Собрание сочинений в трех томах. Том 3. - Троепольский Гавриил Николаевич 11 стр.


— Шестой десяток добираю.

— Это ничего. Это еще ничего. Это ты еще молодой. Ничего. А я вот восьмой доживаю. Хе-хе! Все еще ничего себе, крепкай я, кре-епкай. Ничего. Ты садись-ка, садись, Тихон Иваныч. Садись. Гостем будешь. Митяй! Соображай угощение.

— Не надо никакого угощения, Данила Сергеевич.

— Э, не-ет! Дома ешь — как хочешь, а в гостях — как велят. От этой пословицы за всю жизнь не убежишь.

Митяй вышел из избы.

— Давно я тебя, Тихон Иваныч, не видал. Давно. Постарел ты, а так ничего, прочный, — продолжал старик, видимо обрадованный и тем, что ему есть с кем поговорить.

— Как живется, Данила Сергеевич? — спросил я, давая ему волю наговориться.

— Живется? Как тебе сказать? Живется ничего себе. Вот без бабы нам плохо с Митяем. А так — ничего. Это еще ничего. Хлеб есть. Рыбы он наловит. Картошка своя. Топки он тоже вдоволь готовит. Это еще ничего. Только без бабы нам плохо.

— Жениться ему надо, — говорю.

— Не хочет.

— Почему же?

— «Девка за меня не пойдет никакая — ссыльный». Так он говорит… Дело его… А вдовушка тут… Не мое дело. Только без бабы плохо. Хутор весь разъехался, все уезжают. Кто — в город, кто — в Степное. Что мы без бабы будем делать?

— А как там сейчас, в Степном? Хорошо?

— Там-то? Там хорошо. Там электричество, клуб, говорят, двухэтажный, кино там всякое… Только нам-то с Митяем это все мало требуется. Молодежи, знамо, другое дело. У нас тут молодежи-то нету никакой. И в Степном мало. Уехали. Все уехали. Ходит, ходит в десятилетку, ходит, ходит, а потом — глядь! — нет его: уехал. Все уезжают. Дорогу ищут. Все ищут. А так — жизнь ничего. Это еще ничего. Хлеб есть, картошка своя.

— На трудодни, значит, дали хорошо?

— Хорошо дали. По килу хлеба и по пятнадцать копеек на трудодень. Это еще ничего. А то — помнишь? — плохо было. Триста граммчиков — это плохо было: чуть более полфунта — пустяк. А теперь хорошо. Это еще ничего себе. И вольнее стало. Далеко вольнее. Колхоз наш хороший.

— То есть как вольнее?

— Судить не стали. Никого не судють. А то Митяй-то через то и пропал: брали с поля все, а ему одному из всего хутора отвечать пришлось. Все брали… Теперь можно жить. Это еще ничего.

— Теперь не воруют хлеб?

— Хлеб не воруют. Нет, не воруют. Теперь, бывает, кукурузу берут.

— Это плохо, Данила Сергеевич.

— Иначе-то как же? Оно ведь иной раз как получается: кило — это мужику на день. Заработал и съел. Баба, знамо дело, не съест, а мужик съест кило. В три присеста — как раз. Это еще ничего — кило. Да. Притом же — ребятишки… Свинка небось тоже есть — всех кормить-поить надо… А кукуруза-то, она — что: и каша, и пышки, и блины, и суп. На все годится. И скусно. Почему ее раньше не сеяли — диву даюсь. С ней — жить можно. Это еще ничего. И взять ее сподручно. Ведь зерно, скажем, — надо посуду какую ни на есть, а кукурузу — хорошо. Десяток початков в день — почитай, два кило. А то и так: корове на рога пару стеблин привяжут вечерком, вдоль спины — от мух вроде — да концы свяжут травкой. Приучили коров-то. Она идет, стало быть, домой. Конечно, домой! Их у нас восемь штук в хуторе, коров… А сейчас, скажем, какие-такие мухи? Никаких. Несет кукурузу домой, початков шесть-семь. Хе-хе! С кукурузой жить можно. Корова — она не дура: к хомуту легко приучается, а к этому делу — очень даже просто… Несет кукурузу домой. Вот она какая дела… Бабы — тоже. Мужики не берут: нельзя, не полагается. А бабы берут. С бабы какой спрос! Мужика-то, если поймают, може, и на суд на товарищеский: «Покайся, дескать». — «Каюсь — не бывать тому больше. Все!» Это мужика-то. А баба — что? Бабу — нельзя: это тебе не при царизме!.. Равноправие… Значит, берут кукурузу. Берут помаленьку.

