Наконец дождался, когда настенные часы прокряхтят своего «милого Августина».
Его гордость — откопанные на блошином рынке в Брюсселе, в рваной картонной коробке с невообразимым разноплеменным хламом, эти старинные немецкие ходики, которые Тонде удалось возродить не без изрядных мучений, не только шли, но и вполне регулярно высылали в мир простуженную пастушку с ее сиплой песенкой.
Он снял телефонную трубку и набрал номер.
— Тонда, — прошептал, — я выхожу и буду минут через сорок.
— О-о-о, Йежиш Марие! — хрипло простонали в трубке. — Ты цвоку, идиотэ, настоящий нéспанный псих…
Да, Тонда — он ведь поздно ложится, иногда работает до рассвета. Свинство, конечно, но…
— Покажу кое-что интересное, — примирительно сказал он.
– Óккупант посранэй, — отозвались там и повесили трубку.
Перед тем как уйти, он заглянул в их крошечную спальню и минут пять неподвижно стоял в дверях, рассматривая спящую жену: Лиза лежала в той же позе, в какой уснула — на спине, закинув за голову обе руки со сжатыми, как у младенца, кулаками. И рот плотно сомкнутый, трагический… — грозящая небесам …
…На Вальдштейнской сияли головастые шестигранные фонари, в театральном свете которых снежная ночь казалась мглисто-солнечной. Вот новенький трамвай с сомьей мордой, обитатель глубоководного мира подледного города, выполз из-за угла, что-то вынюхивая на рельсах… Непривычная, ошалелая и оглохшая от пушистых пелен Прага присела под летящим снегом, кренясь в мятежной турбулентности воздушных потоков.
Впрочем, говорят, нынешняя зима наметает сугробы по всей Европе.
Он повернул направо, в сторону Кампы, и двинулся мимо белой, с тяжелыми навесными фонарями, стены Вожановских садов, мимо кафе «Гламур» и отеля «У павы», мимо закрытых стекольных и сувенирных лавок, мимо старого ресторанчика богемской кухни, чьи расписанные застольно-бражными картинами двери днем бывали гостеприимно распахнуты. Вышел к небольшой площади с чугунными скамейками, опухшими от сугробов…
(Здесь, на углу, в глубокой кирпичной нише поживали-жили два его дружка, два больших и богатых мусорных контейнера, к которым состоятельные жильцы окрестных домов и обслуга ресторанов и лавочек сносили полезные кукольные вещи: шмотки, поломанные домашние механизмы, из которых можно добыть пригодные для работы детали, а главное, поролоновые матрасы — хлеб наш насущный, — дивные поролоновые матрасы, сырье для тел и дел. И обходить окрестные помойки надо было именно ночью, утром и днем на них совершали налет деловитые цыгане с тачками.)
Площадь наклонно стекала в узкую улицу, которая на перекрестке разлилась на два рукава…
Поверх напластования разновысоких, вздыбленных мансардами, заваленных снегом крыш, отрываясь от них, вытягиваясь и целясь вверх всеми остриями и дротиками, улетала в мглистое, крупитчато-желтое небо тесная стража башен Пражского града, волшебно подсвеченного.
Обычный, чуть не ежедневный путь — он часто работал в мастерской у Тонды и всегда выходил из дому об эту пору — сегодня, из-за снега наверное, выглядел незнакомым и небезопасным. Поэтому, когда из-за угла прямо на него бесшумно выехал конный полицейский дозор, он отпрянул к стене с бьющимся сердцем.
Две огромные тонконогие, отрешенные в снежном безмолвии лошади — белая и черная — плавно и грозно выступали под седоками голова к голове посреди заваленной снегом улицы. Поземка вьется вокруг копыт, кажется, что кони плывут над мостовой…
Он долго смотрел им вслед, приходя в себя и невольно любуясь устрашающим величием этой поистине кукольной картины, пока всадники не свернули к Вожановским садам, исчезнув так же внезапно, как появились…
…Пройдя под аркой Малостранских мостовых башен, он по Мостецкой дошел до собора Святого Микулаша и, свернув налево, оказался на Кармелитской, довольно широкой улице с трамвайной линией. Здесь, в соборе Девы Марии-победительницы, находилась кукла младенца Иисуса, на редкость искусно сработанная — иногда он заходил на нее взглянуть.
Он вообще любил прокопченный и обветренный желтоватый камень пражских соборов и башен, высокие острые скаты сланцевых крыш, каменные складки одежд бородатых королей и каноников, сверкающее золото их узорных жезлов и тиар, вознесенных над шахматной, черно-белой брусчаткой тротуаров.
