про него говорили, что будто бы его не один раз за его дела вешали, да черт ему помог — жив остался, попал к нам.

Петру бешено нетерпелось. Рабочих чуть свет будили барабаном, а то и палками. Весенние ночи короткие, — многие люди падали от усталости. Никита Зотов не поспевал писать — его в.г.ц. и в.к. всея В.М. и Б.Р.с. — указы соседним помещикам, чтобы ставили корм, — везли бы на верфь хлеб, птицу, мясо. Помещики с перепугу везли. Труднее было доставать денег. Хотя Софья и рада была, что братец забился еще далее от Москвы, где бы ему — перевернуться на потешном корабле, но денег в приказе Большого дворца кот наплакал: все поглотила крымская война.

Когда случалось Францу Лефорту вырваться со службы и прискакать на Переяславскую верфь, — начиналось веселье. Он привозил вин, колбас, сластей и — с подмигиванием — поклон от Анны Монс: выздоровела, еще краше стала, и просит-де милости герра Петера — принять в подарок два цитрона.

В новорубленной избе в обед и ужин щедро поднимали стаканы за великий переяславский флот. Придумали для него особенный флаг — в три полотнища: белое, синее и красное. Иноземцы рассказывали про былые плавания, бури и морские битвы. Памбург, расставив ноги, шевеля усами, кричал по-португальски, будто и в самом деле на пиратском корабле. Петр пил эти речи глазами и ушами. Откуда бы ему, сухопутному, так любить море? Но он по ночам, лежа на полатях рядом с Алексашкой, во сне видел волны, тучи над водным простором, призраки проносящихся кораблей.

Калачом не заманить в Преображенское. Когда очень досаждали с письмами, — отписывался:

«Вселюбезнейшей и паче живота телесного, дражайшей матушке царице Наталье Кирилловне, недостойный сынишка твой Петрунька, в работе пребывающий, — благословения прошу, о твоем здравии слышать желаю. А что изволила мне приказывать, чтоп мне быть в Преображенском, и я быть готоф, только гей гей дело есть: суды все в отделке, за канатами дело стоит. И о том милости прошу, чтоп те канаты ис Пушкарского приказу не мешкав прислали бы. И с тем житье наше продолжица. По сем благословения прошу. Недостойный Петрус».

6

Теперь мимо избы Ивашки Бровкина ходили, — снимали шапку. Вся деревня знала: «Ивашкин сын — Алексей — сильненький, у царя правая рука, Ивашке только мигнуть — сейчас ему денег — сколько нужно, столько отсыпет». На Алешкины деньги (три рубля с полтиной) Бровкин купил телку добрую — за полтора рубля, овцу — три гривенника с пятаком, четырех поросят по три алтына, справил сбрую, поставил новые ворота и у мужиков под яровое снял восемь десятин земли, дав рубль деньгами, ведро водки и обещав пятый сноп с урожая.

Стал на ноги человек. Подпоясывался не лыком по кострецу, а московским кушаком под груди, чтобы выпирал сытый живот. Шапку надвигал на самые брови, бороду задирал. Такому поклонишься. И еще говорил: «Погоди, по осени съезжу к сыну, возьму денег, — мельницу поставлю». Волковский управитель его уже не тыкал — Ивашкой, но звал уклончиво Бровкиным. От барщины освободил…

И сыновья — помощники — подрастали. Яков всю эту зиму ходил в соседнюю деревню к дьячку — учился грамоте, Гаврилка вытягивался в красивого парня, меньшой, Артамошка, тихоня, был тоже не без ума. Детьми Ивашку бог не обидел. К дочери, Саньке, уж сватались, но по нынешнему положению отдавать ее за своего брата — мужика-лапотника, — это еще надо было подумать…

В июле прошел слух, что войско возвращается из Крыма. Стали ждать ратников, отцов и сыновей. По вечерам бабы выходили на пригорок — глядеть на дорогу. От бродящего божьего человека узнали, что в соседних деревнях действительно вернулись. Начали бабы плакать: «Наших-то побили…» Наконец появился на деревне ратник Цыган, весь зарос железной бородой, глаз выбит, рубаха, портки сгнили на теле.

Бровкин с семьей ужинали на дворе, хлебали щи с солониной. В ворота постучали: «Во имя отца и сына и святого духа…» Ивашка опустил ложку, подозрительно поглядел на ворота.

— Аминь, — ответил. И громче: — Мотри, у нас кобели злые, постерегись.