— И по многу так-то?

— На что оно, лишнее-то? Лишнего не берут. Это хорошо. Теперь не судють. Зачем оно, лишнее-то? На продажу? Не полагается — довольно совестно… И самогонку на продажу — ни-ни! Для своего существования — пожалуйста, выгони, угости и соседа. А на продажу — не полагается. И кукурузу — тоже.

— И в Степном берут?

— Год я там не был. Сейчас — не знаю. Там не так сподручно, как у нас. Ну там вишь какое дело: козьми живут теперь.

— Как?

— Козьми… Козочками пуховыми… Держут по три-четыре штуки на двор и вяжут платки. Там давно так. За год по семь тыщ на платках добывают. У-у! В Степном бабы рукодельные. В колхозе — машины: чего ей, бабе, в колхозе работать? Она на платках всю семью содержит. У них это заведено. А у нас нет, не приучены, хлебом жили исстари.

— Не собираетесь переезжать в село? Скучно ведь здесь.

— Двора три еще собираются. Другие, кто не выдержал, уехали. А прочие не хотят подниматься.

— Почему же все-таки не хотят?

— Тут сподручнее: выпустил теленка — наелся, погнал мальчонка коров — наелись. По очереди пасут их у нас. Курица вышла — наелась. И посевы рядом. Тут сподручнее… И чего это Митяй запропал? Должно быть, за Нюркой пошел… Либо она в поле? — Он рассуждал уже сам с собой: — За водкой если? Своя есть. А-а! Это он, пожалуй, мясца взять хочет. Чапелькины овцу резали ноне — завтра на базар везут, а он, стало быть, Гриньку разыскивает. Принесе-ет… А ты сапоги-то сыми, Тихон Иваныч, пускай ноги отомлеют.

Вошел Митяй. А вслед за ним — молодая женщина, лет тридцати-тридцати двух, сильная, стройная, загорелая, черноволосая. Она поклонилась мне, поздоровалась. Митяй положил кусок мяса на край стола и сказал:

— Сделай, Нюра, получше.

Они, видимо, договорились обо всем еще по дороге сюда, потому что Нюра сразу же начала хлопотать. Я заметил, что она знает, где и что лежит, — ей не приходилось искать корзинку с яйцами, сковородку и другие необходимые предметы.

— А ведь я тебя, Нюра, что-то не припомню. Давно я тут не был.

— Я не здешняя. Из Лещева. Замуж сюда выходила. Десять лет тут живу.

Нетрудно было догадаться, что это и есть та самая вдовушка, о которой проболтался дед. Поэтому никаких вопросов я уже ей не задавал.

— Ну, папаша, небось душу отвел? — спросил Митяй и обратился ко мне: — Не заговорил он тебя?

— Отвел. Хе-хе! Отвел душу, — весело ответил отец.

— Давай, Тихон Иваныч, радио послушаем. — Митяй полез в сундук, вынул оттуда чемоданчик, похожий на футляр из-под баяна, но пониже, поставил его на стол, открыл боковую крышку. В этом самодельном, искусно сделанном чемоданчике оказался радиоприемник и батареи в разных отделениях. Тут только я заметил, что через всю избу под потолком протянута антенна.

— Не держу его на столе, — сказал Митяй. — Летом — мухи. Да и батареи дольше служат. — Он воткнул штепсельки антенны и заземления. — Сейчас музыка должна быть — самое время. Последние известия мы прозевали. Ночью послушаем.

— Известия — это хорошо, — вмешался отец, — Мы всегда слушаем… Аденавер — о! — хитроумный гусак. Мало им попало взашей, так еще хочет. Хе-хе! Говорят, мы с ним ровесники. Туда же! Сидел бы на печи. Нет, туда же!

— Погоди, папаша. Постой.

Данила Сергеевич замолчал.

