– Мери, моя милая! – сказала Грация.
– Ну, что там? – спросил ее отец.
Она взяла протянутую ей руку сестры и продолжала читать; голос ее дрожал, хотя она и старалась произносить слова твердо.
«Расстаться с тобою в какую бы то ни было минуту жизни между колыбелью и гробом – всегда горько. О, родной кров, верный друг ваш, так часто забываемый неблагодарными! Будь добр к покидающим тебя и не преследуй блуждающие стопы их упреками воспоминания! Если когда-нибудь образ твой возникнет перед их очами, не смотри на них ласково, не улыбайся им давно знакомою улыбкою! Да не увидят они седую главу твою в лучах любви, дружбы, примирения, симпатии. Да не поразит бежавшую от тебя знакомое слово любви! Но, если можешь, смотри строго и сурово, из сострадания к кающейся!»
– Милая Мери, не читай сегодня больше, – сказала Грация, заметив на глазах у нее слезы.
– И не могу, – отвечала Мери, закрывая книгу. – Все буквы как в огне!
Это позабавило доктора; он засмеялся, потрепавши дочь по голове.
– Как! В слезах от сказки! – сказал доктор. – От чернил и бумаги! Оно, конечно, впрочем, все выходит на одно: принимать за серьёзное эти каракульки или что-нибудь другое, равно рационально. Отри слезы, душа моя, отри слезы. Ручаюсь тебе, что героиня давным-давно возвратилась в свой родимый дом, и все кончилось благополучно. А если и нет, так что такое в самом деле родимый кров? Четыре стены – и только; а в романе и того меньше – тряпье и чернила. Что там еще?
– Это я, мистер, – сказала Клеменси, выставивши голову в двери.
– Что с вами? – спросил доктор.
– Слава Богу, ничего, – отвечала Клеменси; и действительно, чтобы увериться в этом, стоило только взглянуть на ее полное лицо, всегда добродушное, даже до привлекательности, несмотря на отсутствие красоты. Царапины на локтях, конечно, не считаются обыкновенно в числе красот, но, пробираясь в свете, лучше повредить в тесноте локти, нежели нрав, а нрав Клеменси был цел и невредим, как ни у какой красавицы в государстве.
– Со мною-то ничего не случилось, – сказала Клеменси, входя в комнату, – но, пожалуйте сюда поближе, мистер.
Доктор, несколько удивившись, встал и подошел.
– Вы приказывали, чтобы я не давала вам, – знаете, – при них, – сказала Клеменси.
Незнакомый с домашней жизнью доктора заключил бы из необыкновенных ее взглядов и восторженного движения локтей, – как будто она хотела сама себя обнять, – что дело идет, по крайней мере, о целомудренном поцелуе. Сам доктор было встревожился, но успокоился в туже минуту: Клеменси бросилась к своим карманам, сунула руку в один, потом в другой, потом опять в первый – и достала письмо.
– Бритн ездил по поручению, – шепнула она, вручая его доктору, – увидел, что пришла почта, и дождался письма. – Тут в углу стоит «А. Г.». Бьюсь об заклад, что мистер Альфред едет назад. Быть у нас в доме свадьбе: сегодня поутру у меня в чашке очутились две ложечки. Что это он так медленно его открывает.
Все это было сказано в виде монолога, в продолжении которого она все выше и выше подымалась на цыпочки, нетерпеливо желая узнать новости, и, между прочим, занималась свертыванием передника в пробочник и превращением губ в бутылочное горлышко. Наконец, достигши апогея ожиданий и видя, что доктор все еще продолжает читать, она обратно опустилась на пятки и в немом отчаянии закрыла голову передником, как будто не в силах выносить дольше неизвестности.
– Эй! Дети! – закричал доктор. – Не выдержу: я от роду ничего не мог удержать в секрете. Да и многое ли, в самом деле, стоит тайны в таком… Ну, да что об этом! – Альфред будет скоро назад.
