— Ну, а насчет утишек какие тут мотки? — осторожно спросил Захар Макарыч, хотя и не скрывая своего разочарования (мотор не тянет, дичи нет, а день на исходе).
— За три дня… четыре штуки.
— Куда же она делась, пес ее возьми? — спросил у самого себя Захар Макарыч, глядя через корму в воду, будто ища там утку. — Шла ведь валом.
— Должно быть, мимо прошла, — попробовал я утешить его. — Время позднее, ноябрь. Надо полагать, прошла вся.
— А бывало и так, — твердо заявил Иван Васильевич. — Сегодня нет, а завтра тьма-тьмущая. — Ему явно хотелось подбодрить чуть-чуть скисшего Захара Макарыча.
— Бывало, бывало, — встрепенувшись, подхватил тот. — Сколько раз так было: нету и нету, а назавтра миллион.
Надежда на удачу у всех закрепилась несмотря ни на что. Надо было готовиться.
Мы с Захаром Макарычем поползли каждый к своему скрадку. Пришлось подбавить камыша для маскировки, нарезав его подальше от места охоты. Потом желтые и тонкие снопики поставить над челноком дополнительно к той привязке, что сделана еще раньше, когда листья были зелены и густы. Теперь получился почти незаметный, в тон окружающему, желтый шалашик на всю длину челнока.
Пока туда-сюда, а солнце покатилось на покой. Слышу: Пушкарь мой запустил уже кряковую. Я тоже расставил в живописном беспорядке свои двенадцать чучел, а ближе к челноку пустил крякуху. В другом конце озера доцент покрикивал манком (видимо, он приехал без чучел и без утки).
Потом мимо меня неожиданно, торопливо упираясь веслом, проплыл Захар Макарыч, заломив треух на затылок.
— Куда? — спрашиваю.
— Ванятке утку подсажу. Я пока с одной буду.
Там, около Ванятки, произошел у них короткий спор, один кричал: «Не надо», а второй: «Нет, надо».
Через несколько минут Пушкарь проскочил обратно в свой скрадок. Теперь подсадные кричали в трех концах озера. Все было в порядке. Но… дикие утки не летели.
Завечерело. Медленные сумерки незаметно надвигались над озером. Крякухи замолчали. Тот берег камыша и лес на острове постепенно таяли, будто удаляясь все дальше и дальше, и наконец слились с небом и водой. Потом там все стало уже темным, без очертаний, без теней и бликов. Взошла звезда. День кончился. Хороший субботний день.
Ночевали мы втроем. В густой камыш воткнули нос к носу челноки, закрепили их веслами и натянули палатки. И вот уже сидим на передних лавочках лицом друг к другу.
Горит подвешенный на камышах фонарик. Зашумел примус с чайником. Вокруг темно, а у нас уютно.
Никому, видимо, не хотелось перебивать шум примуса. Так лучше: все слушали его ровный, бодрый и настойчивый голос. Здесь, в нашем маленьком мире, все стало по-другому, не так, как днем. Свисающая метелка камыша кажется большой и очень важной. Другие метелки там, высоко, в самом небе, и их еле-еле видно. Все близкие к нам предметы приобрели необычные очертания: нос челнока кажется намного больше и представляется площадкой крыльца; камыш — толще, хоть избу руби из него; листья — шире и длиннее; а силуэты моих друзей в отсветах огня чуть-чуть дрожат.
Закипел чайник. Примус замолк. Тогда ворвалась тишина, в которой голос Захара Макарыча послышался как из репродуктора, установленного против сельсовета, — во всю мощь:
— Пожалуйте к столу!
Стол — это нос его лодки, куда он положил еще с борта на борт переносную скамеечку. А мы — с двух сторон: слева — я, справа — Иван Васильевич.
Наелись.
За чаем, как и водится, потянуло всех на разговор. Охотники же!
— А правда, что ты написал книгу про грибы? — начал Захар Макарыч.
