«Рождественские истории». Книга первая. Диккенс Ч.; Лесков Н. - Н. И. Уварова 15 стр.


Он прижал ее к своему сердцу, и она заплакала, но слезами упоения. Через минуту он взглянул на дитя, игравшее у ног их с корзиною цветов, и попросил его посмотреть на пурпур и золото заходящего солнца.

– Альфред, – сказала Грация, быстро подняв голову при этих словах, – солнце заходит. Ты не забыл, что должна я узнать до его захождения.

– Ты должна узнать истинную историю Мери, душа моя, – отвечал он.

– Всю истину, – сказала она умоляющим голосом. – Чтобы ничего больше не было от меня скрыто. Так было мне обещано. Не правда ли?

– Да.

– До захождения солнца в день рождения Мери. Видишь, Альфред, оно почти уже заходит.

Он обнял ее и, пристально глядя ей в глаза, сказал:

– Не я должен раскрыть тебе эту истину, милая Грация. Ты услышишь ее из других уст.

– Из других! – повторила она слабым голосом.

– Да. Я знаю твердость твоего сердца, знаю твое мужество; слова два приготовительных для тебя довольно. Ты сказала правду: час настал. Скажи мне, что ты теперь в силах вынести испытание, сюрприз, душевное потрясение, – и вестник ждет у входа.

– Какой вестник? И какую весть принес он?

– Я обязался не говорить ничего больше, – сказал он, все еще не сводя с нее глаз. – Ты не догадываешься?

– Боюсь и подумать, – отвечала она.

Ее пугало волнение на его лице. Она опять припала к его плечу, дрожа, и просила его подождать минуту.

– Ободрись, душа моя. Если ты в силах принять вестника – он ждет. Солнце заходит, сегодня день рождения Мери. Смелее, Грация!

Она подняла голову, взглянула на него и сказала, что она готова. Когда она смотрела вслед уходящему Альфреду, она была удивительно похожа на Мери в последнее время перед ее бегством. Альфред взял дочь с собою. Она позвала ее назад, – малютку звали Мери, – и прижала ее к груди. Освободившись из объятий, малютка побежала опять за отцом, и Грация осталась одна.

Она сама не знала, чего боится, чего ждет, и стояла неподвижно, устремив глаза на дверь, в которой они скрылись.

Боже мой! Кто это появился и стал на пороге, в белой одежде, колеблемой ветром? Голова склонилась на грудь отца ее, и он прижимает ее с любовью! Что за видение, вырвавшись из рук его, с криком и с распростертыми объятиями любви бросается ей на шею?

– О, Мери, Мери! О, сестра моя! О, душа души моей! О, невыразимое счастье! Тебя ли вижу я опять?

То был не сон, не видение – дитя надежды или страха, но сама Мери, милая Мери! До того прекрасная, до того счастливая, несмотря на битву ее жизни, что когда заходящее солнце озарило лицо ее, она походила на ангела, ниспосланного на землю для чьего-нибудь утешения.

Она приникла к сестре, опустившейся на скамью и обнявшей ее; она улыбалась сквозь слезы, стоя перед ней на коленях, обвивши ее руками и не сводя с нее глаз. Солнце обливало голову ее торжественным светом и ясной тишиной вечера. Наконец, Мери прервала молчание, и спокойный, тихий, ясный, как этот час дня, голос ее произнес:

– Когда я жила в этом доме, Грация, как буду жить в нем опять…

– Постой, душа моя! Одну минуту! О, Мери! Опять слышать твой голос…

Грация не могла сначала вынести звуков этого дорогого ее сердцу голоса.

– Когда я жила в этом доме, Грация, как буду жить в нем опять, я любила Альфреда всей душой, любила его безгранично. Я готова была умереть за него, как ни была я молода. Любовь его была выше всего в мире. Теперь все это уже давно прошло и миновалось, все изменилось; но мне не хочется, чтобы ты, которая любишь его так искренно, думала, что я не любила его так же чистосердечно. Я никогда не любила его так сильно, Грация, как в ту минуту, когда он простился с нами на том самом месте и в этот самый день. Никогда не любила я его так сильно, как в ту ночь, когда бежала из отцовского дома.