– Скоро! – воскликнула Мери.
– Как! А сказка? Уже забыта? – сказал доктор, ущипнувши ее за щеку. – Я знал, что эта новость осушит слезы. Да. «Пусть приезд мой будет для них сюрпризом», – пишет он. Да нет, нельзя; надо приготовить ему встречу.
– Скоро приедет! – повторила Мери.
– Ну, может быть, и не так скоро, как вам хочется, – возразил доктор, – но все-таки срок не далек. Вот посмотрим. Сегодня четверг, не так ли? Да, так он обещает быть здесь ровно через месяц, день в день.
– В четверг через месяц, – грустно повторила Мери.
– Какой веселый будет это для нас день! Что за праздник! – сказала Грация и поцеловала сестру. – Долго ждали мы его, и наконец он близко.
Мери отвечала улыбкой, улыбкой грустной, но полной сестринской любви; она смотрела в лицо Грации, внимала спокойной гармонии ее голоса, рисовавшего счастье свидания, – и радость и надежда блеснули и на ее лице.
На нем выразилось и еще что-то, светло разлившееся по всем чертам, – но назвать его я не умею. То не был ни восторг, ни чувство торжества, ни гордый энтузиазм: они не высказываются так безмятежно. То были не просто любовь и признательность, хотя была и их частичка. Это что-то проистекло не из низкой мысли: от низкой мысли не просветлеет лицо и не заиграет на губах улыбка и дух не затрепещет, как пламя, сообщая волнение всему телу.
Доктор Джеддлер, назло своей философской системе (он постоянно противоречил ей и отрицал на практике; впрочем, так поступали и славнейшие философы) – доктор Джеддлер невольно интересовался возвращением своего старинного воспитанника, как серьезным событием. Он опять сел в свои покойные кресла, опять протянул ноги на ковер, читал и перечитывал письмо и не сводил речи с этого предмета.
– Да, было время, – сказал доктор, глядя на огонь, – когда вы резвились с ним, Грация, рука об руку, в свободные часы, точно вара живых кукол. Помнишь?
– Помню, – отвечала она с кротким смехом, усердно работая иголкой.
– И через месяц!.. – продолжал доктор в раздумье. – А с тех пор как будто не прошло и года. И где была тогда моя маленькая Мери?
– Всегда близ сестры, хоть и малютка, – весело отвечала Мери. – Грация была для меня все, даже когда сама была ребенком.
– Правда, правда, – сказал доктор. – Грация была маленькою взрослою женщиной, доброй хозяйкой, распорядительной, спокойной, кроткой; она переносила наши капризы, предупреждала наши желания и всегда готова была забыть о своих, даже и в то время. Я не помню, чтобы ты когда-нибудь, Грация, даже в детстве, выказала настойчивость или упорство, исключая только, когда касались одного предмета.
– Боюсь, не изменилась ли я с тех вор к худшему, – сказала Грация, смеясь и деятельно продолжая работу. – В чем же это я была так настойчива?
– А, разумеется, на счет Альфреда, – отвечал доктор. – Тебя непременно должны были называть его женою; так мы тебя и звали, и это было тебе приятнее (как оно ни смешно кажется теперь), нежели называться герцогиней, – если бы это зависело от вас.
– Право! – спросила Грация спокойно.
– Неужели ты не помнишь? – возразил доктор.
– Помнится что-то, – отвечала она, – только немного. Этому прошло уже столько времени! – и она запела старинную, любимую песню доктора.
– У Альфреда будет скоро настоящая жена, – сказала она. – Счастливое будет это время для всех вас. Моя трехлетняя опека приходит к концу, Мери. Мне легко было исполнить данное слово; возвращая тебя Альфреду, я скажу ему, что ты нежно любила его все это время, и что ему ни разу не понадобились мои услуги. Сказать ему это, Мери?