— Правда.
— Во-от… Значит, написал книгу! — Эти слова он произнес с оттенком гордости, так, будто был соавтором. — Про грибы?
— Про грибы.
— Надо же! А чего ж про них писать так много? Про насекомых — другое дело. А гриб что ж: гриб он и гриб. Насекомых-то миллионы миллионов…
— Про грибы — очень важно, Захар Макарыч. Очень.
— Не может того быть, — не сдавался тот. — А ну, расскажи хоть малость.
Иван Васильевич прочел нам целую лекцию о микоризах — микроскопических грибах, сожителях растений, о том, что у большинства зерновых культур тоже открыты недавно свои микоризы. Мы узнали, что Иван Васильевич работает в институте над сложным вопросом: он изучает способы культуры этого замечательного гриба.
Закончил он так:
— Если мы научимся культивировать микоризу, то могут полететь вверх тормашками всякие системы земледелия. Мы еще не знаем той системы, какая должна быть… — При этом он так взволнованно говорил, что, казалось, речь шла о единственно важной мировой проблеме. В нем отпечатался весь характер отца. («Птицеферма — главный вопрос на Земле».) — Надо только найти способы культуры микоризы… Надо только найти… — Иван Васильевич перешел на тихий, спокойный тон. Последние слова он произнес, уставившись в одну точку, на метелку камыша, будто забыл о нашем присутствии: — Надо найти.
— Найдешь, пожалуй… Так я думаю, Иван Васильевич, — пробудил его Захар Макарыч.
— А? — встрепенулся ученый. — Полагаете, найду?.. Это очень трудно. Очень.
— Конечно, трудно. Еще бы… Вот тебе и на! Думалось: гриб он и гриб. А оно… Ну и ну! — Захар Макарыч явно не находил слов для выражения удивления. Может быть, поэтому и сказал: — Давайте-ка на боковую. Утром разберемся, чего к чему присоединяется… Мозговой ты, Иван Васильевич. Право, мозговой.
— А мне кажется, Захар Макарыч, что если бы у вас сложилась жизнь иначе, то вы были бы ученый настоящий, а не такой, как… мы.
— Нет. Я на это не способен… Так… просто… мне всякая живность интересна, а чтобы в науку — нет. Не способен. Да и горяч я для этого. С юности горяч. Все равно не годился бы.
Я знаю, что он был бы способен, но промолчал. Возражал ему Иван Васильевич:
— В том-то и дело, что интересно. В том-то и дело, что горячка есть.
— Эх-хе-хе! Чего же теперь… после драки кулаками махать. Прошла она, жизнь-то! И прошла, скажу вам, совсем не так уж плохо, если бы… Э! Не надо. — Он отмахнулся от какого-то воспоминания, как от мухи. — Полжизни на комбайне, шесть лет на войне. Скажешь, плохо? Со стороны не очень, а по мне — дай бог каждому так-то.
Тогда вмешался и я:
— Вот вы говорите «был бы» про Захара Макарыча. Каждый мог бы «быть», но… надо было и хлеб делать, и воевать. Ваше поколение, Иван Васильевич, удачливее…
— Не возражаю. Не нам ныть. Да и совсем не обязательно всем быть профессорами. Пожалуй, тут важно другое: важно, чтобы человек, где бы он ни был, светился своим собственным светом, а не отражением другого источника. Для этого горячка нужна.
— Пока не понимаю, о чем ты! — воскликнул Захар Макарыч. — Ну-ка, ты по-простому-то.
— Дайте договорить, — спокойно возразил Иван Васильевич. — Бывает так: человек уберет комбайном за свою жизнь десятки тысяч гектаров, выдаст горы хлеба несмотря ни на что, ни на какие там «культы». Или потоком отправляет яйца, молоко… Целую жизнь! Такие люди светятся своим светом, горячим светом, они греют! Вместе они — солнце. А кое-кто часто светит их же светом, но только отраженным от себя. Да, да! Отраженным. Больше того, кое-кому кажется, что этот отраженный свет и есть их собственный, что они якобы освещают само горячее тело. Не-ет. Не может луна светить солнцу. Все наоборот.
