«Рождественские истории». Книга первая. Диккенс Ч.; Лесков Н. - Н. И. Уварова 13 стр.


Разгоревшись и запыхавшись, доктор еще нетерпеливее ждал Альфреда.

– Что, не видно ли чего-нибудь, Бритн? Не слышно ли?

– На дворе так темно, что ничего вдали не видно, сэр. И шум в доме такой, что ничего не слышно.

– Тем лучше – встреча веселее! Который час?

– Ровно полночь, сэр. Он скоро должен быть здесь.

– Подложи дров в камин, – сказал доктор. – Пусть еще издали увидит приветный огонек сквозь темноту ночи.

Он увидел его, – да! он заметил огонь из экипажа, при повороте у старой церкви. Он узнал, откуда он светит. Он увидел зимние ветви старых дерев между собою и светом. Он вспомнил, что одно из этих дерев мелодически шумит летом под окном Мери.

Слезы показались у него на глазах. Сердце его билось так сильно, что он едва мог выносить свое счастье. Сколько раз думал он об этой минуте, рисовал ее в воображении со всеми возможными подробностями, боялся, что она никогда не настанет, ждал и томился, – вдали от Мери.

Опять свет! Как ярко он сверкнул! Его засветили в ожидания гостя, чтобы заставить его спешить домой! Альфред сделал приветствие рукой, махнул шляпой и громко крикнул, как будто этот свет – они, как будто они могут видеть и слышать его, торжественно едущего к ним по слякоти.

– Стой! – он знал доктора и догадался, что он затеял. Доктор не хотел, чтобы приезд его был для них сюрпризом, но Альфред все-таки мог явиться невзначай, подойдя к дому пешком. Если садовые ворота отворены, так можно пройти; а если и заперты, так он по старинному опыту знал, как легко перелезть через ограду. Он в минуту очутился между ними.

Он вышел из экипажа и сказал кучеру (не без усилия: так он был взволнован), чтобы он остановился на несколько минут, а потом тронулся бы шажком; сам же он побежал во всю прыть, не мог открыть ворота, влез на ограду, спрыгнул в сад и остановился перевести дух.

Деревья были покрыты инеем, который на ветвях сверкал блеклыми гирляндами, озаренный слабым светом месяца в облаках. Мертвые листья хрустели у него под ногами, когда он тихонько шел к дому. Унылая зимняя ночь расстилалась по земле и небу; но из окон приветливо светил ему на встречу алый огонек, мелькали фигуры, и людской говор приветствовал его слух.

Он старался, подходя все ближе, расслушать в общем говоре ее голос и почти верил, что различает его. Он дошел уже почти до дверей, как вдруг двери распахнулись и кто-то выбежал прямо ему на встречу, – но в ту же минуту отскочил назад и вскрикнул, сдерживая голос.

– Клеменси, – сказал он, – разве вы меня не знаете?

– Не входите, – отвечала она, оттесняя его назад. – Воротитесь. Не спрашивайте, зачем. Не входите.

– Да что такое? – спросил он.

– Не знаю. Боюсь и подумать. Уйдите. Слушайте!

В доме внезапно поднялся шум. Она закрыла уши руками. Раздался дикий вопль, от которого не могли защитить никакие руки, и Грация, с расстроенным видом, выбежала из дверей.

– Грация! – воскликнул Aльфред, обнимая ее. – Что такое? Умерла она?

Она освободилась из его рук, взглянула ему в лицо – и упала у ног его.

Вслед за тем из дома потянулась толпа разных лиц, между ними и доктор, с бумагою в руке.

– Что такое? – кричал Альфред, стоя на коленях возле бесчувственной девушки. Он рвал на себе волосы и перебегал дикими глазами с лица на лицо. – Неужели никто не хочет взглянуть на меня? Никто не хочет заговорить со мной? Неужели никто меня не узнает? Никто не скажет, что случилось?

В толпе послышался говор.