Сестра могла только смотреть на нее, крепко сжав ее руками.

– Но он, сам того не зная, пленил уже другое сердце, прежде нежели я поняла, что могу подарить ему свое, – продолжала Мери с кроткою улыбкою. – Это сердце, – твое сердце, сестрица, – было так полно привязанности ко мне, так благородно и бескорыстно, что старалось подавить свою любовь и умело скрыть ее от всех, кроме меня: мои глаза изощряла признательность. Это сердце хотело принести себя мне в жертву, но я заглянула в глубину его и увидела его борьбу. Я знала, как оно высоко, как неоцененно оно для него, как дорожит он им, несмотря на всю свою любовь ко мне. Я знала, сколько задолжала я тебе, – я ежедневно видела в тебе великий пример. Что ты сделала для меня, Грация, – я знала, что и я могу, если захочу, сделать для тебя. Я никогда не ложилась без молитвы о совершении этого подвига. Никогда не засыпала я, не вспомнив слова самого Альфреда, сказанные им в день отъезда: зная тебя, я поняла, какую истину сказал он, что каждый день на свете одерживаются великие победы внутри сердец, победы, перед которыми это поле битвы – ничто. Когда я все больше и больше вдумывалась, что каждый день и час совершается такая тяжелая битва и чело остается ясно, и никто о нем не знает, задуманный подвиг казался мне все легче и легче. И Тот, Кто видит в эту минуту сердца наши и знает, что в моем сердце нет и капли желчи или сожаления, что в нем одно чистое чувство счастья, Тот помог мне дать себе слово никогда не быть женою Альфреда. Я сказала: пусть будет он моим братом, твоим мужем, если решимость моя доведет до этого счастливого конца, но я никогда не буду его женою. А я любила его тогда пламенно, Грация!

– Мери, Мери!

– Я старалась показать, что я к нему равнодушна; но это было тяжело, и ты постоянно говорила в его пользу. Я хотела открыть тебе мое намерение, но ты никогда не захотела бы выслушать меня и одобрить. Приближалось время его возвращения. Я чувствовала, что надо на что-нибудь решиться, не дожидаясь возобновления ежедневных сношений. Я видела, что одно великое горе, поразив нас разом, спасет всех от долгой агонии. Я знала, что если я уйду, все кончится тем, чем кончилось, то есть, что обе мы будем счастливы, Грация! Я написала тетушке Марте и просила приюта у нее в доме: я не рассказала ей тогда всего, но кое-что; и она охотно согласилась принять меня. Когда я обдумывала еще все это, в борьбе с привязанностью к отцовскому крову, Уарден нечаянно сделался на некоторое время нашим гостем.

– Этого-то я и боялась в последние годы! – воскликнула Грация, и лицо ее помертвело. – Ты никогда не любила его – и вышла за него, принося себя в жертву мне!

– Тогда, – продолжала Мери, крепче прижав к себе сестру, – он собирался уехать на долгое время. Оставив наш дом, он прислал мне письмо, в котором описал свое состояние, свои виды в будущем, и предложил мне свою руку. По его словам, он видел, что ожидание приезда Альфреда меня не радует. Он думал, что сердце мое не участвует в данном мною слове, думал, может быть, что я любила его когда-то, и потом разлюбила, и считал, может быть, мое равнодушие непритворным – не знаю наверное; но я желала, чтобы в ваших глазах я была совершенно потеряна для Альфреда, потеряна безвозвратно, мертва. Понимаешь ли ты меня, милая Грация?

Грация пристально смотрела ей в глаза и была как будто в недоумении.