А уж как любил, какой родней считал все скульптурное народонаселение пражских зданий — все, что обитало вверху, над головами прохожих: эти тысячи, тысячи ликов — святые и черти, фавны, русалки и кикиморы; львы, орлы и куропатки; драконы, барашки и кони, крокодилы и змеи, рыбы, медузы и морские раковины; и целый народ во всех его сословиях и общинах: купцы с толстыми кошельками, мушкетеры со шпагами, мещане и чопорная знать; барышни, вдевающие гребень в высокие прически, подбоченившиеся служанки, галантные кавалеры…
Он застревал вдруг перед каким-нибудь давно знакомым ему балконом, где под тремя опорами таинственно улыбались три разных лика: мужской в центре и два женских по краям. Казалось, что лепили их с реальных людей, и каждый нес свою улыбку, свои характерные ямочки на щеках, выпяченный подбородок или обиженно поджатые губы…
Вся эта несметная рать, облепившая каменным вихрем окна и двери, балконы и портики, эркеры и навершия колонн, вся эта живность и нечисть, что притаилась в складках и нишах, под карнизами, под козырьками, под крышами зданий, порой незаметно для прохожего скалясь и дразнясь острыми высунутыми язычками, могла веселить его часами. Лепные медальоны, развившиеся локоны, змеящиеся ленты под ладошками черепичных козырьков — и все это ради иллюминаторов каких-нибудь мансардных окон, на плохо различимом седьмом этаже… Щедра и избыточна ты, Прага, неуемным своим, карнавальным весельем!
Мимо темно-серого дома, балкон которого вечно несли куда-то с окаменелой одержимостью два остроносых и широкоскулых мужика на своих согбенных плечах, он вышел на перекресток, где на торце углового здания, под третьим слева окном жил себе и никогда не умер… Словом, это было лицо ребенка, с раскрытыми в смехе губами и безмятежно смеженными глазами, — лицо ребенка, рожденного для вечного смеха.
Он всегда с ним здоровался, даже если бывал не один. Не поднимая головы, буркал: «Привет, сынок!», отмалчиваясь на вопрос попутчика, если тот думал, что обратились к нему.
* * *Мастерская семьи Прохазка занимала большую трехкомнатную квартиру на последнем, четвертом этаже старого дома по Кармелитской улице — такие дома называют здесь «чинжак», «чинжовни дум» — доходный то есть… Постоянно жил в ней один лишь Тонда, «по молодому холостому делу» — уточняла приятельским тоном мамаша его, Магда. И это было враньем: нелепо долговязый, в вечно коротковатых штанах на широких красных подтяжках, рано облысевший, с рыжеватым клинышком запущенной щетины на почти отсутствующем подбородке — Тонда женщин презирал, даже сестер, и замыкался в их присутствии, с угрюмым нетерпением давая понять, что не сильно бы и расстроился, вновь обнаружив себя в полном одиночестве.
На звонок он открыл по пояс голый, со спущенными красными подтяжками, с вурдалачьим выражением лица: изо рта торчала зубная щетка. Что-то промычал и скрылся в ванной, зато из комнат, неистово стуча деревяшкой, с визгом выскочил обезумелый от счастья инвалид, герой всех дворовых сражений.
Быстро скинув на пол рюкзак и приговаривая: «Карагё-оз! Ма-а-льчик мой, мальчик хороший…» — Петя опустился на корточки, чтобы тому было удобней достать до лица. Вот кто с энтузиазмом намыливал щеки вездесущим своим языком, хоть сейчас бери да брейся. Этот черно-белый, с острыми ушками, лохматый песик нес в себе такой заряд оголтелой любви, что лишь недавно научился смиренно оставаться с Тондой и не рыдать от радости, когда хозяева за ним возвращались.
Петя подобрал его на рельсах трамвая — окровавленного, бесчувственного — чуть ли не в первую неделю жизни в Праге и все наличные деньги отдал ветеринару за операцию и лечение, да и тех не хватило, так как у пса началось заражение крови и его выхаживали в клинике целый месяц. И хотя Карагёз довольно быстро приспособился шкандыбать на трех лапах, Петя выточил ему протез — тот хитрыми ремешками застегивался крест-накрест через грудь, как портупея ветерана Николаевской армии. Если пса брали на руки, деревяшка торчала, как ствол мушкета, и казалось, что Карагёз прицеливается, особенно если склонял голову набок.
— Затем, что ты есть наглец из наглецов, — крикнул Тонда из ванной, под шум воды, — ты приговорен сварить мне кафэ.
— Он прав, — негромко сказал Петя, поднимаясь. — Пошли, Карагёз, умилостивим тирана.
— Затем, что ты есть наглец из наглецов, — крикнул Тонда из ванной, под шум воды, — ты приговорен сварить мне кафэ.
— Он прав, — негромко сказал Петя, поднимаясь. — Пошли, Карагёз, умилостивим тирана.