– Она бежала.

– Бежала! – повторил он.

– Бежала, мой милый Альфред! – произнес доктор убитым голосом, закрыв лицо руками. – Бежала из отцовского дома. Она пишет, что сделала свой невинный и безукоризненный выбор, просит простить ее, не забывать ее, – она бежала!

– С кем? Куда?

Он вскочил, готовый, казалось, броситься в погоню; но когда все посторонились, чтобы дать ему дорогу, он дико посмотрел на окружающих, зашатался и пал опять на колени, сжав холодную руку Грации.

В общем смятении все бегали взад и вперед, суетились, кричали без цели и намерения. Одни бросились по разным дорогам, другие вскочили на лошадей, третьи засветили огонь, четвертые толковали между собою, что нет никакого следа и искать напрасно. Некоторые с любовью подошли к Альфреду, стараясь его утешить; другие заметили ему, что Грацию надо внести в дом, и что он мешает. Он ничего не слышал и не двигался с места.

Снег падал густыми хлопьями. Альфред поднял на минуту голову и подумал: «Как кстати этот белый пепел! Он застилает мои надежды и несчастие. – Он посмотрел вокруг на белую равнину и подумал: как быстро исчезнут следы от ног Мери, и снег засыплет и это воспоминание!» Но он не чувствовал холода и не трогался с места.

Часть третья

Мир постарел шестью годами после этой ночи приезда. Был теплый осенний день. Шел проливной дождь. Вдруг солнце глянуло из-за туч, и старое поле битвы весело и ярко засверкало зеленой равниной, блеснуло радостным приветом, как будто зажгли веселый маяк.

Как прекрасен был ландшафт, облитый этим светом! Как весело играли на всех предметах живительные лучи солнца! Мрачная за минуту масса леса запестрела отливами желтого, зеленого, бурого и красного вина и разрешилась различными формами деревьев, с каплями дождя, скользящими по листьям и, сверкая, падающими на землю. Ярко-зеленый луг как будто вспыхнул; казалось, минуту тому назад он был слеп и вдруг прозрел и любуется светлым небом. Поля хлеба, кустарник, сады, жилища, купы крыш, колокольня церкви, река, водяная мельница, – все, улыбаясь, выступило из мрака и тени. Весело запели птицы, цветы подняли свои головки, свежий запах поднялся из оживленной почвы; синева неба разливалась все шире и шире; косвенные лучи солнца прорезали мрачную полосу туч, медленно удалявшихся за горизонт, и радуга в торжественном величии раскинулась по небу изящнейшими цветами.

Близ дороги, приютившись под огромным вязом с узкою скамьею вокруг толстого ствола, маленькая гостиница поглядывала на путника весело и приветливо, как следует подобному заведению, и соблазнила его немым, но красноречивым уверением в ждущих его здесь удобствах. Красная вывеска на дереве, сверкая на солнце золотыми буквами, поглядывала на проходящих из-за листьев, как веселое лицо, и обещала хорошее угощение. Каждая лошадь, пробегая мимо, поднимала уши, почуяв свежую воду в желобе и рассыпанное под ним пахучее сено. Алые шторы в нижнем этаже, и чистые белые занавесы в маленьких спальнях наверху, манили к себе проезжего, качаясь по ветру. На светло-зеленых ставнях золотые надписи говорили о пиве, о лучших винах и покойных постелях, и тут же было трогательное изображение кружки портера, вспенившегося через край. На окнах в ярко красных горшках стояли цветущие растения, живо рисовавшиеся на белом фасаде дома; а в темном промежутке дверей сверкали полосы света, отражавшегося на рядах бутылок и стаканов.