– Я виделась с Уарденом и вверилась его благородству; я сообщила ему мою тайну накануне нашего отъезда, и он не изменил ей. Понимаешь ли ты, моя милая?

Грация смотрела на нее как-то неопределенно и, казалось, едва ее слышала.

– Сестрица, душа моя! – сказала Мери, – соберись на минуту с мыслями и выслушай меня. Не смотри на меня так странно! В других землях женщины, которые хотят отречься от неуместной страсти или побороть в сердце своем какое-нибудь глубокое чувство, удаляются в безнадежную пустыню и навсегда затворяются от света, от светской любви и надежд. Поступая таким образом, они принимают дорогое для нас с тобою название сестер. Но и не отрекаясь от мира, Грация, живя под открытым небом, среди многолюдства и деятельности жизни, можно быть такими же сестрами, подавать помощь и утешение, делать добро и с сердцем, вечно свежим и юным, открытым для счастья, сказать, когда-нибудь: битва давно уже кончилась, победа давно уже одержана. Такая-то сестра твоя Мери. Понимаешь ли ты меня теперь, Грация?

Грация все еще смотрела на нее пристально и не отвечала ни слова.

– О, Грация, милая Грация! – сказала Мери, еще теснее приникая к груди, с которою так долго была разлучена. – Если бы ты не была счастливою женою и матерью, если б у меня здесь не было малютки тёзки, если бы Альфред, добрый брат мой, не был твоим возлюбленным супругом, откуда проистекал бы мой сладостный восторг, которым проникнута я в эту минуту. Я возвращаюсь к вам такою же, какою вас оставила. Сердце мое не знало другой любви, и рука моя никому не была отдана без него. Я не замужем и даже не невеста: все та же Мери, сердце которой привязано нераздельною любовью к тебе, Грация.

Теперь она поняла ее; лицо ее прояснилось, слезы облегчили сердце; она упала на шею сестре, плакала долго и ласкала ее, как ребенка.

Теперь она поняла ее; лицо ее прояснилось, слезы облегчили сердце; она упала на шею сестре, плакала долго и ласкала ее, как ребенка.

Немного успокоившись, они увидели возле себя доктора с сестрою его Мартою и Альфредом.

– Сегодня тяжкий для меня день, – сказала Марта, улыбаясь сквозь слезы и обнимая племянниц, – я расстаюсь с милою Мери, ради вашего счастья. Что можете вы мне дать взамен ее?

– Обратившегося брата, – сказал доктор.

– Конечно, – возразила Марта, – и это что-нибудь да значит в таком фарсе, как…

– Нет, пожалуйста! – прервал ее доктор голосом кающегося.

– Хорошо, я молчу, – отвечала Марта, – однако, как же я буду теперь без Мери, прожив с нею полдюжины лет?

– Вам следует, я думаю, переселиться к нам, – сказал доктор. – Теперь мы не будем сердиться.

– Или выйдите замуж, тетушка, – сказал Альфред.

– Да, спекуляция не дурна, – отвечала старушка, – особенно если выбрать Мейкля Уардена, который, как я слышу, очень исправился во всех отношениях. Только вот беда: я знала его еще ребенком, когда сама была уже не в первой молодости, – так, может быть, он и не захочет. Решусь уже лучше жить с Мери, когда она выйдет замуж; этого, конечно, не долго ждать; а до тех пор проживу и одна. Что вы на это скажете, братец?

– Мне ужасно хочется сказать вам на это, что свет смешон, и нет в нем ничего серьезного, – отвечал доктор.

– Говорите, сколько угодно! Никто вам не поверит, взглянув на ваши глаза.

– Да, это свет, полный великодушных сердец, – сказал доктор, прижимая к груди своей Мери и неразлучную с ней Грацию, – свет, полный вещей серьёзных, несмотря на все дурачества, даже несмотря на мое, которое стоит всех остальных, – свет, на котором солнце каждый день озаряет тысячу битв без кровопролития, искупающих жалкие ужасы полей битв, свет, над которым да простит нам небо наши насмешки, – свет священных тайн, – и только Творцу его известно, что кроется под поверхностью Его подобия!