Яшка отодвинул щеколду, и вошел Цыган. Оглядел двор, семейство и, раскрыв рот с выбитыми зубами, — гаркнул хрипло:

— Здорово! — Сел на чурбан у стола. — На прохладе ужинаете? В избе мухи, что ли, надоедают?

Ивашка зашевелил бровями. Но тут Санька самовольно пододвинула Цыгану чашку со щами, вытерла передником ложку, подала.

— Откушай, батюшка, с нами.

Бровкин удивился Санькиной смелости… «Ужо, — подумал, — за косы возьму!.. Эдак-то всякому кидать наше добро…» Но спорить постеснялся. Цыган был голоден, ел, — жмурился…

— Воевали? — опросил Бровкин.

— Воевали… (И опять — за щи.)

— Ну как все-таки? — повертевшись на скамье, опять спросил Бровкин.

— Обыкновенно. Как воюют, так и воевали.

— Одолели татар-то?

— Одолели… Своих под Перекопом тысяч двадцать уложили, да столько же, когда назад шли…

— Ах, ах, — Бровкин покачал головой. — А у нас говорят: хан покорился нашим…

Цыган открыл желтые редкие зубы.

— Ты тех, кто в Крыму гнить остался, спроси, как нам хан покорился… Жара, воды нет, слева — гнилое море, справа — Черное, пить эту воду нельзя, колодцы татары падалью забили… стоим за Перекопом — ни вперед, ни назад. Люди, лошади, как мухи, дохли… Повоевали…

Цыган разгреб усы, вытерся, поглядел кровяным глазом и другим, — мертвыми веками, — на Саньку: «Спасибо, девка…» Облокотился.

— Иван… Я в поход уходил, — корова у меня оставалась…

— Да мы говорили управителю: вернешься, как же тебе без коровенки-то? Не послушал, взял.

— Так… А свиньи? Боров, две свиньи, — я мир просил за ними присмотреть…

— Глядели, голубок, глядели… Управитель столовыми кормами нас дюже притеснил… Мы думали, — может, тебя на войне-то убьют…

— И свиней моих Волков сожрал?

— Скушал, скушал.

— Так… — Цыган залез в нечесаные железные волосы, поскреб: — Ладно… Иван!

— Аюшки?

— Ты помалкивай, что я к тебе заходил.

— А кому мне говорить-то? Я и так всегда помалкиваю.

Цыган встал. Покосился на Саньку. Тихо пошел к воротам. И там с угрозой:

— Смотри — помалкивай, Иван… Прощай. — И скрылся. С тех пор его и не видели на деревне.

7

Овсей Ржов, пошатываясь, стоял у ворот харчевни, что на Варварке, считал деньги в ладони. Подошли стрелецкие пятидесятники, Никита Гладкий и Кузьма Чермный.

— Здорово, Овсей.

— Брось полушки считать, пойдем с нами.

Гладкий шепнул:

— Поговорить нужно, нехорошие дела слышны…

Чермный брякнул в кармане серебром, захохотал:

— Погулять хватит…

— А вы не ограбили кого? — спросил Овсей. — Ах, стрельцы, что вы делаете!..

— Дурак, — сказал Гладкий, — мы на карауле во дворце стояли. Понял? — И оба захохотали опять. Повели Овсея в харчевню. Сели в углу. Суровый старец-целовальник принес штоф вина и свечу. Чермный сейчас же свечу погасил и нагнулся к столу, слушая, что зашептал Гладкий.

— Жалко, тебя не было с нами на карауле. Стоим… Выходит Федор Левонтьевич Шакловитый. «Царевна, говорит, за вашу верную непорочную службу жалует по пяти Рублев…» И подает мешок серебра… Мы молчим, — к чему он клонит? И он так-то горько вздохнул: «Ах, говорит, стрельцы, слуги верные, недолго вам жить с женами на богатых дворах за Москвой-рекой…»

— Жалко, тебя не было с нами на карауле. Стоим… Выходит Федор Левонтьевич Шакловитый. «Царевна, говорит, за вашу верную непорочную службу жалует по пяти Рублев…» И подает мешок серебра… Мы молчим, — к чему он клонит? И он так-то горько вздохнул: «Ах, говорит, стрельцы, слуги верные, недолго вам жить с женами на богатых дворах за Москвой-рекой…»

— Это как так недолго? — испугавшись, спросил Овсей.