– Скажи ему, милая Грация, – отвечала Мери, – что никто не хранил врученного ему залога великодушнее, благороднее, неусыпнее тебя, и что я любила тебя с каждым днем все больше и больше. О, как люблю я тебя теперь!
– Нет, – отвечала Грация, возвращая ей поцелуи, – этого я не могу ему сказать. Предоставим оценить мою заслугу воображению Альфреда. Оно не поскупится, милая Mери, так же как и твое.
Она опять принялась за работу, которую оставила было, слушая горячие похвалы сестры, и опять запела любимую старинную песню доктора. А доктор, сидя в спокойных креслах и протянув ноги на ковер, слушал этот напев, бил о колено такт письмом Альфреда, посматривал на дочерей и думал, что из множества пустяков на этом пустом свете, эти пустяки – вещь довольно приятная.
Между тем, Клеменси Ньюком, исполнив свое дело и узнав, наконец, новости, сошла в кухню, где помощник ее, мистер Бритн, покоился после ужина, окруженный такой полной коллекцией блестящих горшков, ярко вычищенных кастрюль, полированных колпаков с блюд, сверкающих котлов и других доказательств ее деятельности, размещенных на водках и на стенах, что казалось, он сидит в средине зеркальной залы. Большая часть этих вещей отражали его образ, конечно, без малейшей лести; и притом в них вовсе не заметно было согласия: в одних лицо его вытягивалось в длину, в других в ширину, в одних он был довольно благообразен, в других невыносимо гадок, смотря по натуре отражающей вещи, – точно как один и тот же факт во мнении разных людей. Но все они были согласны в том, что среди них сидит, в совершенном покое, человек с трубкою в зубах, возле кружки вина, и благосклонно кивает головой Клеменси, подошедшей к его столу.
– Каково поживаете, Клемми? – спросил Бритн, – что нового?
Клеменси сообщила ему новость, и он выслушал ее очень милостиво. Благая перемена была видна во всей особе Бенджамина. Он стал гораздо толще, гораздо красивее, веселее и любезнее во всех отношениях. Точно как будто лицо его было прежде завязано узлом, а теперь развязалось и развернулось.
– Должно быть, Снитчею и Краггсу опять будет работа, – заметил он, медленно покуривая. – А нам, Клемми, опять придется быть свидетелями.
– Да, – отвечала его прекрасная собеседница, делая свой любимый жест любимыми членами – локтями. – Я сама желала бы, Бритн.
– Что желала бы?
– Выйти замуж, – сказала Клеменси.
Бенджамин вынул изо рта трубку и захохотал от души.
– Что и говорить! Годитесь вы в невесты! – сказал он. – Бедняжка Клемми!
Эта мысль показалась Клеменси столько же забавною, как и ему, и она тоже засмеялась от всей души.
– Да, – сказала она, – гожусь – или нет?
– Вы никогда не выйдете замуж, вы сами это знаете, – сказал Бритн, опять принимаясь за трубку.
– Право? Вы так думаете? – спросила Клеменси с полной доверчивостью.
Бритн покачал головой.
– Нет никакой надежды! – произнес он.
– Отчего же? – отвечала Клеменси. – А может быть, не сегодня-завтра вы сами задумаете жениться, Бритн, а?
Такой внезапный вопрос о таком важном деле требовал размышления. Выпустив густое облако дыму и посмотрев на него сперва с одной, потом с другой стороны, как будто оно составляло самый вопрос, который он обсуживает со всех сторон, мистер Бритн отвечал, что на счет этого он еще ничего не решил, но что действительно думает, что оно может этим кончиться.
– Желаю ей счастья, кто бы она ни была! – воскликнула Клеменси.
– О, что она будет счастлива, в этом нет сомнения, – сказал Бенджамин.