На пороге красовалась почтенная фигура хозяина гостиницы: создание коротенькое, но плотное и круглое; он стоял, заложивши руки в карманы и расставив ноги, – именно в той позе, которая ясно говорила, что он спокоен насчет погреба и вообще положительно убежден в достоинстве своего заведения, – убеждение тихое и добродетельное, неизмеримо далекое от наглого хвастовства. Чрезмерная сырость, сбегавшая после дождя каплями со всех предметов, выказывала его с выгодной стороны. Ничто близ него не терпело жажды. Несколько отяжелевших далий, выглядывая из-за частокола его опрятного сада, упились, казалось, сколько могли (может быть, даже и немного больше), между тем как розы, шиповник, левкой, растения на окнах, и листья на старом дереве, были, так сказать, только навеселе, как собеседники, не забывшие умеренности и только оживившие свою любезность. Капли, ниспадающие около них на землю, сверкали, как веселые шутки, и, ничего не задевая, орошали забытые уголки земли, куда редко проникает дождь.

Этой деревенской гостинице дано, при ее основании, необыкновенное имя: «Терка». Под этим хозяйственным названием, на той же яркой вывеске на дереве и такими же золотыми буквами было написано: «Гостиница Бенджамина Бритна».

Взглянув еще раз, повнимательнее, в лицо хозяину, вы уверились бы, что на пороге стоит никто другой, как сам Бенджамин Бритн, изменившийся соответственно протекшему времени, но к лучшему: особа очень почтенная.

– Мистрис Бритн, – сказал он, поглядывая на дорогу, – что-то запоздала. Пора уже чай пить.

Так как мистрис Бритн не являлась, так он от нечего делать вышел на дорогу, посмотрел на дом и остался, кажется, очень доволен. «Заведение именно такое, – сказал он, – в каком бы я сам остановился, если бы не я его содержал».

Оттуда он побрел к частоколу сада и заглянул на далии. Они смотрели на него уныло, повесив сонные головки, – и вдруг подымали их, покачивая, когда сбегала с них тяжелая капля дождя.

– За вами надо присмотреть, – сказал Бритн. – Не забыть бы сказать ей об этом. Что это она так долго не идет!

Оттуда он побрел к частоколу сада и заглянул на далии. Они смотрели на него уныло, повесив сонные головки, – и вдруг подымали их, покачивая, когда сбегала с них тяжелая капля дождя.

– За вами надо присмотреть, – сказал Бритн. – Не забыть бы сказать ей об этом. Что это она так долго не идет!

Благоверная половина мистера Бритна была до такой степени лучшею его половиной, что он без нее был решительно существо несчастное и беспомощное.

– А кажется, и дела-то немного, – продолжал он, – закупить кое-что на рынке… А! Вот она, наконец.

На дороге задребезжала повозка, управляемая мальчиком; в ней сидела полновесная женская фигура; за ней сушился распущенный насквозь промокший зонтик, а впереди голые руки обнимали корзину, стоявшую у нее на коленях; несколько других корзин и узелков лежали кучами вокруг нее; на лице ее изображалось что-то светло-добродушное, и в движениях была видна какая-то самодовольная неловкость, когда она покачивалась от движения экипажа, уже издали пахнувшего древностью. Это впечатление не уменьшилось при приближении экипажа, и когда он остановился у дверей «Терки», из него выскочила пара башмаков, проворно скользнула между распростертых рук мистера Бритна и ощутительно тяжело ступила на дорожку; эти башмаки едва ли могли принадлежать кому-нибудь, кроме Клеменси Ньюком.

И действительно, они принадлежали ей: это она в них стояла, свежее, краснощекое создание, с такою же жирно лоснящеюся физиономией, как и прежде, но уже со здоровыми локтями, на которых образовались даже мягкие ямочки.

– Долго вы ездили, Клемми! – сказал Бритн.

– Боже мой, посмотрите, сколько было дела, Бен! – отвечала она, заботливо присматривая, чтобы корзины и узелки были перенесены в дом в целости. Восемь, девять, десять, – а где ж одиннадцатый? Их было одиннадцать; а, вот он! Ну, хорошо. Отложи лошадь, Гарри, да если она опять закашляет, так подмешай ей на ночь в корм подогретых отрубей. Восемь, девять, десять. А где ж одиннадцатый? Да, бишь, я и позабыла, все тут. Что дети, Бен?