Я угодил бы вам плохо, если бы, превратив перо в скальпель, начал рассекать у вас перед глазами радости семейства, свидевшегося после долгой разлуки. Я не последую за доктором в воспоминания его горести при бегстве Мери, не скажу вам, как серьезен стал в его глазах свет, где в сердце каждого человека глубоко заброшен якорь любви, – как убила его безделица – недочет маленькой единицы в огромном итоге житейских глупостей; я не стану рассказывать, как сестра его из сострадания к его горькому положению, давно уже, мало-помалу, открыла ему всю истину и научили его ценить сердце добровольной изгнанницы, – как открыли истину и Альфреду, в течении этого года, – как увидела его Мери и обещала ему, как брату, что ввечеру, в день ее рождения, Грация узнает все от нее самой.

– Извините, можно войти? – спросил Снитчей, заглядывая в сад.

И не дожидаясь позволения, он пошел прямо к Мери и поцеловал ее руку с непритворною радостью.

– Если бы мистер Краггс был в живых, мисс Мери, – сказал Снитчей, – он принял бы живое участие в общей радости. Все это доказало бы ему, мистер Альфред, что жить на свете не чересчур легко, и что вообще не мешает облегчать жизнь; а Краггс был человек, которого можно убедить, сэр. Он всегда соглашался с доказанной истиной. Если бы он мог выслушать доказательства теперь, я… но что за ребячество! Мистрис Снитчей, душа моя, – и она появилась при этих словах из-за двери, – войдите; вы здесь среди старых друзей.

Мистрис Снитчей, окончив поздравления, отвела мужа в сторону.

– Знаете ли, – сказала она, – не в моих правилах тревожить прах усопших…

– Знаю, – подхватил муж.

– Мистер Краггс…

– Умер, – договорил Снитчей.

– Но прошу вас, вспомните бал у доктора, прошу вас, вспомните только. Если память не вовсе вам изменила, мистер Снитчей, и если вы не в бреду, припомните, как я вас просила, умоляя на коленях…

– На коленях? – повторил Снитчей.

– Да, – смело отвечала жена его, – Вы очень хорошо это знаете, – просила остерегаться его, взглянуть на выражение его глаз. Скажите теперь, не была ли я права? Не было у него в ту минуту на душе тайны?

– Мистрис Снитчей, – шепнул ей на ухо муж, – наблюдали ли вы когда-нибудь за выражением моих глаз?

– Нет, – насмешливо отвечала мистрис Снитчей. – Не воображайте себе так много.

– В этот вечер, сударыня, – продолжал он, дернув ее за рукав, – случилось так, что оба мы знали одну и ту же тайну, которую не могли разглашать, уже по званию адвокатов. Чем меньше вы будете толковать о подобных вещах, тем лучше, мистрис Снитчей. Это вам урок; вперед старайтесь смотреть зорче и не так подозрительно. Мисс Мери, я привез с собою вашу старую знакомую. Войдите, мистрис!

Бедняжка Клеменси, отирая глаза передником, вошла медленно, в сопровождении мужа, убитого предчувствием, что если она предастся печали, то «Терка» погибла.

– Что с вами, мистрис? – сказал Снитчей, останавливая Мери, бросившуюся было к Клеменси, и становясь между ними.

– Что со мною! – воскликнула бедная Клеменси, удивленная, почти обидевшаяся этим вопросом и испуганная странным ревом Бритна, она подняла глаза – и увидела прямо перед собою милое, незабвенное лицо Mери; она начала плакать, смеяться, кричать, бросилась к Мери и прижала ее к сердцу, бросилась обнимать Снитчея (к великому неудовольствию мистрис Снитчей), потом доктора, потом Бритна, и в заключение закрыла себе голову передником в припадке истерики.