Вся эта старая, неухоженная, очень кукольная квартира — три большие, с двумя полукруглыми эркерами, комнаты, коридоры и даже часть кухни — была отдана куклам. Неисчислимой, веселой и ужасной оравой они висели по стенам, свисали с крючьев, с металлических и деревянных решетчатых стеллажей — частью готовые, уже расписанные краской и покрытые лаком, частью еще обнаженно-древесные. Они лежали, разобранные и пронумерованные, в коробках, корзинках и ящиках; высились штабелями, упакованные и готовые к отправке в любую страну: уже лет пять как ими успешно торговал интернет-магазин. Там и тут были навалены курганы цветастых тюков, набитых тряпками. Иногда какой-нибудь тюк или мешок вдруг мягко и бесшумно — возможно, от содроганий трамвая на стыках рельс — валился с самой высокой полки, и тогда Петя или Тонда взбирались по стремянке и, матерясь и орудуя кулаками, впихивали беглеца обратно. Все столы и полки вдоль стен были уставлены банками и баночками с клеем и красками; тощими колючими букетами в нескольких вазах ощетинились пучки разномастных кисточек. В центральной комнате, где притерся к стене и Петин стол с верстачком и прочим слесарным хозяйством и где оба они с Тондой работали, иногда часами не перебрасываясь ни единым словом, высокий потолок был заклеен огромной картой мира, копией со знаменитой венецианской карты XVI века, из Дворца дожей.
Тонда был старшим отпрыском большой кукольной семьи Прохазка, владевшей в Праге двумя самыми лучшими магазинами, которые Тонда гордо именовал «гал?реями». Все они — и отец, Зденек Прохазка, и обе младших сестры Тонды, Марушка и Тереза, и их мамаша Магда, и даже бабка Хана — были кукловодами и художниками.
Это была империя, возникшая лет двадцать назад, выросшая из жалкой лавочки. В начале девяностых Зденек и Магда сумели объединить шестьдесят пражских мастеров-кукольников; с ними сотрудничали охотно, так как Прохазки не были рвачами, с мастерами рассчитывались честно и вовремя, торговали бойко и умно. Чтобы подкормить мастеров, они организовывали «воркшопы» и мастер-классы для богатых туристов, даже в тяжелые годы умудряясь держаться на плаву.
И все неплохо говорили по-русски, так как русской, вернее, еврейкой из Киева была их бабка Хана — личность, до известной степени легендарная. Молоденькой актрисой Киевского театра кукол Хана за мгновение до выстрела догадалась прыгнуть в ров Бабьего Яра. И впоследствии, когда, облепленная глиной и кровью, она пробиралась, сама не понимая — куда, по оккупированным украинским селам, Господь Бог наш, Вседержитель, хозяин Вселенной и прочего немереного космического барахла, Властитель наш, столь легко допустивший убийство миллионов людей, почему-то именно за этой своей обезумевшей овечкой неплохо присматривал и еще не раз уберег ее от гибели. Чего не скажешь о русском муже Ханы, которого в первые же дни оккупации Киева расстреляли в гестапо за укрывательство еврейки-жены.
Вернувшись после войны в свой театр, Хана продолжала водить и озвучивать все тех же Белоснежек, лисичек и зайчиков. Она не была выдающимся кукловодом, но обладала хрустальным детским голоском, очень ценным в кукольном деле, а когда выпивала рюмочку и слегка затуманивалась, охотно рассказывала про самое страшное в своей жизни этим голоском радостного зайчика, так что у тех, кто слушал, кровь стыла в жилах.
В Праге Хана очутилась в конце шестидесятых, вслед за единственной дочерью Магдой, актрисой все того же театра. Та, приехав сюда на гастроли в шестьдесят втором, втюрилась в обаятельного Зденека Прохазку, художника Национального Пражского театра кукол. С детства привыкшая решать все вопросы и за себя, и за свою девочку-мать, Магда взялась за дело самым решительным образом: за две недели оперативно забеременела старшеньким, Тондой, преодолев сразу две преграды: оторопь несерьезного Зденека и бдительность человека в штатском, сопровождавшего нашу труппу. Кстати, все плодотворные торговые идеи, что работали на процветание фирмы Прохазка и прикармливали чуть не сотню человек вокруг, принадлежали именно этой неугомонной, дерзкой и доброй бабе.
А Хана и сейчас, в свои восемьдесят девять, не только успешно торговала в семейном магазинчике на Кампе, склоняя туристов к покупкам ничуть не треснувшим хрустальным голоском, но и кое-что шила и выполняла разную мелкую кукольную работу — например, вставляла в готовые отверстия деревянные носы всевозможным кашпарекам, гурвинекам и спейблам…
— Негодяй, — примирительно обронил Тонда, застегивая рубашку и закатывая рукава на длинных руках. — Ублюдок, но кафэ варит гениально. Я заснул в четыре!