Хата заполнилась звуками. Струнный оркестр народных инструментов исполнял «Лучинушку». Скворчала сковородка на загнетке, но она ничуть не мешала музыке, а как-то даже дополняла. Все мы слушали. Я заметил: Митяй бросил как бы нечаянный взгляд на Нюру, а она ответила ему тем же.

Данила Сергеевич пересел с кровати на лавку, причесал гребнем голову, застегнул пуговку рубахи и, чуть опустив белую голову, слушал. Митяй неотрывно смотрел на радиоприемник, будто видел там весь оркестр.

К сожалению, мы попали на последнюю вещь концерта. Диктор объявил: «Через минуту слушайте передачу для работников сельского хозяйства».

— Это не для нас, — сказал Митяй. — Долго, и скучно, и — не то. — Он выключил приемник, — Батареи беречь надо.

Затем он снова сложил футлярчик, снял его со стола, поставил на сундук.

Вскоре сковорода жареной баранины, сковородка яичницы и отдельно жареный картофель появились на столе. Митяй принес из погреба две небольшие копченые щуки и тоже положил на стол. Перед каждым из нас — деревянная ложка.

— Ну, я пойду, — сказала Нюра.

— Куда ты пойдешь? — возразил Данила Сергеевич. — Никуда не пойдешь. Довольно совестно от гостя уходить. Садись, садись. Нельзя так.

Митяй постучал по табуретке ладонью, молча приглашая Нюру. Она села.

Самогонку разливал сам Данила Сергеевич: всем поровну — по полстакана. Потом он взял свой стакан. Рука у него ничуть не дрожала.

— Ну, будемте здоровы! С божьей помощью, — начал он первым и вытянул все, совсем не по-стариковски. Крякнул. Вытер усы, — Хороша, нечистая!

Тут только мне вспомнилось, что первую здесь пить полагается не сразу всем, а поочередно. Митяй, взявши стакан, сначала сказал, глядя на меня:

— Спасибо, что не погнушался.

Я понял его и не мог не выпить, хотя никакого желания не было.

Может быть, и не стоило бы упоминать, что люди пьют самогонку. Но ведь я просто охотник-любитель и пишу только для себя. Не могу же я врать самому себе!

Выпил и я. Самогонка была чистой, без запаха и довольно крепкой.

Нюра перед выпивкой сказала свое, как и полагается в таких случаях:

— Не осудите, если невкусно сготовила. Как умею.

Но все было вкусно.

— Еще? — спросил отец.

— Не буду, — ответил я.

— Просить можно, неволить нельзя, — поддержала Нюра.

— Ладно — так и так. Тогда тебе, Митяй, еще порцию, а мы — в сторону. — Отец налил сыну и обратился ко мне: — Ему можно. Этого не споишь: как в прорву. Хе-хе! С поллитры не пьянеет. Силен!

— А ведь строго за нее сейчас, — показал я на бутылку.

— Конечно, строго, — подтвердил Митяй, усмехнувшись. — Но ведь ее без аппаратов готовят, в канистрах. В одном дворе сделают — в воскресенье попьем гуртом, в другом выгонят — попьем опять.

— И от ревматизьму помогает, — добавил старик.

— Все привыкли, — как-то несмело вставила и Нюра.

— Вот так и живем, как видишь, — подмигнул мне Митяй. — Красота! «Звание — человек!»

В его словах нетрудно было услышать иронию. Видимо, поэтому Нюра сказала:

— Человеки, прости господи! Уезжать надо отсюда. Говорю им, уезжать надо.

— Никуда я не поеду, — нахмурившись, перебил Митяй. — Некуда мне ехать — дороги нету, по какой мне ехать.

— Вот так всегда, — со вздохом произнесла Нюра и замолкла, явно не желая, чтобы я был свидетелем какого-то спора между нею и Митяем.

— Да и мне некуда ехать, — вмешался Данила Сергеевич. — Тут родился, тут и помру. Тут сподручнее. Это еще ничего. Жить можно. Хлеб есть, картошка своя, рыба своя. Жить можно. И ты, Нюрка, не езжай. Куда ты с мальчонкой двинешься, с Колькой-то? Живи тут. Хочешь, переходи к нам и… — Дед осекся, потому что Митяй пристукнул легонько по столу, чтобы отец не переходил границы.