За Снитчеем вошел в сад кто-то незнакомый и остановился у ворот, никем не замеченный: общее внимание сделалось монополией восторженной Клеменси. Впрочем, он и не желал быть замеченным; он стоял поодаль, с потупленными глазами, и, несмотря на его прекрасную наружность, в нем было что-то унылое, резко отличавшееся от общей радости.

Прежде всех заметили его зоркие глаза тетушки Марты, и в туже минуту она уже разговаривала с ним. Потом, подойдя к сестрам, она шепнула что-то на ухо Мери; Мери была, казалось, удивлена, но скоро опомнилась, робко подошла с Мартою к незнакомцу и тоже начала с ним говорить.

Снитчей, между тем, достал из кармана какой-то документ и говорил Бритну:

– Поздравляю вас, теперь вы единственный, полный владелец дома, в котором содержали до сих пор гостиницу, публичное заведение, известное под названием «Терка». Жена ваша должна была оставить один дом по милости мистера Уардена, – теперь он желает подарить ей другой. Я на днях буду иметь удовольствие спросить ваш голос при выборах графства.

– А если я переменю вывеску, – спросил Бритн, – это ничего не изменит касательно голоса?

– Нисколько, – отвечал адвокат.

– В таком случае, – отвечал Бритн, возвращая ему крепость, – сделайте одолжение, прибавьте тут слова: «и наперсток». Я велю написать их девизы в зале, вместо портрета жены.

– А мне, – произнес позади них голос Мейкля Уардена, – позвольте мне прибегнуть под защиту этих девизов. Мистер Гитфильд! Доктор Джеддлер! я мог оскорбить вас глубже, – что я этого не сделал, в том нет моей заслуги. Я не скажу, что я поумнел шестью годами или исправился. Я не имею никакого права на ваше снисхождение. Я дурно заплатил вам за гостеприимство; я увидел свои проступки со стыдом, которого никогда не забуду, но надеюсь, что это будет для меня не без пользы; мне раскрыла глаза особа (он взглянул на Мери), которую я молил простить мне, когда узнал все ее величие и свою ничтожность. Через несколько дней я уезжаю отсюда навсегда. Прошу у вас прощения. Делай другим то, чего сам от них желаешь! Забывай и прощай!

Время, от которого я узнал последнюю часть этой истории, и с которым имею честь быть лично знакомым лет 35, объявило мне, опираясь на свою косу, что Мейкль Уарден не уехал и не продал своего дома, а напротив того, раскрыл двери его настежь для всех и каждого, и живет в нем с женою, первою тамошнею красавицей по имени Мери. Но я заметил, что время перепутывает иногда факты, и право не знаю, поверить ему или нет.

1846

СВЕРЧОК ЗА ОЧАГОМ

Сказка о семейном счастье

Песенка первая

Начал чайник! И не говорите мне о том, что сказала миссис Пирибингл. Мне лучше знать. Пусть миссис Пирибингл твердит хоть до скончания века, что она не может сказать, кто начал первый, а я скажу, что – чайник. Мне ли не знать! Начал чайник на целых пять минут – по маленьким голландским часам с глянцевитым циферблатом, что стояли в углу, – на целых пять минут раньше, чем застрекотал сверчок.

Да, да, часы уже кончили бить, и маленький косец с косой в руках, судорожно дергающийся вправо и влево на их верхушке перед мавританским дворцом, успел скосить добрый акр воображаемой травы, прежде чем сверчок начал вторить чайнику!

Я вовсе не упрям. Это всем известно. И не будь я убежден в своей правоте, я ни в коем случае не стал бы спорить с миссис Пирибингл. Ни за что не стал бы. Но надо знать, как было дело. А дело было так: чайник начал не меньше чем за пять минут, до того, как сверчок подал признаки жизни. И, пожалуйста, не спорьте, а то я скажу – за десять!

Назад Дальше