— Ну а я совсем не спал, — отозвался тот. — Пей скорее, ты мне нужен.
И не выдержал — ушел в прихожую в сопровождении весело цокающего Карагёза и вернулся с рюкзаком, из которого принялся немедленно выкидывать на пол майки и трусы.
— Что то значит? — спросил невозмутимый Тонда. — То есть уход от жены?
Петя молча погрузил в утробу рюкзака обе руки, осторожно вытягивая куклу. Показались черная ермолка, развившиеся рыжие пейсы из настоящего волоса, облупленное лицо. Впервые он видел куклу при естественном освещении, если таковым можно назвать стылый зимний свет, запорошенный снежной кутерьмой в высоком окне кухни.
Тонда отставил чашку с кофе и принялся вытирать руки полотенцем.
— Включи верхний свет, — буркнул он без выражения, что всегда означало у него высшую степень интереса.
Петя щелкнул выключателем и, не удовлетворившись люминесцентным освещением, сбегал в комнату за мощной рабочей лампой. Освободив кухонный стол от прочих предметов, оба молча склонились над куклой…
В сильном свете лампы пивное брюхо Корчмаря выглядело нарочито вздутым, сам же он оказался изрядно попорченным: краска на носу и щеках облупилась, ермолка засалена до тусклого блеска, правая пейса держится на честном слове, одна бровь отсутствует. Посреди ухмыляющихся губ зияла дыра, словно какой-то злой проказник вбил туда крупный гвоздь, а потом вынул. Наверняка когда-то еще был черный лапсердак, да только нынче он отсутствовал. На жилете, на поддевке и коротких штанах ниже колен темнеют пятна плесени… Печальный вид. Итак, драгоценного семейного идола Вися держала в подвале, в полнейшей заброшенности. Что ж он, выходит, разочаровал ее, огорчил?.. Или, наоборот, так крепко надо было его скрывать, чтобы никто не увидел, никто не догадался. Только о чем?
Деревянные голова и кисти узловатых рук сработаны великолепно. В правой руке Корчмарь зажал курительную трубку с длинным медным мундштуком. На ногах — отменно сшитые из кожи, подбитые подковками башмаки с бронзовыми позеленевшими пряжками. Тело таким куклам обычно строили из крепкой материи и туго набивали опилками. Однако тут и корпус был твердым на ощупь, тяжелым, с наглухо приклеенной к нему одеждой.
— Старая кукла, — наконец одобрительно проговорил Тонда. — Очень старая. Добрже. Где взял?
— Длинная история, — неохотно отозвался Петя. — Мне, знаешь, хотелось бы его… вскрыть.
— Блазниш? — удивился мастер. — Тут корпус из дерева. Пилить его, что ли, станешь? Угробишь куклу. Его подлечить надо, и все дела. Снять краску, заново грунтовать, заново расписать… Можно хорошо продать на антикварном салоне.
Он вернулся к изрядно остывшему кофе, а Петя унес Корчмаря к себе на стол, с минуту посидел над ним, не прикасаясь, поглядывая со стороны, даже руки сложив на груди, будто стремился разуверить того в своем прикладном интересе.
На самом деле он пытался угомонить толчки нетерпеливого сердца… («Это ваша кукла? — спрашивают тебя на границе. — А что там у нее внутри?» — «Ничего, пане офицеже, — отвечаешь ты, — ничего, товарищ офицер, можете проверить сами».)
Ну что ж, проверим. Приступим к настоящему знакомству.
Первым делом он легонько, как по клавишам рояля, пробежался пальцами по костяным выпуклым пуговицам жилетки. Затем принялся нажимать сильнее на каждую… по одному разу… по два… Склонив ухо, пытался выловить легчайший звук из запечатанного корпуса куклы. Два коротких, два длинных… Один короткий и два длинных… два-один-два… Чертова азбука Морзе — так можно сидеть месяцами!
А на что ты надеялся? — спросил он себя. Вряд ли загадочный сквалыга распахнет перед первым встречным свою утробу: проше пана до моей копилки…
Он уже вполне овладел собой. Даже вышел на кухню и сварил себе и Тонде еще по чашечке кофе, и они поболтали о том о сем: ужасная зима, мало туристов, проклятый кризис, продажи упали… Правда, есть кое-какие заказы на выездные спектакли. В Окорже праздник какого-то святого, в Кладне — плес-бал, и в Крживоклате на день Матек — фестиваль кукол, как обычно: циркачи, кукольники, фольклорные группы — короче, приличные деньги… Еще праздник вина в Мелнику, точно не помню — Магда записала, когда…