– А все-таки она не была бы так счастлива, и муж у нее был бы не такой любезный, не будь меня, – заметила Клеменси, облокотясь на стол и глядя назад на свечу. – Впрочем, я уверена, что это случилось само собою, а я тут ничего. Не так ли, Бритн?
– Конечно, не будь вас, так оно было бы не то, – отвечал Бритн, дошедши до того момента наслаждения трубкою, когда курящий только чуть-чуть решается раскрывать рот для речи и, покоясь в сладкой неге на креслах, обращает на собеседника только одни глаза, и то очень неохотно и неопределенно. – О, я вам обязан очень многим, Клем, вы это знаете.
– Это очень любезно с вашей стороны, – возразила Клеменси.
И в тоже время, обративши мысли и взор на сальную свечу и внезапно вспомнивши о целительных свойствах сала, она щедро принялась намазывать им свой левый локоть.
– Вот, видите ли, – продолжал Бритн глубокомысленным тоном мудреца, – я в свое время изучил многое; у меня всегда было стремление к изучению; я прочел много книг о хорошей и о худой стороне вещей, потому что в молодости я шел по литературной части.
– В самом деле! – воскликнула Клеменси в удивлении.
– Да, – продолжал Бритн, – я года два прятался за книжными полками, всегда готовый выскочить, если кто-нибудь подтибрит книгу; а потом я служил рассыльным у корсетницы швеи и разносил в Клеевчатых коробках обман и обольщение, – это ожесточило мое сердце и разрушило во мне веру в людей; потом я наслушался разных разностей здесь у доктора, – это очерствило мое сердце еще больше; и на конец концов, я рассудил, что вернейшее средство оживить его и лучший спутник в жизни – терка.
Клеменси хотела было прибавить и свою мысль, но он предупредил ее.
– В союзе с наперстком, – прибавил он глубокомысленно.
– Делай для других то, что… и пр… вы знаете, – прибавила Клеменси, в восторге от признания сложив руки и натирая слегка локти. – Какое короткое правило, не правда ли?
– Не знаю, – сказал Бритн, – можно ли это считать за хорошую философию. У меня есть на счет этого кое-какие сомнения, но зато опять это правило очень удобно и избавляет от многих неприятностей, чего не делает иногда настоящая философия.
– А вспомните, каким вы были прежде! – сказала Клеменси.
– Да, – заметил Бритн, – и всего необыкновеннее, Клемми, то, что я переменился через вас. Вот что странно: через вас! А я думаю, что у вас в голове нет и половины идеи.
Клеменси, нисколько не обижаясь, покачала головою, засмеялась, почесала локти и объявила, что и сама так думает.
– Я почти в этом уверен, – сказал Бритн.
– Вы правы, правы, – отвечала Клеменси. – Я не имею претензий на идеи. На что мне они?
Бенджамин вынул изо рта трубку и начал смеяться, пока слезы не потекли у него по лицу.
– Что вы за простота, Клемми! – сказал он, покачивая головою и отирая слезы в полном удовольствии от своей шутки. Клеменси и нe думала противоречить: глядя на него, она тоже захохотала от всей души.
– Нельзя не любить вас, Клем, – сказал Бритн, – вы в своем роде прекрасное создание: дайте вашу руку. Что бы ни случилось, я никогда вас не забуду, никогда не перестану быть вашим другом.
– В самом деле? – воскликнула Клеменси. – Это от вас очень мило.
– Да, да, я ваш заступник, – сказал Бритн, отдавая ей трубку, чтобы она выбила табак. – Постойте! что это за странный шум?
– Шум? – повторила Клеменси.
– Чьи-то шаги снаружи. Точно как будто кто-то спрыгнул с ограды на землю, – заметил Бритн. – Что, там наверху все уже легли?
– Теперь уже легли, – отвечала она.
– Вы ничего не слышали?
– Ничего.
Оба стали прислушиваться: все было тихо.
– Знаете ли что, – сказал Бритн, снимая фонарь, – обойду-ка я дом, оно вернее. Отомкните дверь покамест я засвечу фонарь, Клемми.