– Слава Богу, Клемми, здоровы.

– Господь с ними! – сказала мистрис Бритн, снимая шляпку, потому что они вошли уже в комнату, и приглаживая волосы ладонями. – Поцелуй же меня.

Мистер Бритн поспешил исполнить ее желание.

– Кажется, – сказала мистрис Бритн, опустошая свои карманы, т. е. выгружая из них огромную кучу тетрадочек с загнутыми углами и скомканных бумажек, – кажется, все сделано. Счеты сведены, река продана, пивоваров счет тоже поверен и заплачен, трубки заказаны, семнадцать фунтов внесены в банк, это как раз, сколько мы были должны доктору Гитфильду за маленькую Клем, – вы догадываетесь, доктор Гитфильд опять не хотел ничего взять, Бен.

– Я так и думал, – отвечал Бритн.

– Да, не хотел. Говорит, какое бы у вас ни было семейство, я не хочу вводить вас в издержки ни на полпенни. Хоть будь у вас два десятка детей.

Лицо Бритна приняло серьёзное выражение, и он пристально устремил глаза в стену.

– Ведь это от него очень любезно? – сказала Клеменси.

– Да, – отвечал Бритн. – Только я ни в каком случае не употреблю во зло его доброты.

– Конечно, нет, – сказала Клеменси. – Да вот еще за клепера 8 фунтов 2 шиллинга. Ведь это недурно, а?

– Цена хороша, – отвечал Бен.

– Очень рада, что угодила вам! Я знала это наперед. Кажется, все? Ваша, et cetera, Клеменси Бритн, во всем отдала отчет. Ха, ха, ха! Вот, возьмите, спрячьте все эти бумаги. Ах, постойте на минуту! Вот какое-то печатное объявление; можно его повесить на стену, прямо из типографии, еще совсем сырое; что за чудесный запах!

– Что это такое? – спросил Бен, рассматривая лист.

– Не знаю, – отвечала жена. – Я не прочла ни слова.

– «Будет продано с аукциона», – прочел хозяин Терки, – «если предварительно не заключат какой-нибудь частной сделки».

– Они всегда так пишут, – заметила Клеменси.

– Да не всегда пишут вот это, – продолжал он, – посмотрите: «Господский дом, и прочее – службы, и прочее – усадьбы, и прочее – мистеры Снитчей и Краггс, и прочее – все убранство и мебель свободного от долгов незаложенного имения Мейкля Уардена, намеревающегося остаться еще на жительстве за границей.

– Еще жить за границей! – повторила Клеменси.

– Вот, посмотрите! – сказал Бритн.

– А я еще сегодня слышала, как в старом доме поговаривали, что скоро ждут лучших и вернейших о ней известий! – сказала Клеменси, печально качая головой и почесывая локти, как будто воспоминание о прошлом времени пробудило и старые ее привычки. – Боже мой! Как это огорчит их, Бен!

Мистер Бритн вздохнул, покачал головой и сказал, что он тут ничего не понимает, и уже давно отказался от надежды понять что-нибудь. С этими словами он завился прикреплением афиши к оконнице, а Клеменси, постояв несколько минут в молчаливом раздумье, вдруг встрепенулась, прояснила озабоченное чело и пошла посмотреть детей.

Хозяин «Терки» очень любил и уважал свою хозяйку, но все-таки по-старому, с примесью чувства своего превосходства и покровительства. Она очень его забавляла. Ничто в мире не удивило бы его так сильно, как если бы он узнал наверно, от третьего лица, что это она управляет всем домом, и что он человек с достатком только по милости ее неусыпной распорядительности, честности и уменья хозяйничать. Так легко нам, во всякий период жизни, – это подтверждают факты, – ценить ясные, не щеголяющие своими достоинствами натуры не дороже того, во что ценят они сами себя; и как понятно, что люди воображают иногда, что их привлекает оригинальность или странность человека, тогда как истинные его достоинства, если бы хотели в них всмотреться, заставили бы вас покраснеть от сравнения.