— Ясно теперь: светит, а не греет. Все понятно, — удовлетворенно подытожил Захар Макарыч. — Орел к свету, а сыч во тьму. Та-ак. Ну, а у вас-то там, в науке, все светют, аль как?
— Тоже разно. Иной светит, иной… коптит. В науке, Захар Макарыч, «свет» распределен не всегда правильно. Слава человека подобна его тени: чаще она бывает длиннее роста. И в литературе. И в искусстве может так быть. Я уж не говорю о так называемых административных кадрах! Там бывает и так: тень дли-инная-предлии-ная и остается надолго. Даже если самого-то человека почти нет, а он «живет» этой длинной тенью.
— По поводу «административной тени» мне не очень ясно. Например? — спросил я.
— Далеко не будем ходить, — так же спокойно ответил Иван Васильевич (волновался и горел он только тогда, когда говорил о грибах). — Почему, скажем, Переметов месяц тому назад снова стал руководить районом? В Камышевце «засыпался» — сняли; походил-походил, погрустил самую малость и — вновь назначили. Теперь уже в другой район. Да еще хотели первым… Председателем работает.
— Этого не может быть! — воскликнул я.
— Говорю — значит, знаю. Уже работает в соседнем Корневецком районе Что это значит? А то, что тень-то его осталась где-то и по ней кто-то судит о росте. Куда уж лучше вам пример.
— Да-а, — протянул Захар Макарыч. — Вот тебе и тень на плетень. Будет опять Яков Гордеич речи читать… Ох и любит он эту работу! Ажно взмокнет весь, бедняга. Но, думаю, сорвется он опять — не то времечко. А речи будет выдавать. О! Умеет.
— Не в этом дело… В Корневцах добрая половина колхозов сравнительно хороших. Переметов пока будет светиться их светом и воображать, что светит сам. И так до тех пор, пока не развалит дело и пока не пришлют нового «выправлять положение». А тень Переметова может и остаться — ему на пенсию не скоро. Достаточно вам этого примера? Или будем спорить?
— Долго спорили старик со старухой: как печку на зиму разделить. Да толку-то от того, — заключил Захар Макарыч. — Вот так-то и два охотника поспорили: кто искупается в ледяной воде в ноябре месяце и кто после этого не простудится. Один говорит: «Я не простужусь, я закаленный», а другой говорит: «Я не простужусь, я тоже закаленный». Побились об заклад. Бултыхнулись разом в речку: мало-мало поплавали даже, для форсу, и — назад. Вылезли. Один говорит: «Я тебе докажу — ты свалишься пластом, а я нет», а другой говорит: «Я тебе докажу — будет тебе воспаление легких с осложнением на нервной почве». И что вы думаете?.. Оба простудились! Свалились, к едрене бабке… Я это к чему? Да к тому же: не надо спорить, если и так ясно. Спорили мыши — кому кота казнить. Так и нам о Переметове. Ну его к лешему. Будем надеяться, что он последняя ошибка… А у тебя, Иван Васильевич, здоровенно получается: и «тень на плетень», и солнце — все здорово. Все правильно… Спать будем? — неожиданно спросил он и глянул на часы. — Без двадцати двенадцать накачало. — Затем полез в палатку, а оттуда добавил: — Ну что ж, будем думать.
Я тоже снял фонарик с камышей и лег в палатку, вытянувшись во весь рост. Спать не хотелось. И фонарик тушить не хотелось. Горит огонек…
Долго лежал я, не шевелясь, прислушиваясь к дыханию охотников. Потом повторил про себя слова Захара Макарыча: «Ну что ж, будем думать». Но усталость взяла свое. Тело становилось все легче и легче. Ночь забрала и меня с собой, оборвав нить паутинки осеннего дня. Я не заметил, когда лопнула паутинка, но… только паучки все летели и летели… А малыш, Ванятка Кнут, гонялся за ними по селу, распугивая кур.