Клеменси поспешила отворить дверь, но заметила ему, что он проходится попусту, что все это ему почудилось и так далее. Бритн отвечал, что очень может статься, но все-таки вышел, вооруженный кочергой, и начал светить фонарем во все стороны, вблизь и вдаль.
– Все тихо, как на кладбище, – сказала Клеменси, глядя ему вслед, – и почти так же страшно.
Оглянувшись назад в кухню, она вскрикнула от ужаса: перед ней мелькнула какая-то тень.
– Что это? – закричала она.
– Тс! – тихо произнесла Мери дрожащим голосом. – Ты всегда меня любила, не правда ли?
– Любила ли я вас! Какое тут сомнение!
– Знаю. И я могу тебе довериться, не правда ли? Теперь мне некому довериться, кроме тебя.
– Конечно, – добродушно отвечала Клеменси.
– Там ждет меня кто-то, – сказала Мери, указывая на дверь. Я должна с ним видеться и переговорить сегодня же. – Мейкль Уарден! Ради Бога, удалитесь! Не теперь еще!
Клеменси изумилась и смутилась, взглянувши по направлению глаз говорившей: в дверях виднелась чья-то темная фигура.
– Вас каждую минуту могут открыть, – сказала Мери. – Теперь еще не время! Спрячьтесь где-нибудь и обождите, если можете. Я сейчас приду.
Он поклонился ей рукою и удалился.
– Не ложись спать, Клеменси. Дождись меня здесь! – сказала Мери поспешно. – Я почти целый час искала поговорить с тобой. О, не измени мне!
Крепко схватив дрожащую руку Клеменси и прижав ее к груди, – выразительный жест страстной мольбы, красноречивее всяких слов, – Мери вышла, увидевши свет от возвращающегося фонаря.
– Все благополучно: никого нет. Почудилось, должно быть, – сказал Бритн, задвигая и замыкая дверь. – Вот что значит, у кого пылкое воображение! Ну! Это что?
Клеменси не могла скрыть следов своего удивления и участия: она сидела на стуле, бледная, дрожа всем телом.
– Что такое! – повторила она, судорожно дергая руками и локтями и посматривая на все, кроме Бритна. – Как это от вас хорошо, Бритн! Напугали до смерти шумом, да фонарем, да Бог знает чем, ушли, да еще спрашиваете, что такое?
– Если фонарь пугает вас до смерти, Клемми, – сказал Бритн, спокойно задувая и вешая его на место, – так от этого видения избавиться легко. Но ведь вы, кажется, не трусливого десятка, – сказал он, наблюдая ее пристально, – и не испугались, когда что-то зашумело и я засветил фонарь. Что же вам забрело в голову? Уж не идея ли какая-нибудь, а?
Но Клеменси пожелала ему покойной ночи и начала суетиться, давая тем знать, что намерена немедленно лечь спать; Бритн, сделав оригинальное замечание, что никто не поймет женских причуд, пожелал и ей спокойной ночи, взял свечу и лениво побрел спать.
Когда все утихло, Мери возвратилась.
– Отвори двери, – сказала она, – и не отходи от меня, покамест я буду говорить с ним.
Как ни робки были ее манеры, в них все-таки было что-то решительное, и Клеменси не в силах была противиться. Она тихонько отодвинула задвижку; но, не поворачивая еще ключа, оглянулась на девушку, готовую выйти, когда она отворит дверь.
Мери не отвернулась и не потупила глаз; она смотрела на нее с лицом, сияющим молодостью и красотою. Простое чувство говорило Клеменси, как ничтожна преграда между счастливым отеческим кровом, честною любовью девушки – и отчаяньем семейства, потерей драгоценного перла его; эта мысль пронзила ее любящее сердце и переполнила его печалью и состраданием, так что она зарыдала и бросилась на шею Мери.