Бритн наслаждался, считая женитьбу со своей стороны снисхождением. Клеменси была для него постоянным свидетельством доброты его сердца и нежности души; она была прекрасная жена, и он считал это подтверждением старого правила, что добродетель сама себе награда.

Бритн окончательно прилепил объявление и подошел к шкафу спрятать записки о дневных распоряжениях жены, все это время посмеиваясь над ее способностью к делам, – когда вошла Клеменси с известием, что оба маленькие Бритна играют в сарае под надзором Бэтси, а маленькая Клем спит «как картинка». Затем мистрис Бритн села за маленький столик разливать чай. Комната была небольшая, чистая, с обычною коллекцией бутылок и стаканов; на стене верные часы, не ошибавшиеся и на минуту, показывали половину шестого; все было на своем месте, вычищено и отполировано до нельзя.

– За весь день сажусь в первый раз, – сказала мистрис Бритн с глубоким вздохом, как будто села ночевать; но тотчас же опять встала подать мужу чай и приготовить тартинку. – Как это обявление напоминает мне старое время!

– А! – произнес Бритн, распоряжаясь с блюдечком и налитым в него чаем, как с устрицей в раковине.

– Из-за этого самого мистера Мейкля Уардена лишилась я своего места, – сказала Клеменси, покачивая головою на объявление о продаже.

– И нашли мужа, – прибавил Бритн.

– Да! За это спасибо ему, – отвечала Клеменси.

– Человек – раб привычки, – сказал Бритн, глядя на жену через чашку. Я как-то привык к вам, Клем, и заметил, что без вас как-то неловко. Вот мы и женились. Ха, ха! Мы! Кто бы это мог подумать!

– Да уж, в самом деле! – воскликнула Клеменси. – Это было с вашей стороны очень великодушно, Бен.

– Нет, нет, – возразил Бритн с видом самоотвержения. – Не стоит и говорить об этом.

– Как не стоит, – простодушно продолжала жена, – я вам очень этим обязана. О! – она опять взглянула на объявление, – когда узнали, что она убежала, что уж и догнать ее нельзя, я не выдержала, рассказала все, что знаю, – ради них же и ради их Мери; ну, скажите, можно ли было удержаться, не говорить?

– Можно или не можно, все равно, вы рассказали, – заметил муж.

– И доктор Джеддлер, – продолжала Клеменси, ставя на стол чашку и задумчиво глядя на объявление, – в сердцах и с горя выгнал меня из дома! Никогда ничему в жизни не была я так рада, как тому, что не сказала ему тогда ни одного сердитого слова; да я и не сердилась на него. После он сам в этом раскаялся. Как часто сиживал он после того здесь, в этой комнате, и не переставал уверять меня, что это ему очень прискорбно! – еще недавно, – да, вчера, когда вас не было дома. Как часто разговаривал он здесь со мною по целым часам то о том, то о другом, притворяясь, что это его интересует, – а все только затем, чтобы поговорить о прошедшем, да потому, что знает, как она меня любила!

– Ого! Да как это вы заметили? – спросил муж, удивленный, что она ясно увидела истину, когда эта истина не выказывалась ей ясно.

– Сама, право, не знаю, – отвечала Клеменси, подув на чай. – Дайте мне хоть сто фунтов, так не сумею рассказать.

Бритн, вероятно, продолжал бы исследование этого метафизического вопроса, если бы она не заметила на этот раз очевидного факта: за мужем ее, на пороге, стоял джентльмен в трауре, одетый и обутый как верховой. Он слушал, казалось, их разговор и не намерен был прерывать его.

Назад Дальше