…Утро начал Захар Макарыч: постучал веслом о нос лодки и сказал:
— Подъе-ем… Вы гляньте-ка, что творится на белом свете.
Хотя уже начинало светать, но перед нами стояла сплошная пелена непробойного тумана. Захар Макарыч вытолкал челн на чистую воду и оттуда, невидимый, торопил:
— Поворачивайтесь-ка вы там, тени! Гляньте, что бог нам накуролесил.
Мы выбрались из камышей, стоя в челноках.
— Где ты, Макарыч? — окликнул я.
— Вот он, рядом. Смотри в оба. Видишь?
— Не вижу ни бельмеса.
— Подожди, чиркну спичкой.
Вспыхнул огонек спички, и я увидел… голову Захара Макарыча. Она стояла на тумане — одна голова. Густая-прегустая пелена закрыла озеро вровень с нашими плечами, а Иван Васильевич высунулся по грудь. В мутном рассвете еле заметные головы были сказочными.
— Смотрите сюда! — позвал доцент и тотчас же крикнул: — Ку-ку! — Голова его провалилась вниз. — А вот и дядька Черномор! — Он вылез снова.
Об охоте в таком туманище — и думать нечего. Все понимали это и решили обождать полного рассвета, еще с полчасика — может, рассосется. Мы прижались вновь к камышам все рядышком.
Через несколько минут одежда, весла, борта челноков стали влажными. Мы натянули плащи и съежились на лавочках в терпеливом ожидании.
— Не везет, — сказал Захар Макарыч.
— Не везет, — повторил Иван Васильевич.
— Обманули паучки. Они ведь всегда обещают вёдреную погоду, — попытался я свалить вину на насекомых, чтобы хоть чуть утешить друзей.
Утром спросонья, да еще в глубоком тумане, разговор шел лениво. Захар Макарыч позевывал во весь рот, потягиваясь и передергивая плечами от свежести и сырости.
— Похолодало здорово, — сказал он. — А паучкам как верить? Позднышки, последняя партия. Не будь в последние дни такого тепла — зазимовали бы они на месте…
Мы, оба его собеседника, отмолчались — не хотелось открывать рта: если не везет, то уж и нечего разговорами утешаться. Но Захар Макарыч вновь сердито забубнил:
— А туману вот теперь верь: раз низом стоит, то жди ненастья… Ишь ты! Даже руки зябнут… Ох, уж эти мне паучата… Последыши… Заморыши, нечистый вас возьми… Туда же!.. Пропала заря ни за понюх табаку.
Но время шло. Становилось все виднее и виднее. Теперь, если встать в челноке, открывалась удивительная картина: камыш, наполовину задернутый пеленой, казалось, рос из тумана — низкий, густой; лес на острове тоже был не на земле, а прямо на тумане, черный-черный и вдвое ниже обычного. Захар Макарыч ворочал головой из стороны в сторону, мы с Иваном Васильевичем тоже: три головы поплыли над туманом в разные стороны, каждая в свой скрадок. Сядь в челнок — ничего не видать. Встань — перед тобой чудо земли. Чудо из чудес! Осенняя сказка.
Я плыву. И пробую сочинить эту сказку: «Жил-был на земле Захар Макарыч, по прозвищу Пушкарь. Жил он тихо, но от него шел свет к добрым людям. Поехал однажды Пушкарь на охоту за жар-птицей и попал в такой-то густой туманище. Ни неба, ни земли не видать. Глядь-поглядь — в тумане голова плывет…» Чья голова?.. Может быть, Митьки Шмеля?.. Нет, чего не могу, того не могу: сказка у меня не получается — пусть напишет кто-то другой. Да и скрадок мой вот он — приехала голова, приплыла над туманом.