— А вот как… «Хотят, говорит, вас, стрельцов, перевести, разослать по городкам, меня высадить из Стрелецкого приказа, а царевну сослать в монастырь… И мутит всем старая царица Наталья, Кирилловна… она и Петра для этого женила… По ее, говорит, наговору слуги, — только мы не можем добиться кто, — царя Ивана поят медленным зельем, двери ему завалили дровами, поленьями, и ходит он через черное крыльцо… Царь Иван — не жилец на этом свете. Кто будет вас, стрельцов, любить? Кто заступится?»

— А Василий Васильевич? — спросил Овсей.

— Одного они человека боялись, — Василия Васильевича. А ныне бояре его с головой хотят выдать за крымское бесчестье… Накачают нам Петра на шею…

— Ну, это тоже… Погодят! Нам по набату не в первый раз подниматься…

— Тише ори. — Гладкий притянул Овсея за вороти — едва слышно:

— Одним набатом нам не спастись, хоть и всех побьем, как семь лет тому назад, а корня не выведем… Надо уходить старую медведицу… И медвежонку чего спускать? За чем дело стало? И его на рогатину, — надо себя спасать, ребята…

Темны, страшны были слова Никиты Гладкого. Овсей задрожал. Чермный налил из штофа в оловянные стаканчики.

— Это дело без шума надо вершить… Подобрать полсотни верных людей, ночью и запалить Преображенское. В огне их ножами возьмем — чисто…

8

Стрелецкие полки уже давно разместились по слободам, ополченцы-помещики вернулись в усадьбы, а по Курской и Рязанской дорогам все еще брели в Москву раненые, калеки и беглые. Толпясь на папертях, показывали страшные язвы, раны и с воем протягивали милосердным людям обрубки рук, отворачивали мертвые веки.

— Щупайте, православные, — вот она, стрела, в груди…

— Милостивцы, оба глаза мои вытекли, по голове шелопугой били меня бесчеловечно, — о-о-о!

— Нюхай, купец, гляди, по локоть рука сгнила…

— А вот у меня из спины ремни резали…

— Язвы от кобыльего молока… Жалейте меня, благодетели!..

Ужасались добрые прихожане на такое невиданное калечество, раздавали полушки. А по ночам в глухих местах находили людей с отрезанными головами. Грабили на дорогах, на местах, в темных переулках». Толпами искалеченные воины тянулись на московские базары.

Но не сытно было и в Москве. В гостиных рядах много лавок, позакрывалось, иные купцы обезденежели от поборов, иные-до лучшего времени припрятывали товары и деньги. Все стало дорого. Денег ни у кого нет. Хлеб привозили — с мусором, мясо червивое. Рыба и та стала будто бы мельче, постнее после войны. Всем известный пирожник Заяц выносил на лотке такую тухлятину, — с души воротило. Появилась дурная муха, — от ее укусов у людей раздувало щеки и губы. На базарах — не протолкаться, а смотришь, — продают одни банные веники. Озлобленно, праздно, голодно шумел огромный город.

9

Михаил Тыртов, осаживая жеребца, поправил шапку. Красив, наряден, воротник ферязи — выше головы, губы крашены, глаза подведены до висков. Кривая сабля звенит о персидское стремя. С крыльца к Михаилу перегнулся Степка Одоевский:

— Ты прислушайся, что говорят… Не послушав — не кричи…

— Ладно.

— Так и руби: царица, мол, да Лев Кириллович весь хлеб скупили, Москву нарочно голодом морят… Да про дурную муху не забудь, — с ихнего, мол, волшебства…

— Ладно…

Тыртов, взглянув холодными глазами между ушей жеребца, нагнулся и во весь мах пустил его в открытые ворота. На улице обдало пылью, вонью. Какой-то бродяга, по пояс голый, в багровых пятнах, закричал, расталкивая народ, чтобы кинуться под копыта. Тыртов вытянул его нагайкой. Со всех сторон полезли к богатому боярину, протягивая земляные, шелудивые ладони… Нахмурясь, подбоченясь, Михаил медленно пробирался в плотной толпе.

— Нарядный, поделись…

— Кинь полушку…

— Вот я ртом поймаю…

— Дай деньгу, дай, дай…

— Смотри, дерьмом замажу, — дай лучше…

— Горсть вшей продам! Купи — даром отдам!

— Топчи меня, топчи, жрать хочу…

Конь, беспокоясь, грыз удила, косился гордым зрачком на машущие лохмотья, взъерошенные головы, страшные лица. Все наглее лезли нищие и бродяги. Так он проплыл до конца Ильинки. Здесь на столбе под иконкой была прибита грамота. Какой-то благообразный человек, перекрикивая, читал:

— «Мы, великие государи, тебя, ближнего боярина и сберегателя, князя Василия Васильевича Голицына, за твою к нам многую и радетельную службу, за то, что такие свирепые и исконные креста святого и всего христианства неприятели твоей службою не нечаянно и никогда неслыханно от наших царских ратей в жилищах их поганских поражены, и побеждены, и прогнаны…»

Хрипучий голос из толпы:

— Кто поражены, побеждены? Мы али татары?