Было совершенно очевидно, что отец беспрекословно подчинялся сыну.

— Я — што? Я — ништо, — оправдывался Данила Сергеевич, — Мое дело маленькое: куда волк — туда и хвост. Только если все уедут, то кто же на хверме тут останется, кто телят глядеть будет? Вот вопрос.

И дальше пошел у нас разговор о ферме, о колхозе, о добром урожае того года. Нюра рассказала, как трудно работать на отдаленной ферме и как трудно ходить мальчику в школу за девять километров.

— Мальчата есть, а лошади — ни одной. Зимой-то квартиру снимаем в Степном для ребятишек… А в пургу — тоска смертная.

Рассказывала она неторопливо и с грустью. Печальное ее лицо в те минуты было красивым. Митяй слушал ее и молчал. Весь вечер молчал. Только после того, как проводил Нюру в сени и она ушла домой, он, вернувшись, сказал, сжав челюсти:

— Не будь тебя, Тихон Иваныч, напился бы… Полный сидор накачал бы… Ну за что?! — тихо произнес он и сел на лавку, глядя в окно, в темь.

— Оно обойдется, Митяй. Помаленьку обойдется, — сочувственно, но просто сказал старик. — Все бывает. И все проходит.

Потом Митяй принес охапку сена, и мы с ним улеглись на полу рядом.

— Последние известия не будем слушать? — спросил отец.

— Нет, — ответил сын. — Пора спать.

Некоторое время мы лежали молча.

Митяй вздохнул. Я спросил тихо:

— Скажи по душам: воровал после «восьмилетки»?

— Нет. Устоял. Не свихнулся. В хутор потянуло, на родину… А ты говоришь «мертвый хутор»… Речка тут, луга, простор… Приснится, бывало: тоска… Спи, Тихон Иваныч. Хватит.

Луна через просветы в облаках прокралась в окошко избы и надолго уютно устроилась в ламповом стекле.

Данила Сергеевич спал посапывая.

— Погожий день будет, — сказал Митяй.

— Хорошо бы, если так… На охоту пойдешь?

— Нет. Завтра на работу: силосные ямы копать.


В окошко забарабанили. И сразу женский голос:

— Митяй! Митяй! Пожар! Пожа-ар!!!

Мы выскочили на улицу. Нюра, указывая за избу, повторяла с дрожью в голосе:

— Пожар… Пожар… Ферма загорелась! Пожар!

Забежав за угол, мы увидели язык пламени. Данила Сергеевич тоже выполз и загоревал:

— Беда, Митяй. Беда, сынок. Горит хверма. А там одни бабы. Что они сделают?.. Ай-ай-ай! Пропадут телятишки.

Несколько минут Митяй смотрел туда не шевелясь. Потом сорвался с места и — в сени. Там он что-то колотил молотком, будто по куску сухой глины. Потом выскочил с каким-то свертком из мешковины и скрылся в кукурузе. Слышно было, как он бежал к пожару. Нюра — за ним. А вслед за нею затрусил и я. Очень мешали высокие охотничьи сапоги — пришлось снять их и взять в руки. Теперь стало легче. Кто-то бежал из хутора за мною позади, кто-то обогнал и бежал уже спереди. Поднялся весь хутор.

Соломенная крыша деревянной, рубленой фермы горела сбоку, с короткой стороны. Женщины кричали, вопили. Их было здесь уже человек восемь-девять. Трое мужчин, в том числе и Митяй, выгоняли обезумевших телят. Их приходилось выталкивать силой, напирая на задних. Передних тащили волоком, чтобы за ними, шаг за шагом, следовали и остальные.

Митяй командовал:

— Бабы! Гоните телят подальше. Два человека — хватит. Давай лестницу! Бочку сюда! Раз-два, взяли! — И он сам впрягся первым в бочку.

Ее подкатили ближе к огню. Митяй подставил лестницу к ферме в том месте, где не было огня. Крыша, смоченная с вечера дождем, горела недружно, но огонь лизал ее все дальше и дальше. Вот уже затрещали жерди решетника. Огонь прыгал по небу и играл на лицах растерянных людей, беспомощных, испуганных, бегающих туда-сюда без всякой пользы.