Вдруг крик Захара Макарыча:
— Иде-ет! Слуша-ай!
И в тот же миг просвистела крыльями стая уток. Шли они на юг… Минут через десять — пятнадцать — еще стая. Потом еще. Пошла северная! Но на озеро пока не садится ни одна: туман.
Ветерок зашумел в камышах и затих. Через некоторое время камыши вновь заволновались, зашептали, забеспокоились, стряхивая туман. И озеро очистилось, стало обычным, но уже зябко вздрагивающим от набегающего ветра то там, то тут.
И вот рябь покрыла всю водную гладь. С севера полезли серые, по-волчьи косматые облака. Затем выползло и медно-желтое большущее солнце. Все предвещало резкое изменение погоды.
Маленькая стайка белопузых чернетей упала метрах в пятнадцати от меня… Две остались после выстрела.
Доцент ударил дублетом. Захар Макарыч после громового удара крикнул: «Есть!» И пошла потеха!
Ветер уже ходил мелкой волной, чучела трепались и играли, как натуральные утки; камыши оживели — зароптали, зашумели. А часа через два небо заволокло космами.
Часам к десяти утра лёт прекратился, и мы съехались на то же место, где ночевали. Как бы там ни было, а все трое прибыли с трофеями, несмотря «на срыв работы по причине тумана», как выразился Захар Макарыч. Всего оказалось у нас четырнадцать уток.
— Для такого утра — прилично за глаза! — восторгался Захар Макарыч после подсчета, — Пошла утка. Пошла родная!
— Пришла моя любимая! Пришла неоцененная! — в тон ему продекламировал доцент.
Завтрак был веселым.
Но не успели мы допить чай, как уже в яростном порыве ветра бросились на нас капли секущего дождя — холодного, звучного и настойчивого. От него вода покрылась стеклянными свечечками. Миллионы их: что ни удар капли, то свечечка, вскочит — и нет ее. До того обманчиво, что кажется, свечки живые и выпрыгивают из воды сами собой.
Наскоро натянув палатки, мы забились в них и немедленно уснули: слишком убаюкивающим был непокорный шум камышей, барабанная дробь дождя о палатку, покачивание челнока, такой теплый уют палатки и мягкий воротник шубейки под щекой. Только настоящий охотник поверит, что в такую погоду в камышах можно проспать сутки без отдыху. Право же, я дрыхнул до трех часов дня, пока Иван Васильевич кликнул:
— Тени охотников! Зима подбирается.
Мы с Захаром Макарычем высунули головы из палаток.
Дождь шел со снегом! Ветер неистово рвал камыши и шлепал водой о челноки. А на озере… качались на волне три стаи уток. На наших глазах опустилась еще одна! В такой чичер утку прижало к земле, она садится на отдых смело.
Не сговариваясь, мы напялили плащи, спустили палатки и выбрались из камышей. Волна подхватила меня и Захара Макарыча — нам по ветру плыть, — а Иван Васильевич довольно искусно пошел вдоль камышей против ветра, на свое место. Утки немедленно снялись, но Захар Макарыч успел-таки «схватить» одну на подъеме. Я, признаюсь, промазал — очень качало челнок.
При такой погоде, когда и днем сумерки, вечер наступил сразу. Но и в полутьме утка шла и шла, хотя стрелять уже было нельзя.
Зато в кромешной тьме против ветра мы с Захаром Макарычем попотели. Он то и дело окликал:
— Плывешь?
— Плыву!
Через некоторое время кричал ему я:
— Живой?
— Живой! — откликался он весело.
К Ивану Васильевичу мы подъехали «все в мыле». Но что это за трудности, если имеем за две зари двадцать три штуки уток на троих. Мы попали на последний вал пролета. Вполне удовлетворительно, если принять во внимание, как мы скисли утром.
— Вот что значит верить в удачу! Все начинается с надежды! — встретил нас Иван Васильевич, высунувшись из палатки.