Толпа тотчас загудела сердито…

— Это где это мы татар победили, когда?

— Мы их, и в лицо-то не видали в Крыму…

— Видели, как бежали от них без памяти…

— А кто дурак этот, — грамоту читает?

— Подъячий из Кремля…

— Голицынский холоп, пес верный…

— Ну-ка, потяни его за полу…

Благообразный человек, срывая голос, читал:

— «…татары сами себе и жилищам своим явились разорителями, в Перекопи посады и села пожгли и, исполнясь отчаяния и ужаса, со своими погаными ордами тебе не показались… И что ты со своими ратными людьми к нашим границам с вышеописанными славными во всем свете победами, не хуже Моисея, изведшего израильских людей из земли Египетской, возвратился в целости, — за все то милостиво и премилостиво тебя похваляем…»

Кривой черный человек с железными волосами опять крикнул:

— Чтец, а про меня в грамоте не написано?

Засмеялись. Кое-кто, выругавшись, отошел. Ком грязи ударился в грамоту… «Стража!» — закричал чтец, загородясь рукой… Тыртов, раздвигая конем народ, стал пробираться к кривому. Но Цыган только ощерил на него осколки зубов и пропал. Кто-то схватил за узду: «Вот этого бы раздеть!..» Кто-то шильцем кольнул коня, — тот забил, храпя, — взвился. Свистнули по-разбойничьи. Камень, пролетев, царапнул щеку. Под рев, свист и гиканье Тыртов вылетел из толпы.

У Никольских ворот он увидел верхами Степку Одоевского и бледного горбоносого человека с красивыми усиками. По неживым складкам одежды было заметно, что под ферязью на нем — кольчуга. Тыртов сорвал шапку и поклонился до конской гривы Федору Левонтьевичу Шакловитому. Умное лицо его было хмуро, нижняя губа плотно прикрывала верхнюю. Недобро щурился на толпу. Одоевский спросил:

— Ты кричал им. Мишка?

— Поди сам покричи… (У Тыртова горели щеки.) Им, дьяволам, голодным, все равно, — что царевна Софья, что Петр… Стрельцов бы сюда сотни две — разогнать эту сволочь, и весь разговор…

— Половчее к ним надо послать человека, — сквозь зубы сказал Шакловитый, — подбивать их идти в Преображенское, хлеба просить… Пускай их потешные встретят… По царя Петра приказу немцы-то русских бьют, — так мы и скажем… (Одоевский засмеялся.) Ступайте, не мешкая, кричите стрельцам про это… А я пошлю на базары надежных людей… Народ надо из Москвы удалить, большого набата нам не надо, одними стрельцами справимся…

10

Из лесной чащи на берег Переяславского озера выехала вся в пыли дорожная карета разномастной четверней. Степенный кучер и босой мужик верховой, сидевший на левой выносной, оглядывались. Повсюду разбросаны бревна и доски, кучи щепы, разбитые смоляные бочки. И — ни живой души, только кое-где слышался густой храп. Невдалеке от берега стояли четыре осмоленных корабля, их высокие кормовые части, украшенные резным деревом, с квадратными окошечками, отражались в зеленоватой воде. Между мачтами летали чайки.

Из кареты вылез Лев Кириллович, морщась потер поясницу, — намяло дорогой: хоть и нестар он еще был, но тучен от невоздержанности к питию. Ждал, когда кто-нибудь подойдет. Ленясь сам позвать, кряхтел. Кучер сказал, прищурив глаз на солнце:

— Отдыхают… Время обеденное…

Действительно, в холодке, из-за бревен и бочек виднелись то ноги в лаптях, то задранная на голой пояснице грязная рубаха, то нечесаная голова. Верховой мужик, выручая ленивого боярина, позвал бойко:

— Э-эй, кто тут живой, православные…

Тогда близ кареты из-за канатов поднялось пропитое нерусское лицо с черными усами, по четверти в каждую сторону, зарычало по-ломаному:

— Што кричишь, турак…

Кучер оглянулся на боярина, — не стегануть ли этого кнутом. Но Лев Кириллович отклонил: кто их разберет, — у царя Петра и генералы пьяные на земле валяются. Спросил, не роняя достоинства, где царь.

Назад Дальше