Митяй кошкой вскочил на крышу, подобрался близко к огню и что-то положил на крышу у самой застрехи. Ему было горячо. Он отскочил и крикнул:

— Воды! Мне воды!

Кто-то взобрался по лестнице, ему передали снизу ведро, а тот передал Митяю. Еще ведро пошло вверх: на лестнице стояли уже двое. Бочку перекатили к лестнице поближе. Митяй вылил два первых ведра на себя и снова подскочил к линии огня. Снова что-то положил у огня (теперь чуть выше), еще положил (еще выше)..

Так он со своим свертком обошел крышу снизу вверх. Казалось, он колдовал. Потом он бросил что-то в самое пламя, у края. Еще. Еще бросил. Белый дым прямо-таки волной отрезал огонь.

— Давай сюда, мужики! — кричал Митяй. — Ко мне-е! Бабы! Воды! Бабочки, воды! Даешь воды!

Те двое полезли на крышу. Вместо них на лестницу стали две женщины. Ведра пошли вверх. Митяй веером выливал их в белый дым, что возник на границе огня после его таинственных манипуляций. Я тоже подавал воду, стоя в цепи среди женщин.

Чудное дело происходило на глазах: огонь дальше не распространялся, доедал солому в той части крыши, что горела. Белый дым то чуть стихал, то вновь взвивался медленным облаком.

Но вот все услышали:

— Вода кончила-ась!!! — дико кричали от бочки.

Митяй скатился вниз:

— Багор! Где багор?!

— На той стороне, — ответила женщина.

Но кто-то уже тащил багор.

— Мужики, за мной! Бабы, за мной! — приказал Митяй.

Багром зацепили стропила среди огня и стали раскачивать.

— Ай, бабочки, еще раз! — Мне показалось, Митяй кричал это весело. — Еще, бабы, один рра-аз! Ой, раз! Еще раз! Еще разик, еще раз!

Стропило рухнуло. Его стащили наземь и отволокли в сторону. Потом стащили еще несколько бревен. Мужчины вилами стали отковыривать крышу в двух местах от сгоревшей части. Митяй просто рубил топором плотную солому, а другие двое расковыривали и бросали вниз. Наверх взобралась Нюра, а за нею две женщины, тоже с вилами. Всем теперь было ясно: Митяй задумал отрезать путь огню. И пламя унималось. Потолок под сгоревшей частью крыши уже дымился, но огонь принялся за накатник и верхние бревна сруба. Митяй будто следил за этим — он снова крикнул:

— Бабочки, песку! Ведрами песку давай! Песку, бабочки!

Ферма стояла на песчаном пустыре, поэтому ведра с песком тотчас же поползли на крышу, а мужчины сыпали его на потолок. Горстка людей теперь самоотверженно билась с огнем — каждый знал, что ему делать, надо только не пропустить мимо ушей то, что крикнет Митяй.

Но вот с другой стороны вспыхнуло пламя: крышу вновь схватило, облизало, и огонь вгрызся в уже подсушенную им же старую, спрессованную временем солому. Митяй что-то хотел сделать: он рванулся с вилами к огню, но, будто оступившись, вскрикнул и пополз на четвереньках сначала вверх, к коньку, а потом вниз, к лестнице.

— Степан! Алеха! Песку на огонь! Скорей!

Сам он слез вниз и сел на землю, вытирая пот и тяжело дыша.

— Пожарка подъезжает, — сказал он. — С крыши видать.

Наконец из Степного прискакала «пожарка» — две бочки и насос. Опасное пламя сбили тут же. Загорающийся потолок засыпали песком и полили водой.

…Рассвет пришел незаметно и прополз мимо: на него никто не обратил внимания.

Среди черных от копоти и мокрых женщин стоял, как я понял из разговора, председатель колхоза. А с ним рядом молоденький милиционер. Ни того, ни другого я не знал. Я подошел к ним и стал позади женщин там, где сидел Митяй (приезжие его не замечали). Он тоже, казалось, их не замечал. Мне очень хотелось сказать председателю, что Митяю надо вынести благодарность за спасение телят и фермы, поэтому я приблизился. Но милиционер отвел председателя шага на три от женщин. Я тоже шагнул туда же и услышал, как говорил милиционер:

Назад Дальше